bannerbannerbanner
полная версияНеунывающие россияне

Николай Лейкин
Неунывающие россияне

X. Ораниенбаум

Я не стану описывать вам самый Ораниенбаум или Рамбов, как его называет простой народ. Это не входит в состав моей задачи. Моёе дело нарисовать вам картинку прозябания ораниенбаумских дачников, показать, чем они занимаются, интересуются. Разумеется, я коснусь будничной стороны, обыденной, не тронув праздничной, которая всегда составляет ка́зовый конец. Я вырву две-три картины и покажу их вам.

Дачники Ораниенбаума состоят из актёров, как провинциальных, так и казённых, находящихся на действительной службе или доживающих свои дни в отставке, из купцов покрупнее, из чиновников и разбогатевших ремесленников, удалившихся от дел. Вся эта толпа пересыпана белой фуражкой флотского офицера, играющего здесь роль сахара на куличе. Жители Ораниембаума досужливый народ. Они не претерпевают муки ежедневного скитания в город и обратно. К своим служебным обязанностям, ежели таковые имеются, они удаляются раз, два, много три раза в неделю и при этом клянут судьбу, заставившую их часом раньше покинуть широкий халат и туфли.

Однако, довольно вступления. Я навожу камеру-обскуру.

Полдень, жаркий полдень. Солнце печёт. Пыльно. Лень какая-то видна во всем. В комнатах жужжат мухи. Вот какая-то крупная муха с синим брюхом налетела на стекло окна, ударилась и свалилась. В комнате одной из дач, с книжкой в руках, лежит на клеенчатом диване актёр-комик. Скучно ему, не читается. Он ворочается с бока на бок, пробует плевать в потолок, но, не достигнув этого, вскакивает с дивана, сбрасывает с себя коломенковый пиджак, потягивается и недоумевает, чем бы ему заняться. На подоконнике лежат редиска и огурец, оставшиеся от вчерашняго ужина. Взял редиску, откусил, пожевал и плюнул.

– Ах да! Чтоб не забыть! – говорит он сам себе, садится к столу, и, развернув записную книжку, пишет:

«Новый тип для водевильного отца. Лицо по гримировке № 17, фон тёмный, нос с перекурносием, краснота от переносья, по щекам, до верхнего предскулия. На кончике носа можно сделать бородавку с волосом. Без бровей. Брови замазать клейстером из крупичатой муки и потом уже класть подмазку. Морщины испанского злодея. Парик голый, с кустом волос на лбу. Правый глаз подбит. На нижнее веко припустить слегка швейнфуртской зелени».

Написав все это, актер озаглавил на полях книжки: «тип № 109. лит. С.». Вдруг о лицо его ударились две мухи. Он хватил себя ладонью, поймал одну муху и начал её рассматривать. Скучно. Вышел на балкон. На верху жил другой актёр. Он сидел, тоже на балконе, в одном нижнем белье и пощипывал струны гитары, налаживая пасхальное: «Плотию уснув»…

– Николай Николаич, брось ты эту свою гитару! – крикнул нижний актёр верхнему. Надоело. И ежели бы выходило что, а то только в колки плюешь…

– Да струны спускаются, уж я плюю поневоле. И слюней-то нет, – откликается верхний актер.

– Ты замочи лучше гитару-то, она рассохлась.

– Ну вот! Люди нарочно сушат струнные инструменты по нескольку лет, а ты – замочи. Ведь гитара не бочка. Ты знаешь что Паганини со своей скрипкой делал? Он через год клал её в мешок и разбивал об угол, потом склеивал. Зато и звук же был.

– Ну, и ты хвати свою гитару об угол. А я, братец ты мой, поймал сейчас муху и не могу определить: самка это или самец.

– Эх, делать-то тебе нечего! Не об угол надо бы гитарой-то хватить, а о твою голову. Муха!

– Что-же такое! И великие философы мухами занимались; Одюбон, например, Кювье, Карл Фогт… Дарвин, путем преграждения этих самых мух…

– Ну, пошёл, поехал! Путем перерождения, а не преграждения, – поправил его верхний актер.

– Это, брат, всё равно: преграждение и перерождение, был-бы естественный подбор. Дарвин, говорю, путем перерождения превращал даже этих мух в пчел.

– В слонов не превращал ли?

– Ты не смейся! Ведь ты не читал. Прочти, а потом и говори. Ты вот «Рокамболя» прочтёшь, а серьёзной книги тебе читать некогда.

– Врешь, я Иоанна Массона читал. Там он об этой земной коре так толкует, что потом боишься и ходить по ней. Потом, читал Мартына Задеку.

– А ты бы Дарвина почитал. Дарвин произвел особую породу голубей, с красными костями внутри. Скрещивание – великое дело! Вот, ежели теперь взять овода лошадиного и пиявку – какой от них приплод может быть?

– Актёр-комик.

– Ты не шути. Я серьёезно… Ты знаешь ли, отчего утка жрёт в четыре раза больше своего тела весом? Оттого, что у неё теплота необычайная развита в желудке и быстро переваривает пищу до точки кипения… у неё кишки…

– Знаю, знаю. В Париже, в парикмахерских, щипцы для завивки на огне и не греют, а засунут утке в глотку – ну, они и накалятся.

– Пожалуйста, не шути! Все мы живем естественным подбором. Значале была одна момёба, слизь, и от неё произошли все животные.

– Как ты сказал?

– Момёба.

– Ну, наверное, переврал. У тебя талант на это, ты и по суфлеру врешь. Помнишь? суфлер кричит: «коканец и киргиз-кайсак», а ты повторяешь, – «как агнец и, кажись, казак».

– Ну уж, вовсе и не остро! Вначале, говорю, носилась по необозримому океану тропических вод, согретых внутренним огнем гигантских папоротников, которые, тлея, превращались в каменный уголь, одна момёба. Потом, путем преграждения видов в борьбе за существование пищи, через миллионы тысячелетий квадрелионов явилась обезьяна, а от неё произошли, наконец, и мы.

– Зачем же мы? Ты, может быть, произошел от обезьяны, а я нет.

– Планета наша была раскалена так, что на неё ступать ногами было невозможно. Явились допотопные звери: мастодонты, горизонты, мониторы, ихтионасабры и носились в раскалённом воздухе на перепончатых крыльях, весом в три тысячи пудов, а для отдыха садились на верхушки гигантских папоротников и питались плавающей рыбой. Ну, что ты скажешь на это, Николай Николаевич? Да ты там? Ушел, мерзавец, с балкона! – говорит нижний актёр, заглядывает из палисадника наверх и повторяет: «действительно, ушел». – Укропов! – кричит он.

– Чего тебе? – откликается сверху актёр и выходит уже в брюках. – Я в Петербург еду.

– Ты-то, чёрт с тобой, а мне ребятишек твоих надо. Вели, братец, им наловить мне сотню лягушек; ведь они всё равно ничего не делают.

– Ох, Митрий, скоро тебя на цепь посадят, скоро! Совсем ты свихнул чердаком! – со вздохом произносит верхний актёр. – Ты полечись, не запускай, а то ты, ей-ей, всех нас перекусаешь. Сходи ты хоть в баню, да натрись чем-нибудь покрепче. Я, вот, скажу твоей жене.

– Смейся, брат, смейся! Над Галиллеем и Коперником тоже смеялись и называли их сумасшедшими, когда они, сидя за самоваром, пары́ изобретали, а теперь вот из паров-то локомотив да пароход вышли, и ты на них ездишь в Питер. На костре жгли Галиллея-то. Совсем уж сгорел, а все-таки кричит своим врагам: «а все-таки вертится».

– Голубчик, ну, сядь ты хоть на месяц в сумасшедший дом! – восклицает верхний актёр.

Нижний уже начинает сердиться.

– Да ты говори мне толком: наловят твои ребятишки мне лягух? Я второй месяц жабу здесь ищу и всё найти не могу. Может быть, в сотне-то лягушек и найду одну жабу.

– Это не мое дело. Сговаривайся с ними сам.

– Ну, ладно. Я им за это змея двухаршинного склею. Да, вот ещё что: ежели ты в город едешь, то купи мне в москательной лавке фунт меженного купоросу.

– А его не взорвет в дороге?

– Что ты? Ведь это не глицерин, не пирохтемалин.

– Ну, хорошо. Это ты лечиться хочешь, что ли? Ты в темя втирай!

– Дурак! Вон твоя жена с купанья идет. Здравствуйте, Анфиса Петровна.

В калитку влетает пожилая дама, с растрепанными волосами. В руках губка и простыня.

– Где Александра Павлова? позовите ее! – восклицает она. – Новость, великая новость! Представьте вы себе, купчиха-то, керосинщица-то, что в соломенной коляске-то ездила… сбежала!

– Не может быть! С кем? – спрашивает муж, перевешиваясь с балкона.

– С доктором! Сбежала и удрала за границу. Вот оне, купеческие-то тихони! На актрис-то только слава. Из хорошего фруктового семейства богобоязненных купцов, и вдруг!..

– Тут, матушка, семейство не причем. Это чума на бабу нападает, ну, она и бежит, – откликается муж. – Старик Овсяников тоже был из богобоязненного семейства, пудовые свечи ставил, колокола вешал…

– Нет, представьте себе: керосинщица! – всё ещё не может успокоиться актерская жена.

Нижний актер задумался, разставил ноги и чешет переносье.

– Борьба за существование, естественный подбор, и больше ничего! – говорит он.

– Однако, ежели бы этот естественный подбор твоя жена сделала, тогда что? – обращается к нему верхний актёр, – тогда ты как-бы заговорил?

– Никак! Взял бы и стал искать себе в предопределении душ другую самку.

– Оставь его, Николай Николаич, – останавливает мужа жена. – Он иногда такия вещи говорит, что волос дыбом становится. Я за наших детей боюсь. Вдруг брякнет!.. Ты в город едешь?

– Да, в город. Я хочу, наконец, подать к мировому на этого меховщика. Как же?.. Отдаю на хранение меховой салоп – возвращают тальму, отдаю тальму – возвращают один воротник, и то поеденный молью. Ведь это мерзость!

– Ну, пойдем, я тебя провожу до вокзала, – говорит верхний актер. – Да не забудь купоросу-то…

Актёры выходят.

Комик Дмитрий Петрович проводил «благородного отца» и возвращается домой. Пыльно. Вот проехал шарабан с дамами. Комик раскланялся. Прошёл дьякон – комик подошел к нему и тоже поклонился. Дьякон остановился и начал отирать пот с лица.

– Давно вас желал видеть, отец дьякон, – проговорил актер. – Вы в семинарии были, так, наверное, знаете: в книге «Премудростей сына Сирахова» сказано… опять же и в «Паралипоменоне» то же говориться…

– Что такое? – что такое? – зачастил дьякон и преклонил ухо.

– Что должны были обозначать слова: «мани, факел, фарес»?

– Это вам зачем же? Это слова таинственные и предрекали они гибель царю богохульнику Бальтазару… А вы пари, верно, с кем-нибудь держите?

 

– Нет, просто так, в голову пришло. Я знаете, люблю мудрёные и звучные слова. Скажите, вы не замечали, у вас нет в пруду или около пруда жаб? Не лягушек, а жаб?..

Дьякон смотрит на него в недоумении.

– Нет, не замечал. Да где-же, помилуйте… до жаб ли тут? – говорит он, – каждый день служба.

– Вы, может быть, болезнь жабу смешиваете с жабой животным?

– Нет, я понимаю. Да вам зачем она?

– Хочу поймать, положить в коробку и опустить в муравейник, чтобы скелет сделался.

– Нет, здесь про жаб что-то не слыхать. Прощайте, однако, пора!..

– Прощайте, батюшка, извините, что обеспокоил.

– Ничего, ничего…

Актёр идет своей дорогой. Попадается навстречу другой актёр, любовник, в самом фантастическом белом костюме. Фуражка с необыкновенно длинным козырём, на ногах стиблеты белые с голубыми бантами, на носу пенсне; рядом с ним громадная собака.

– Здравствуйте, Дмитрий Петрович, – говорит он. – А я сейчас угря для маринаду купил. Угорь два аршина длины.

– В пирог хорошо… угря-то, – отвечает комик. – У Карла Фогта в книге…

– Э, батюшка, что угорь в пироге? – дрянь! – восклицает любовник, стараясь произносить слова в нос. – Вы, значит, не ели хорошего угря в маринаде. Вот у отца повар готовит…

– Вы шкуру-то снимете, так мне отдайте. Молешот говорит…

– Дичь! Молешот никогда не был хорошим поваром. Безобразов взял его к себе и после первой же кулебяки выгнал. А вы попробуйте у отца. Да ежели к этому угрю бутылку холодного шабли, да зелёные рюмки…

– Позвольте, позвольте. Молешот естествоиспытатель…

– Вздор! Возьмите и приправьте его перцем, лавровым листом, лимоном, бросьте щепоть каену. Когда я был в Париже… Вы едали навагу в прованском масле?

– Молешот, естествоиспытатель, говорит…

– Плюньте ему в глаза!.. или нет, возьмите бутылку оливкового масла… Вы знаете, что такое рубцы, простые рубцы, вот что на мостах продают? Сходите к отцу, попробуйте! Ах, да! Слышали про керосинщицу-то? Говорят, пятьдесят тысяч наличными и на двадцать шесть тысяч бриллиантов… Вы помните бриллиант у отца?

Актёр-комик не слушает и продолжает о Молешоте.

– Так вы утверждаете, что Молешот был повар? – кривит он. – Хотите пари на десять угрей и на десять бутылок шабли? Молешот повар! Ах, Боже мой!

– Ну, портной, черт с ним! Так я и говорю: облейте его прованским маслом… или нет, что я… об чем бишь я?.. Да, керосинщица! Нет, доктор-то каков! Ведь она с доктором убежала. Молодец, собака! А ведь так себе мразь! Что вы на это?..

– А то, что иногда самцы по своим перьям или по хвосту… – начинает комик.

– Сами вы самец! вот что. Я думал о деле потолковать, а он чёрт знает что говорит! Ну вас!… Прощайте. Да, кстати, посмотрите сегодня жену в «Блестящей партии». Отец в восторге. Вот это актриса! Милорд! Идём! Прощайте!

Комик смотрит ему вслед, плюет и произносит:

– Дурак! Молешот повар! У Безобразова служил!

Внимание его отвлекает не то громкое чтение, не то пение.

Он прислушивается. В саду, за палисадником кто-то дикуется и громким искусственным басом выкрикивает «многолетие». У ворот стоит дворник, без шапки и в опорках на босу ногу.

– Кто это так завывает? – обращается к нему актер. – Шпарят его, что ли?

– Нет, не шпарят, а это погребщик один, Кузнецов… – рассказывает дворник. – Это они в себя приходят, голос накрикивают, так как у них сновидение было, чтоб в дьякона…

– Купец? Погребщик? Да он на биллиарде играет?

– Играл в прошлом году, да бросил, а потом на соловьёв перешел. По сту рублей за хорошего соловья платил. От соловьев на голубей его своротило, турманов гонять начал… Кузнецов фамилия. С актёркой связался, – та, из ревности, головы им долой… Он умоисступление из себя испустил и теперь в помрачении, чтоб дьяконом… Сказал ему, что нужно ястреба съесть… Зажарил и съел. Потом опомнился, рот святить начал…

– Это зачем же, ястреба-то?

– Для голоса, чтобы трепет наводить. Ястреба съел с перьями.

– Ну, и чтоже, достиг своей цели?

– Достиг, только и посейчас каждый день по ночам у него из горла перо летит. Уйдет в дьякона, это верно. Теперича он, как ежели все в отсутствии, оглянется, никого нет, сейчас это полотенце через плечо и давай жарить во всю глотку.

– Пьет?

– Теперь уж не пьет, а спринцует этой водкой горло, по утрам бабью кожу для голоса ест. Затылок себе выбрил, наколол его булавками и лед прикладывает.

– Это для чего же?

– Тоже для голоса. Пятки ртутью мажет… Ходил к архирею. «Нельзя ли, говорит, из меня в двадцать четыре часа дьякона образовать?» – «Без послушания, говорит, нельзя, а сперва, чтоб дрова колоть, воду носить». – «А ежели я, говорит, плоть свою умерщвлю?» – «Тоже нельзя». – «А ежели колокол на колокольню прожертвую?»– «Кто три года в послушании…». Двое у нас таких купцов было. Один вон на том углу жил. Бывало и начнут перекликаться. Этот садит «анафему» во все горло, а тот «а жена да боится своего мужа». Тому теперь доктор запретил на две недели, потому, говорит, без передышки и нутро повредить немудрено, становая жила оборваться может… Войдите во двор, посмотрите: он у нас теперь всё равно, что глухарь, ничего не видит и не слышит.

Актер в недоумении.

– А не кинется? – спрашивает он.

– С опаской ничего, а заметит – сейчас камнем и швырнёт.

– Нет, уж лучше я пойду своей дорогой.

Актёр идет; ему попадается флотский офицер.

– Что это вы тут слушали? – задает он вопрос.

– А купец тут один в борьбе за существование голос совершенствует. Вы Карла Фогта знаете?

– Фохтса, а не Фогта. Их два: отец и сын; у сына портер английский хорош бывает.

– Да вы про кого?

– Про погребщика Фохтса. Только он не Карл, а Андрей или Август.

– А я про натуралиста Карла Фогта. Скажите, ведь смерч в своем столбе водоворота приносит иногда на землю тропических жаб?

– То есть, как это? – вопросительно смотрит на него офицер.

– Да вы в Бразилии бывали? Или на Антильских островах?

– Чёрт знает что вы городите! Не всегда, батюшка, можно быть комиком, нужно быть и человеком. На то сцена есть.

– Так я то, по-вашему, кто же?

– Оставьте меня. Прощайте! – говорит офицер и идёт своей дорогой.

Рейтинг@Mail.ru