Мы в Царском Селе с первым ноябрьским снегом. Белый и пушистый город встречает нас.
В сопровождении Эльзы бросаюсь я в парки.
На каждом шагу – воспоминания. Стройные аллеи убегают вглубь парков. По ним я бегу час, другой, третий; мое сердце стучит, Эльза едва поспевает за мною.
Вот небольшое прозрачное озеро. Оно уже покрылось легкой ледяной корой. Летом здесь плавают гордые белые лебеди, которых я так часто кормила в детстве. А вот и «Голландия» с ее сторожем-матросом, разгуливающим у входа. Тот ли это старый знакомый, у которого «Солнышко» часто брал лодки, чтобы катать по озеру свою маленькую принцессу, или новый, другой?
– Скорее! Скорее к Белому дому, Эльза! Извозчик, на дачу Малиновского! – кричу я, подзывая возницу.
Мы садимся и едем.
Маленькая Эльза молчит, сердцем угадывая, что должна я переживать, возвращаясь на старое пепелище. По краям шоссе тянутся казармы, дома, казенные строения.
– Вот, наконец-то! Стойте, извозчик! – Я бегу по знакомой дороге.
Вот Белый дом, где живут офицерские семьи стрелков, среди которых я веселилась в детстве. Вот домик-флигель, где жили мои друзья – Леля, Анюта, Боба и Коля. А вот и…
Мое сердце замирает. Передо мною «наш» дом с палисадником. «Мой» дом и «мой» милый пруд, «моя» рощица, «гигантки». Все, все по-старому, только все это сейчас кажется мне таким маленьким. Или это лишь потому, что сама я выросла за эти годы?
В «моем» доме живут чужие. У окна сидит какой-то седой дедушка с книгой. По саду бегают детишки.
Я бросаюсь к пруду и, став под защиту старой корявой ивы, на которую часто влезала в детстве, прячась в ее пушистых ветвях, теперь белых от снега, смотрю на дом. И кажется мне, что вот-вот высунется в форточку милое лицо тети Лизы, одной из четырех «моих фей», и знакомый голос крикнет: «Иди домой. Холодно, Лидюша…»
Воспоминания охватывают меня. Я снова маленькая Лидюша, воображающая себя принцессой, обожаемая отцом и четырьмя воспитательницами, сестрами моей матери. То радостные, то печальные картины проплывают в моей голове.
Я стою под старой ивой до тех пор, пока не коченеют ноги и плаксивый голос Эльзы не будит меня:
– Allons, allons, m-le Lydie.
И я просыпаюсь.
«Мой» дом – уже не мой больше. Четыре добрые феи-тети за эти семь лет сошли, одна за другой, в могилу и лежат зарытые на кладбище, глубоко в земле. И маленькой принцессы из Белого дома не существует больше. Есть молодая особа Лида Воронская, уже столкнувшаяся с первыми жестокими утратами.
Идем же домой, идем, Эльза.
Наша жизнь очень изменилась со дня переезда из Ш. Там мы жили тихо, скромно; здесь же, в Царском, положение отца требует вести жизнь более открытую. «Солнышко» и мама-Нэлли заводят знакомых из важных, аристократических жителей Царского Села. На конюшне у нас лошади, в сарае экипажи. С лошадьми живет старый бородатый козел Сенька, предмет ужаса всего женского населения дома; особенно боятся его Эльза и Даша. И когда кучер Иван выпускает Сеньку прогуляться по двору, Эльза, взвизгивая, бежит в дом:
– Ah, се monstre! II est la! II est la!
Казенный дом, где мы поселились, омеблирован нарядно, почти роскошно. Перед окнами залы – небольшой пруд и водопад, бьющийся о мокрые камни. На кухне готовит повар, заменивший кухарку. В комнатах – высокий выездной лакей Михаила, бесшумно шаркая подошвами, скользит по пушистым коврам.
Моя комната выходит на улицу, и это грустно. Я не вижу природы из окна.
Мама-Нэлли постоянно о чем-то таинственно совещается с портнихой. Я предчувствую неотвратимую беду: придется «выезжать в свет». О, что может быть хуже этого несчастья?! Нарядные тесные платья, неумолкаемая французская трескотня, манеры «кисейной барышни» и почтительные, строго выдержанные разговоры в обществе. О, какая это скука! Слава Богу, что наши выездные костюмы еще не готовы.
Целые дни я с детьми, Варей и Эльзой провожу в парке, а вечером пишу стихи и наброски. Здесь, на моей родине, под наплывом острых воспоминаний, они льются из души свободно и легко. И каждую ночь, ложась в постель с затуманенной образами головою, я говорю сама себе:
– Что-то случится завтра? Неужели нельзя будет работать как нынче, как вчера? И злосчастная портниха принесет их наконец, эти ужасные наряды? И неужели же завтра меня повезут, как узницу, напоказ светской толпе?
О злосчастный день! Он наступил-таки.
– Завтра мы едем с визитами, Лидия, – сказала мне мама-Нэлли накануне.
Полночи я не спала, а вторую половину грезила какими-то кошмарными снами, в которых «визиты» являлись гномами и колотили меня молоточками.
Утром, едва успев умыться и причесаться, ябросилась к своему письменному столу и начертала на листе почтовой бумаги дрожащей от волнения рукой:
Я готова Пифагора
И Евклида вновь зубрить,
Реки всего света, горы
Вновь готова повторить.
Все я выучу усердно,
Если будем после квиты…
Мама! Будьте милосердны
И избавьте от визитов.
Вкладываю стихи в конверт, надписываю адрес и звоню Даше.
– Вот, милая, снесите маме.
А сама замираю от ожидания. Авось стихи возымеют свое действие?
Минуты идут, а Даша не возвращается с ответом.
Наконец-то легкие шаги.
Ах, это сама мама-Нэлли. Ее серые глаза улыбаются.
– Увы, Лидия! – говорит она. – Увы! Ехать с визитами мы должны, моя девочка, все-таки, хотя стихи твои очень милы, и я их спрячу на память.
Все пропало!
Широкие сани с медвежьей полостью, с огромным Михайлой на запятках, уносят нас по молодой еще снежной дороге к лучшим кварталам города. На мне и маме-Нэлли нарядные ротонды с пушистым мехом и красивые «выездные» шляпы. Под моей шубой из меха тибетской козы – ловко сшитое сизое платье, отделанное белым сукном. Красивое платье. Но мне не нравится этот слишком модный покрой. Если бы это зависело от меня, я бы носила греческие туники, свободные, легкие, не стесняющие движений, или римские тоги…
Наш первый визит – к баронессе Фрунк, жене начальника города.
Сани останавливаются у роскошного подъезда. В большом вестибюле два лакея бережно разоблачают нас. В высоком трюмо отражается моя тонкая, высокая фигура, сизое с белым, нелепое, как мне кажется, платье и кудрявая голова с мальчишеским лицом.
Пожилая дама встречает нас посреди гостиной.
– Toujours belle et posee! – любезно обращается баронесса Фрунк к маме-Нэлли. Потом, слегка сжимая мою руку и повернувшись к лакею, приказывает кратко:
– Попросите сюда молодую баронессу.
Где-то лает собака. Затем раздаются легкие шаги по коврам и тонкий шелест шелковых юбок.
– Вот познакомьтесь. Вы сверстницы и, конечно, подружитесь, – произносит пожилая дама.
Баронесса Татя красива той картинной красотой, которую так любили изображать художники на старинных гравюрах. Вся она прямая, как стрелка, свежая и розовая.
С нею входит старая англичанка. Татя крепко жмет мою руку и низко приседает перед мамой-Нэлли.
Батюшки мои! А я-то и не «окунулась» перед ее матерью! Какое непростительное упущение!
– Вы учились в институте? – чинно осведомляется Татя, сложив на коленях нежные ручки с тонко отполированными ногтями. – У вас было там много подруг?
Юная баронесса Татя так корректна, так уверена в себе, так спокойна, что мне захотелось вдруг заставить на миг выглянуть из этой светской скорлупки настоящую живую Татю, какая она есть на самом деле, «всамоделешняя», как у нас говорилось в институте. Что, если ответить на ее вопрос «по-своему», например: «Да, подруг у меня была целая куча» или что-нибудь в этом роде?
Ого! Было бы на что полюбоваться! Я мысленно разражаюсь смехом, и необузданная шаловливость овладевает мною.
Но глаза мамы-Нэлли останавливаются на моем лице, и, сдержав себя через силу, я «замираю».
– Здесь очень весело проводят время, – говорит Татя. – В стрелковых частях устраиваются танцевальные вечера, на большом озере заливают каток. Мои братья-правоведы будут скатывать нас с гор на санках. Очень интересно. В особенности вечера.
О ужас! Вечера! Мне предстоят еще и вечера. Чинное кружение под музыку и не менее чинные разговоры о погоде и театре. Все их променяю на катанье по реке в лодке или на беганье в лесу на лыжах. Зато каток приходится мне по вкусу.
– На катке у нас самое избранное общество. Туда пускают исключительно по рекомендации, – говорит Татя.
Вот тебе раз! А я-то мечтала бегать взапуски с братишкой на беговых коньках.
По дороге к другим знакомым мама-Нэлли осведомляется у меня:
– Ну, как тебе понравилась молодая баронесса?
– Она прелестна, – говорю я. – Но увы, мамочка, мы с нею никогда не сойдемся.
– Это очень грустно.
В самом ли деле грустно? Не знаю.
У генерала Петрова три дочери. Они щебечут, перебивая одна другую.
Барышни тормошат меня, расспрашивая обинституте, о жизни в Ш., ужасаются пустяками, восторгаются пустяками. От их птичьих голосов и восторженного настроения в голове получается какой-то винегрет. И притом все трое «с талантами»: старшая, Нина, рисует; средняя, Зина, «артистически» играет на рояле; и младшая, Римма, поет.
Нина тотчас же приносит нам свои рисунки, толстейший альбом с набросками. Зина садится за рояль и меланхолически играет баркаролу Чайковского, а Римма поет очень мило своим птичьим голосом.
Когда музыка и пение прекращаются, девицы снова окружают меня.
– Ведь хорошо? Вам нравится? Скажите!
– Прекрасно! – говорю я серьезно и прибавляю с грустью: – Как жаль, что у вас нет еще четвертой сестры.
– Но почему? Почему? – так и всколыхнулись девицы.
– О, она, наверное станцевала бы нам что-нибудь, – говорю я простодушно и ловлю в тот же миг предостерегающий взгляд мамы-Нэлли.
Слава Богу, барышни не поняли моей мысли. С тем же птичьим щебетом они провожают нас в переднюю.
– До свиданья! До свиданья! До свиданья! – поют они хором. – Скоро мы увидимся на катке! Скоро!
У меня разболелась голова во время этого визита, и я рада-радешенька вырваться на воздух. А еще сколько впечатлений впереди. Страшно!
В огромном доме предводителя тоже три барышни. Сама хозяйка, мадам Раздольцева, знала меня ребенком.
Младшая, Дина или Надюша, приводит меня положительно в восторг. Она непосредственна, игрива и смела, шаловлива и дерзка подчас. Совсем в моем вкусе. Тонким юмором звучат резкие речи этой миловидной пятнадцатилетней девчурки. Старшие сестры то и дело останавливают ее.
– У Петровых были? – лукаво прищуривая один глаз, осведомляется она и вдруг начинает пищать голосом младшей из трех сестричек.
– Ах, Петербург! Ах, институт! Ах, каток! Чудесно, прелестно, сладко, как мармеладка!
И хохочет. Потом вскакивает и козликом перебегает комнату. Как жаль, что она моложе меня и состоит еще на положении подростка. Вот с нею-то мы бы уже наверное сошлись.
Нравится мне и дочь сановника Ягуби, Маша, веселая, жизнерадостная девушка со вздернутым носом и густой русой косой. Она любит природу, простодушна. Заразительно смеется, показывая то и дело ослепительные зубы, и бредит троечной ездой.
– Сама бы правила тройкой, если бы можно было, да вот беда – мама боится, – признается она мне.
От Ягуби мы едем к Медведеву. Он вдовец – сенатор, живущий на покое. У него четверо детей: одна из дочерей смуглая, черноглазая Ларя, молчаливая, задумчивая; вторая – белокурая, кокетливая Соня и третья – маленькая Шура, которая еще учится в гимназии. Старший сын кончает правоведение. Это умный юноша, очень остроумный и подчас злой на язык. Его зовут Вольдемаром.
Больше всех мне нравятся Ларя и Вольдемар. Первая – своей поэтичностью, второй – забавным юмором. Сестры обожают брата, все трое.
Во время этого визита я устаю от массы впечатлений до того, что путаю имена и начинаю говорить явную чепуху, к ужасу мамы-Нэлли. По дороге оттуда она подбодряет меня.
– Еще один дом, и все кончено, – говорит она и тут же прибавляет не без лукавства: – Но этим визитом, я надеюсь, ты не останешься недовольна.
Сани берут влево, выезжают на шоссе. Подкатываем к Белому дому. Высаживаемся, входим. Я опомнилась лишь тогда, когда чьи-то нежные руки обвили мою шею, а ласковый голос зашептал у моего уха:
– Боже мой, Лидочка, как выросла! Изменилась!
Вне себя от радости, я обнимаю Марью Александровну Рогодскую, знавшую меня еще ребенком, и замираю на мгновенье в этом теплом родственном объятии.
– Девочка моя милая, – говорит она ласково.
Мы держимся за руки, смотрим в глаза друг другу и молчим. И рой воспоминаний витает между нами. Она вспоминает свою молодость, я – свое детство. И сладки, и длительны эти хорошие, светлые минуты.
– Бедные тети ваши, деточка, как рано они покинули вас, – говорит она и прибавляет: – А моя Наташа уже учится в институте.
Затем говорим о старых знакомых – сослуживцах и знакомых моего отца. Не осталось почти никого. Сами Рогодские переводятся с новым «повышением» в другую стрелковую часть, здесь же, в Царском Селе.
– Мы часто будем видеться, не правда ли? – обращается ко мне Марья Александровна и, целуясь с мамой-Нэлли при прощании, прибавляет:
– Вы будете, надеюсь, отпускать вашу девочку ко мне? У нас с нею столько старых воспоминаний.
Я бросаюсь к ней на шею.
Потом, полуживая, выхожу на подъезд, окидываю глазами знакомый двор милой Малиновской дачи и сажусь при помощи Михайлы в сани.
Медвежья полость запахнута. Лошади трогают с места.
Погожий зимний денек. Точно январь на дворе, а между тем только середина ноября. Сверкает солнце, сияет снег, синеет плотный лед на царскосельских озерах и канавах. Такой ранней зимы не помнит никто. А деревья разубранные, как невесты, под белой фатой, и хочется броситься к ним, обвить их стволы руками и глядеть, без конца глядеть на жемчужные уборы их прихотливых сверкающих вершин.
Я, Эльза и Павлик идем на каток, позвякивая коньками. Эльза не умеет кататься, смущенно смеется и заранее трусит. Павлик всю дорогу трунит над нею. Потом с важностью снисходит:
– Eh bien, я вас выучу кататься.
И при этом какое очаровательное, гордое выражение. Какая прелесть это синеокое личико, разрумяненное морозцем.
Мы идем, громко болтая. Совсем провинциалы.
А на катке уже гремит музыка, носятся пары и веселье кипит вовсю. В толпе нескольких военных и статских я замечаю мисс Грай, Татину англичанку, белого шпица Гати, ее братьев-правоведов и целое общество молодежи – кавалеров и барышень.
Надюша Раздольцева машет нам издали обеими руками:
– Надевайте скорее коньки и присоединяйтесь к нам. У нас превесело.
Потом неожиданно подхватывает злого шпица Мутона, Татину собственность, и катится на коньках с ним вместе, отчаянно размахивая свободной рукой. Совсем мальчишка.
– Оставьте Мутона в покое. За что вы его так мучите? – говорит Татя.
Быстро сбрасываю в теплой кабинке ботики и туфли и даю сторожу зашнуровать высокие сапоги с коньками. И несусь по зеркальной поверхности пруда в самую середину толпы.
Там уже баронесса Татя, в темно-синем костюме с белой горностаевой опушкой, с такой же муфтой и шапочкой на пышных пепельных волосах, и ее старший брат Олег, переделанный в Лелю, высокий красивый мальчик лет восемнадцати. У него лицо поэта и добрые, грустные глаза. Здесь же маленький Коко, очаровательный в своей зеленой курточке малолетнего правоведа. Он знакомится с подоспевшим сюда за мною Павликом, и, взявшись за руки, они важно несутся по льду, оба гордые, маленькие, хорошенькие и смешные.
Сестрички Петровы, Нина, Зина и Римма, встречают меня обычной птичьей трескотней:
– Как вы прекрасно бегаете на коньках.
– А нам нельзя. Мы не умеем.
– Папочка запрещает.
– Папочка боится за нас.
– За мой голос, – важно вставляет Римма.
– Катанье – бесполезное, даже вредное занятие, – лепечет Зина.
– Можно простудиться и заболеть, – отзывается Нина.
– И умереть, – басом вставляет Вольдемар, брат Медведевых, Лари и Сони, которые тоже присутствуют на катке.
Все смеются.
Сестрички хмурятся, не зная, обидеться ли им или захохотать.
– А зачем же вы на лед пришли? – снова подхватывает Вольдемар и неожиданно запевает молодым баритоном цыганский романс: – «Не ходи ты на лед, там провалишься».
– Вы злой! – сердито тянет Римма и надувает губки.
– Караул! – взвизгивает Надюша Раздольцева. – Караул! Спасите! Помогите! Караул!
– Что такое?! Зашибли ногу? Да говорите же! – окружая ее, волнуется молодежь.
– Не то, не то! Вон моя «мучительница», глядите! – И мальчишеским жестом Надюша тычет пальцем по направлению к береговой аллее.
Высокая фигура медленно двигается там, направляясь к катку. «Мучительница» оказывается Надиной гувернанткой. Это почтенная особа из Саксонии, знающая бесподобно почти все европейские языки.
– И коровий даже, – таинственно присовокупляет Дина. – Потому что, когда она сердится, то мычит.
Гувернантка появляется на льду, приближается к нам и, величественно кивнув нам всем, говорит Наде по-английски:
– Вы сегодня наказаны и должны часом раньше идти с катка.
– Наказана! Фю-фю-фю! Вот тебе раз! – протяжно свистит Вольдемар Медведев. – Ай да m-lle Дина!
– Allons! – решительно переходит на французский язык немка и хватает Надюшу за руку.
– Один только тур! – молит шалунья.
И не успела почтенная дама ей ответить, как Надя уже мчится стрелою по сине-хрустальному кругу катка. За первым туром идет второй, за вторым третий.
За Диной несется Мутон с оглушительным лаем, норовя схватить шалунью за платье.
– Дети мои, догоняйте меня! – кричит девочка, и зубы ее и глаза сверкают.
Почтенная немка волнуется, краснеет от досады, идет навстречу Дине, растопыривая руки.
Но быстрая девочка проскальзывает у нее под самыми локтями и преспокойно обегает озеро чуть ли не в десятый раз.
– Помогите мне! – молит наконец, обращаясь к нам всем, саксонка.
– С условием. За плату, – басит Вольдемар.
– Wie so! – срывается у немки на ее родном языке.
– Очень просто. Мы вам словим беглянку и потребуем за это награды. Только и всего.
– Gut! Gut! – кивает она головой, выставляя вперед желтые зубы, и прибавляет уже по-русски: – Наде надо домой, она наказана: на книжке перевода нарисовала такое ушасное шерное чудовище.
– Это ужасно! – говорит Вольдемар, и непонятно, смеется он или же серьезно это говорит.
Затем, пригласив нас ловить Надюшу, легко несется за девочкой на коньках.
Через минуту шалунья уже стоит перед гувернанткой.
– Фуй, фуй! – цедит та. – И не стыдно вам? Идем, – неожиданно прибавляет она, хватая за руку девочку.
– Как идем?! А награда? – вступается Вольдемар. – Мы вам помогли водворить m-lle Nadine и за это требуем: во-первых, оставить ее на катке еще полчаса, по крайней мере, и, во-вторых, избавить ее от наказания.
– Да, да! – подхватываем мы все хором. – Пожалуйста, просим вас так поступить.
Немка смущена, но ей хочется быть любезной, и она соглашается, скрепя сердце, а мы ликуем.
Я хватаю Надюшу за обе руки, и мы уносимся по гладкому льду.
По дороге Надя сжимает мне руку и говорит просто:
– Не выношу сантиментов, всяких миндальностей с сахаром, но вы мне понравились с первого раза ужасно, m-lle Лида!
– Вот как!
– Вы не как все здешние кисейные девицы, заводные куклы. Вы – свой брат, славный малый. Жаль, что вы не моя сестра.
И, подумав, прибавляет:
– А из мальчишек один славный только, Володя Медведев.
– А Леля?
– Леденец.
– Что?
– Леденец ваш Лелька. Тихий, воды не замутит, барышня, да и только. Нарядила бы его в юбку. Из девиц – вот еще Маша Ягуби молодец; жаль, что нет ее на катке сегодня.
Затем она шепчет, заглядывая мне в глаза:
– А правда, что вы стихи пишете?
– А что?
– По-моему, глупо это. Лучше бы прозу. Или уж если стихи, так сатиру, как у Гоголя. Ах, голубушка! – неожиданно, совсем по-детски, добавляет она. – Напишите вы сатиру на мою «мучительницу», в ножки вам поклонюсь.
– Милая вы моя Надюша, – говорю я, смеясь, – никаких я сатир писать не умею. А вот лучше проедем-ка голландским шагом сейчас.
Она соглашается.
– Маша Ягуби! – кричит Надя и, вырвав свои руки, виснет на шее смеющейся Маши, появившейся на катке.
С нею высокий стрелковый офицер, ее двоюродный брат Невзянский, и компаньонка – подруга, мисс Рей.
– Вы бегаете на коньках прекрасно, – говорит Маша и крепко, по-мужски, трясет мою руку.
– Браво! Браво! Вот это бег, настоящий бег! – кричит Вольдемар. – Вы давно катаетесь?
– С восьми лет. Начала на пруду у Малиновской дачи.
– Прелестно! – соглашается и Татя.
– Вот это по-моему, – перекрикивает всех Надя, – стремительность, быстрота и смелость, – совсем по-мальчишески.
– Покорно благодарю, – хохочу я.
– Господа, я предлагаю снять коньки и скатиться на «семейных» санях всей оравой с горы, – предлагает Надя.
– «Орава!» Какое выражение, однако! – щебечут возмущенные сестрички Петровы, бросая на девочку косые взгляды.
– Что она сказала? Что она сказала? – допытывается саксонка. – Что это такое «о-о-ра-ва»?
– Это значит высшее общество. Не беспокойтесь, m-lle! – находится Вольдемар.
– Отличная идея! Браво! Чудесно придумано! Надя, за такую прекрасную мысль я делаю вас своим пажом! – смеется Маша, и веселые ямочки играют у нее на щеках.
– Если бы я и хотела взять на себя роль пажа, то только вот чьего. – И она берет меня за руку и так сжимает пальцы, что мне хочется вскрикнуть от боли. – У нас родственные натуры.
– Поздравляем вас. Чудесное приобретение, – язвят сестрички Петровы, которые про Надю иначе, как с презрением, не говорят.
– А мне, напротив, она очень нравится, – отвечаю я, дерзко глядя им прямо в глаза.
И чувствую, что этим приобрела трех недоброжелательниц сразу.
– На гору! Господа, на гору! Нечего терять золотое время! – слышатся вокруг меня веселые голоса.
Я окидываю каток одним взглядом.
Вон Павлик бегает теперь наперегонки с маленьким бароном Коко, в то время как старший его брат Леля водит Эльзу, едва переступающую по катку трясущимися и поминутно разъезжающимися на скользком льду коньками и повторяющую ежеминутно:
– Ах, как это трудно! Как это трудно!
Потом я спешу за другими на гору.
Какая высокая гора! Синий лед постепенно повышается, в хрустальный теремок, на самую вершину. Из этого теремка видно все Царское Село как на ладони. Золоченые купола собора и дворцовых церквей и самые крыши дворцов, утонувших среди запушенных снегом деревьев.
– Ну-с, рассаживайтесь, господа. И денег не возьму, провезу лихо, прямо в сугроб, – говорит Вольдемар.
Три сестрички пищат единовременно:
– Как в сугроб?! Не согласны. Не поедем.
– И отлично, меньше лишнего багажа, – шепчет мне Медведев.
– Ну, кто же садится? Не задерживайте же, ради Бога, господа. Не видите разве, вон лезет сюда моя «мучительница». Пропала моя головушка! – чуть не плачет Дина.
– И в самом деле, занимайте ваши места, mesdames et messieurs.
Худенький Вольдемар очень смешон, когда с умышленно неуклюжими движениями усаживается на переднем месте широких саней.
С шумом, хохотом все рассаживаются: баронесса Татя, Дина, я, Маша Ягуби с ее двоюродным братом, офицером. В последнюю минуту выражают желание прокатиться и сестры Вольдемара, белокурая Соня и черноокая Ларя – «Кармен».
– Ой, не много ли будет? Это называется немножко чересчур множко.
И Медведев тревожно взглядывает на заведующего санями сторожа-пожарного, который отвечает невозмутимо:
– Да ведь все едино, много аль немного, а сбавить нельзя.
– Верно, что нельзя, это ты правильно, братец. – И он берется за руль.
– Nadine! – доносится снизу. – Я запрещай вам катиль на гора. Я запрещай. Ни единов раз! Ни единов!
Это кричит «мучительница».
– Да мы не на гору вовсе, мы под горку, – невинно утешает ее Вольдемар.
– Все рафно. Я запрещай.
– Ах, да что вы медлите? – с отчаянием срывается с уст Дины, и она дает сильный толчок саням вперед.
– Ай! – вырывается у кого-то.
Сани летят вниз, с треском переворачиваясь несколько раз на спуске, и с грохотом раскалываются пополам. Что-то ударяет мне по голове, и в тот же миг – острая боль в руке.
Сани расщеплены. Мы лежим посреди ледяной дорожки. Кто-то стонет. Кто-то смеется. К нам бегут со всех сторон, осведомляясь, не ушиблись ли мы, не сломал ли кто-нибудь ногу, все ли благополучно.
– Приехали! – мрачно произносит Вольдемар, потерявший фуражку по дороге.
Он и офицер Невзянский помогают нам подняться. Надя, попавшая в сугроб, вылезает оттуда со сконфуженным видом.
– Вы не ушиблись? – осведомляется она у меня и тут же отскакивает, и в ее глазах ужас.
– Кровь! Кровь! Почему это кровь на вашей руке? – В глазах моих мутится от боли, и темные круги расплываются передо мною. Но у меня, однако, хватает силы шепнуть девочке:
– Ради Бога, не испугайте Эльзу и Павлика, они, кажется, не видели ничего. Они в кабинке. А я побегу домой.
Я киваю всем и несусь со злополучного катка.
Алая полоса крови уже успела просочиться сквозь платок, которым я второпях обмотала руку. Боль в руке заставляет подкашиваться ноги.
Нет, в таком виде невозможно появиться перед глазами «Солнышка» и мамы-Нэлли. Я должна хоть немного отойти.
В парке масса гуляющих, и все они с удивлением смотрят на бледную высокую девушку с окровавленной рукой. Не дай Бог встретится еще кто-нибудь из знакомых, начнутся расспросы, выражения сочувствия, соболезнования.
А боль становится с каждой минутой все нестерпимее, все сильнее.
Ах, уйти бы отсюда подальше, в дальнюю нерасчищенную часть парка, которая незаметно переходит в лес, где никого нет и где я могу пережить одна неприятные минуты. И я сворачиваю на глухую аллейку.
Шумный парк остался далеко за мною. Впереди темная аллея огромного «дальнего» парка, который начинается сразу за аркой ворот и там дальше, уже за городской чертой, незаметно переходит в лес. Теперь в этом пустынном парке-лесу мне впору заняться своей пораненной рукой.
Здесь уже нет расчищенных дорожек; одна глухая тропа ведет в лесную глушь. Следы заячьих лапок четко отпечатываются на снежных сугробах. Диким запустением и тайной леса веет отовсюду. С глухим звуком ударяется большая еловая шишка о пень. Белочка, кокетливо помахивая пушистым хвостом, близко от меня перебегает дорогу.
Солнце спряталось, словно утонуло в белоснежных вершинах деревьев. Легкий сумрак окутывает лес. Зимний день короток. Надо спешить, а то опоздаю домой к обеду. Вероятно, Эльза и Павлик уже хватились меня и бьют тревогу.
Усаживаюсь я на обрубке толстой сосны, предварительно смахнув с нее снег теплой перчаткой, и, обнажив руку повыше кисти, набираю снегу в другую и тщательно смываю с израненной руки кровь.
Сначала нестерпимая боль выдавливает на глаза слезы, затем словно огнем охватывает руку, и боль стихает. Я быстро обматываю больное место платком и вздыхаю с облегчением. Теперь сижу на пне и любуюсь, как медленно падают на землю сумерки короткого зимнего дня.
И таинственная прелесть леса зажигает какие-то неясные рифмы, нестройные образы. Я чувствую приток вдохновения, и грезы поют во мне, складываясь в стихи.
– У-у-у-у!
Что это – сосны скрипят так жалобно или ветер играет в чаще?
Странный звук повторяется, к моему изумлению, еще и еще раз. Затихает не сразу. На смену ему слышатся быстрые тяжелые шаги. Хрустит сухой валежник, трещат сучья деревьев.
Я вглядываюсь в чащу.
Что это? Человек? Гуляющие, забредшие в эту глухую часть парка-леса? Нет, это не могут быть человеческие шаги. Люди так не ходят. А между тем они приближаются, странные, тяжелые, непонятные шаги. Резче, сильнее треск валежника, и хруст сучьев, и этот странный звук.
Не то воркотня, не то стоны, слегка напоминающие человеческие. И вдруг рев оглушает чащу. На этот раз громко и протяжно несется на весь лес:
– У-у-у-у!
Я хватаюсь за ствол дерева. «Ведь это медведь! И рев медвежий!»
И холодный пот выступает у меня на лбу.
И точно в ответ на мою догадку снова гудит по всему лесу ужасный рыкающий протяжный вой.
В тот же миг с треском разделяются кусты, и огромная бурая голова с маленькими глазами высовывается из зарослей, стряхивая снежный дождь с гибких веток.
– Медведь!
Ужас разливается по всему моему телу.
Страшная бурая голова несколько секунд нюхает воздух, затем маленькие глазки останавливаются на мне, и огромное туловище бурого медведя на задних лапах бросается в мою сторону.
Крик замирает на моих губах. Я закрываю глаза и прирастаю к месту. Чувствую, не поднимая век, теплое дыхание над своим лицом и тот острый медвежий запах, который знаком мне по одному из отделений зоологического сада, куда меня водили в детстве.
Вот-вот конец. «Он разорвет меня на части, задушит в своих ужасных лапах», – мелькает в моей голове, и что-то тяжелое наваливается мне на плечи.
– Пожалуйста, не бойтесь. Это ручной Мишка. Он не причинит вам вреда. Он еще очень молод и вздумал по глупости поиграть с вами. Глупый Мишук! Назад!
Я открываю глаза и замираю от изумления. Где же мой страшный враг, заставивший меня умирать со страха?! Передо мной теперь два живых существа вместо одного.
Подле страшного медведя, вовсе не кажущегося теперь таким страшным и большим, как мне это показалось в первую минуту, находится среднего роста человек, такой же мохнатый, как и его спутник Мишка.
На человеке какая-то мудреная, вывернутая наружу куртка, высокие валенки, на голове мохнатый треух. Из рамки темного меха выглядывает его лицо, не имеющее и признака румянца, несмотря на мороз. Вертикальная морщина пересекает лоб. Губы наполовину скрыты густыми черными усами, и на всем лице, угрюмом и печальном, лежит как будто печать неудовольствия и затаенного раздражения.
Такие лица не знают улыбки. Молод или стар этот человек, решить трудно. Волосы его скрыты под треухом, а сурово, печальным глазам как будто незнакома юность. И голос его, глуховатый и отрывистый, не звучит, как звучат обыкновенно молодые свежие голоса:
– Пожалуйста, не бойтесь моего друга. Он скорее забавный, нежели страшный, – говорит еще раз незнакомец и хмурит густые черные брови. – Но что это с вашей рукой и как вы попали в эту глушь? – задает он мне вопрос, бросая взгляд на мою обвязанную платком руку.
Я не успеваю ему ответить, потому что Мишка поднимается на задние лапы и кладет снова обе передние мне на плечи. И вмиг его горячий красный шершавый язык облизывает мой лоб, нос, щеки и губы.
– Ой! – невольно вырывается у меня со смехом, и, защищаясь от непрошеной ласки, я взглядываю на незнакомца.
И точно другой человек стоит передо мною. Улыбка играет на его лице. Большие белые зубы сверкают в этой улыбке, и блестят, как темные маслины после дождя, большие глаза, разом потерявшие свою недавнюю угрюмость. Какое простодушное, почти детское выражение сейчас на суровом прежде лице незнакомца, как изменяет его улыбка!
– О, вы еще не знаете, что за проказник мой Мишка. Сейчас я покажу вам, как он умеет бороться. Хотите?
– Откуда он у вас?