bannerbannerbanner
полная версияНеунывающие россияне

Николай Лейкин
Неунывающие россияне

V. Коломяги

Время под вечер. Солнце садится и золотит верхушки деревьев. Дилижансы перевезли уже из города почти всех дачников, покончивших свои служебные обязанности; приехали даже аптекари и провизоры, вернулись доктора. Вон два кучера проваживают по улице четвёрку докторских шведок. Сами владельцы лошадей, доктора, оба Карлы Иванычи, оба латыши из окрестностей Ревеля, оба притворяющиеся немцами, успели уже сменить вицмундиры на коломенковые пиджаки и цилиндиры на соломенные шляпы и выйти за ворота. Во рту у них пыхтят копеечные сигары. Их окружили соседи и распрашивают, не слыхать ли чего о развитии эпидемии. Доктора, засунув руки в карманы брюк, сквозь зубы перечисляют болезни, на которыя сегодня им удалось наткнуться, и, разумеется, врут. Один насчитал более двадцати визитов, а другой перемахнул даже за тридцать. Визиты, как водится, были не к простым смертным, а к Frau Generalinn, к графине, к княгине, к Herrn Oberst и только к одному купцу, но за то к «famosen Kerl, reich wie der Teufel» {отличный парень, богатый как дьявол}. Слова «дифтерит, бронхит, плеврит» так и сыплются с докторских языков. На улице заметны гуляющиеё. Каролины, Берты, Амалии, Мины в простеньких ситцевых платьицах, взявшись под руки, идут в ряд по дорожкам и весело болтают на испорченном немецком языке, поминутно вставляя в речь русские слова. То и дело слышатся фразы: «пожалуй, wollen wir», «er wird uns нагоня'en», «ich habe schon ein Topf простокваша mit сухари unserer молочница bestellt» и t. п. Вот за калитку вышел жирный Карл Богданыч, снял шляпу, обтер фуляром широкую лысину, вздохнул, понюхал воздух, и, ударив себя по брюху ладонью, проговорил «gemütlich». На балконе где-то кто-то наигрывал на тромбоне и протянул целую гамму. Карл Богданыч начал прислушиваться.

– Mein Liebchen, слышишь? Erinnerst du dich? припоминаешь? – крикнула ему из палисадника старушка в белом чепце и с седыми локонами.

Карл Богданыч обернулся, и, сияя улыбкой, закивал старушке головой.

– О ja! Тогда я служил на драгунский полк в Preussen и тоже играл эта труба. О, я был хороший музикус? Selbst jeztiger Nachfolger Prinz Karl, damals noch Jüngling… {Даже его преемник, принц Карл, тогда еще юноша…} Ах!

На глазах немца при этих почему-то чувствительных воспоминаниях показались слезы, и он полез в карман за платком. Где-то стройно запели «Was ist das deutsche Vaterland» {Что такое немецкое отечество}, и он окончательно заплакал, обернувшись лицом к палисаднику. Плакала и старушка с седыми локонами и вся превратилась в слух. Пению, подобно пушечным выстрелам, аккомпанировали глухие удары шаров в близлежащем кегельбане.

Долго-бы еще умилялась немецкая чета, если бы на соседнем дворе не раздались звуки гармонии и пение «барыньки». Кто-то, выбивая на деревянном помосте, перекинутом через канаву, мелкую дробь ногами, плясал, и, свистнув во вс` горло, крикнул:

– Загуляла ты, ежова голова!

Двое мужицких голосов ругались от восторга, поощряя плясуна эпитетами: «ах, подлец! ах, собачий сын, ах ты, анафема проклятая! Вот леший-то, сто колов ему в глотку»!

Немец упал, как-бы с неба, и плюнул. Немка потупилась и произнесла «Schwein!».

– Роза Христофоровна! я идит на кегельбан пить мой пиво! – говорит, наконец, немец, и, переваливаясь с ноги на ногу, направляется по дорожке.

В кегельбане толпа. Мужчины, сняв сюртуки, играют в кегли. Женщины сидят на скамейках и вяжут чулки или нескончаемые филейные скатерти. Пиво льется рекой. Пьют и мужчины, и женщины. Бутерброды принесены свои из дома. Глухо гудя, катятся по дубовой доске шары, с треском сшибают кегли и ударяются в доску. Бомбардировка идет отчаянная.

– Марья Ивановна, на ваше счастье! – кричит миловидной девушке белокурый молодой мужчина, вместо жилета в шитом гарусом поясе, какой обыкновенно носят наши священники, кричит и пускает шар.

– Фюнф с передней! – восклицает босоногий коломяжский мальчишка в розовой ситцевой рубахе.

Немец торжественно подходит к девушке.

– Sehen Sie, Марья Ивановна, wie Sie glücklich sind. Как ни счастлив! – говорит он. – Ви пять с передней.

– Но я одна, Герман Карлыч, а не пять, – отвечает немочка и потупляет глазки. – Видите, одна…

– Нет, пять. Ви Мария, Каролина, Фридерика, Амалия – четыре… а я пять. Ви понял? Теперь до свиданья!

Немец отходит к шарам и издали пронизывает взором Марью Ивановну.

– Ах, Маша, какой ты рыба! – совсем судак, – шепчет девушке старушка-мать. Ну, сделай ему большая улыбка из зубы. Зачем так равнодушны?.. Фуй! Он на страховой компании служит, восемьдесят рубли на месяц, без жена и Abend beschaeftigung {вечерняя работа} имеет на двадцать рубли.

– Но, маменька, он, может, и не думает жениться?

– Фуй! никакая мущина не думает, а надо взять его в рук. Возмит завтра и шейт ему на сувенир пантофель. Твой отца ничего не думал, а как взял у меня пантофель, сейчас и сделался твой отца. Ну, Марихен, noch eine grosse улыбка с большой рот!

Девушка улыбается, осклабляет лицо свое и кивает Герману Карлычу головой, подражая тем алебастровым зайцам, что продают у Гостиного двора на вербах.

Без пения ни на шаг. Составился и здесь хор. Рыжебородый тенор, задрав голову кверху, запевает соло: binnich in's Wirthshaus eingetreten {я вошел в гостиницу}; а компания через некоторое время подхватывает хором: «Крамбамбули». Тут-же остановились извозчик и коломяжский мужик и прямо смотрят в рот поющим.

– Это они молятся, что ли, по-своему? – спрашивает извозчик мужика.

– Нет, так шутки шутят. Молитва у них безпременно, чтобы во фраках. У них вера-то строже нашей. Хочешь молиться, так сапоги новые надень; оттого у них так и вышло, что каждый немец сапожника в себе содержит, – поясняет мужик. – Опять-же и чай пить грех, а пей пиво.

– А для чего же они головы кверху задрали и на небесы смотрят?

– Это от натуги. Ты посуди сам: вот уже часа три воют, за неволю надорвешься. Ведь у них тоже душа.

– А не пар?

– Нет, душа. Душа у них хотя и не крупная, а все-таки есть. У них и попы есть. Искусные попы. Прошлый год у меня один немецкий поп на даче стоял, так курицу мне заговорил, чтоб она петухом не пела. Пар это у англичан. У тех точно души нет. И как только он с тобой говорить начнет, сейчас тебя обдаст этим паром. За то у них бабы крупные, поджарыя, но крепкия. Нашей бабе супротив ихней не устоять, нашу бабу пополам не перегнешь: ну, а аглицкую можно. Нагляделись уж мы на народ этот самый. У нас тут дванадесять язык живет.

– Ну, а немецкую бабу перегнешь?

– Ту и гнуть нельзя, сломишь. Жидка уж очень и суха, потому жрет мало. Ту взял под папоротки – вот её и сила. Поэтому-то господа купцы и любят их себе в мамзели брать. Сдачи не даст, только берегись, чтобы глаза не выцарапала. Но и на это снаровка есть. Хватай за косу и уж тогда будь покоен.

– А французинка?

– Французинка порыхлее будет и на таком разе как бы булка от пеклеванника отличается. Французинку всю, что ни есть в Питере, офицерство к рукам прибрало. Делает перекупку и купец, но у господ офицеров.

– А турецкие бабы есть у вас?

– Я тебе говорю, у нас, в Коломягах, летней порой двенадцать язык проживает. Была и турецкая баба, да извелась. Муравьиный спирт пить начала.

– С чего же это она?

– А с тоски. Грек её к нам один завёз, а к армянину в семнадцатом номере пристрастие имела. И корм хороший ей был. Крупу жевала, толокно, лук давали, вдруг муравьиный спирт лакать начала. Самая лучшая баба – это чухонка. Из неё хоть лучину щепи. Пригляделись уж мы, знаем. Чухонку можно завсегда и на французинку переделать, и на немку, и на англичанку. Надел рыжий парик, обучил «жоли», «мерси», «бонжур» – вот-те и французинка. Прицепи ей хвост в аршин, надень розовые голоногие чулки, и завсегда за французинку уйдет, ей-Богу! Уж сколько я знаю. Живут, живут у нас тут лето в чухонках, глядь, – на зиму в французинки перешла. Но лучше всего из ихней сестры немки выходят; здесь вот, что ты видишь, на половину немки из чухонок переделаны, потому пища та же самая: картофель да селедка. Ну, сверху пивцом польешь.

– А в арабку чухонку переделать можно? – допытывается извозчик.

– А то нет, что ли? Купил банку ваксы, вымазал её, да протер хорошенько щеткой сапожной – вот-те и арабка!

В это время с мужиком поравнялся жирный немец, тот самый, что умилялся при звуках тромбона. Он пыхтел и по-прежнему тёр свою лысину фуляром. Мужик снял шапку.

– Нагуляться изволили, Карла Богданыч? – приветствовал он его.

– О, да… Я выпил мой пиво и теперь делает мой моцион домой, – ответил немец и направился на дачу.

Старушка Роза Христофоровна крошила в кухне картофель и селёдку к ужину. Карл Богданыч нежно чмокнул её в шею и пошел к себе на верх разоблачаться, дабы надеть халат и ермолку и в таком виде предаться на верхнем балконе счастливому ничегонеделанию.

А на нижнем балконе в это время сидела юная Амалия, его единственная дщерь, с бледно-серыми глазами, напоминающими петербургское небо в летнюю ночь. Рядом с ней помещался Фридрих, совсем желтоволосый конторщик из страхового Общества. Они вздыхали и глядели друг на друга, глядели друг на друга и вздыхали, прислушиваясь к стуку дятла, к кукованию кукушки, к стуку ножа Розы Христофоровны, доносящемуся из кухни.

Фридрих первый прервал молчание.

– Сегодня мой принципаль сделал мне прибавку, и я буду получать сто рублей в месяц, – произнес он. – Это норма, мой идея.

– Поздравляю вас. Вы счастливы? – спросила Амалия и громко вздохнула.

– Нет, мой счастия неполный, как и я человек не полный. Я половинка, я ручка без топора, – ответил он и вздохнул еще громче.

– Но зачем же вы не ищете топора? – робко задает вопрос Амалия и потупляет глазки.

– Я искал и нашел, но не смел до сих пор взять эта топор. Я был шестьдесят рублей на месяц, а это не норма, не жизнь с топор. Теперь, когда я конторщик на сто рублей… о, я могу… это норма. Добрый хозяйка может хорошую жизнь сделать своему мужу на сто рублей. Квартира двадцать пять рубли, дров пять рубли, обед, фриштик – тридцать рубли, платье двадцать рубли, пять рубли шнапс, пиво, театр, клуб и пятнадцать рубли спрятать на Sparbüchse {в копилку}

 

Следуют шесть вздохов. Три со стороны Фридриха и три со стороны Амалии. Амалия наклоняет голову, и, перебирая передник, смотрит себе в колени.

– Я Фелемон без Бауцис, я Абеляр без Элоиза, – я Фридрих без…

Юный, желтоволосый немец вынимает портсигар с вышивкой Амалии и целует вышивку. Амалия совсем наклоняет лицо своё в колени. Ряд вздохов.

– Вы, Фридрих, без экономии. Зачем тридцать рублей на стол? – тихо говорит она. – Надо дешевле жить. Квартира двадцать, обед двадцать. Керосиновая кухня. Суп, щи селедкиной головы с рыбьей шелухой, форшмак, картофель, две сосиски…

Еще вздохи, слышно кукованье.

– Вот кукушка кричит своя Амалия, а Фридрих не может кричат своя…

– Каролина? – тихо подсказывает девушка и уже сгибается в дугу.

– Нет. Зачем Каролина?

Опять вздохи. На дворе крики.

– Ах ты мерзавец! мерзавец! Пошел господину доктору лягушек ловить и опять пьян! – кричит дачная хозяйка на мужа. – Да как тебя, пса анафемского, шелудивого, земля носит? Где лягушки?

– Доктору отдал.

– А деньги где?

– Шину на колесе справил.

– Шину! Нешто в кабаке колеса чинют? Вот как хвачу коромыслом!

Идилия пропала.

– О, эта триклята русска мужик! – восклицает Фридрих и плюёт.

Опять молчание. До нового идилического настроения потребовалась дюжина вздохов.

– Фридрих любит шнапс и пиво, – начинает немец. – Фридрих пьет два шнапс на обед, одна на фриштик и два на ужин… Позволить ему его… Амалия?

– Зачем Амалия? – тихо спрашивает девушка, и бледное лицо её покрывается пятнами румянца.

– Затем, что… О, lieb, so lang du lieben kannst!.. {О, дорогая, сколько можно любить!..} – декламирует он и наклоняется к плечу Амалии.

Ещё мгновение, и бакенбарда его, похожая на паклю, щекочет лицо девушки. Слышны два порывистыя дыхания. Вздохи прекратились.

– Позволит Элоиза свой Абеляр пять шнапс и два бутылка пива? – шепчет он. – Позволит Бауцис свой Фелемон ходить на кегельбан и клуб?

– О, да, да, – слышится ответ девушки.

Рука немца успела уже обхватить её стан и притягивает к себе.

– Амалия!

– Фридрих!

Мгновение и уста их сливаются в один долгий, долгий поцелуй.

На верхнем балконе раздается звонкое, как труба, сморкание. Карл и Амалия вздрагивают.

– Ах, это папа! – восклицает девушка.

– Все равно, einerlei. Komm! – говорит Фридрих, тащит её в сад и опускается вместе с ней на колени перед верхним балконом.

– Kinder! – всплескивает руками добродушный Карл Богданыч и испускает поток слез.

– Vater! – откликаются снизу дуэтом два голоса.

Отец простирает над ними руки. Из дверей нижнtго балкона выходит в кухонном переднике Роза Христофоровна и останавливается в недоумении.

Картина.

А на дереве ступит дятел, кукует кукушка. За углом кто-то ругается. По улице пронесся какой-то дачник на деревенской лошади. У калитки палисадника остановились мальчишки и смотрят на коленопреклоненных.

– Должно быть кольцо потеряли, – толкуют они. – Эх, господин, дали-бы нам гривенничек на пряники, мы бы сейчас отыскали, – слышатся предложения.

Карл Богданыч от полноты чувств совсем растерялся, уронил вниз платок и отирает слезы ночным колпаком.

– Роза Христофоровна, где моя сапога, где моя сапога? – кричит он.

Рейтинг@Mail.ru