Впереди меня Варя. Позади какая-то старуха в черном платочке, с котомкой странницы на спине. А перед нами и за нами бесконечные зигзаги людей, которые сплелись в длиннейшую гирлянду. С боков толпа, беспорядочно топчущаяся на месте. Над головами синий купол с разорванным на нем кружевом облаков и жгучее полуденное светило. Свистки пароходов прорезают то и дело звон колоколов. Изредка слышится визгливый, полный ужаса и муки вопль кликуши или певучий речитатив сборщика подаяний на храм Божий.
– Идут! Идут! Близко Владычица! – неожиданно раздается чей-то громкий голос, и вся толпа по бокам шеренги, как стоглавая гид-ра, поддается вперед.
– Ой, батюшки! Ой, угоднички! Задавили! – раздается чей-то придушенный голос, и мгновенно все сразу смолкает.
Показывается голова процессии. Ярко горя золотой ризой иконы, на высоко поднятых носилках, среди хоругвей и образов на древках, плывет по воздуху Владычица Казанская. Издали слышатся церковные напевы. Сверкают ризы духовенства. Белеет клобук архиерея. Гремят звонкими голосами певчие. И все это на фоне неумолкаемого колокольного звона.
Владычица все ближе и ближе. Уже можно различить светлый, пречистый облик Божественного, прекрасного лица Страдалицы Матери и Младенца, обреченного на жертву для искупления людских грехов. Прямо перед нами дивное детское личико и скорбные слезы Матери в темных очах.
Золото икон и хоругвей ослепительно.
Я невольно вскидываю глаза на Варю.
Вся ее сильная, широкоплечая фигура дрожит мелкой дрожью. Ее бледное, без кровинки лицо видно мне в профиль. Помертвевшие губы ее шепчут:
– Исцели! Спаси! Исцели, Чистая, Прекрасная, Невинная! Избавь от муки рабу Свою, Чистая, Прекрасная! Царица земли и неба! Спаси! Исцели! От адской боли избавь, исцели меня!
На ее ресницах нависли слезы. На мертвенно бледном лице восторг, ужас, вера и мука слились в одно целое.
И вмиг ее напряжение передается мне.
– Избавь, исцели Варю! – шепчу я вслух, забывшись, стискивая руки, так что мои тонкие пальцы сплетаются до боли и хрустят в суставах.
А Владычица все ближе и ближе. Теперь Ее кроткие темные глаза и чистые детские глазки Божественного ребенка точно глядят нам прямо в лицо. Уже тонкая струйка ладана и запах розового масла, исходящие от златотканых покровов, устилающих носилки, доходят до нас.
Вдруг голубой туман застилает от меня и головы народа, и золото икон и хоругвей, и блестящие ризы духовенства, и я вижу одни глаза.
Только глаза Светлой и Прекрасной Девы, затуманенные слезами. Что-то подкатывается к горлу, что-то душит его. А глаза все ближе, все яснее. Кружится голова. Запах ладана туманит мысль. Я почти лишаюсь сознания от волнения, переполнившего все мое существо.
– Головы наклоните! Головы! – кричит чей-то голос. И я машинально склоняю голову, плечи, весь стан.
Певчие поют: «Радуйся, Благодатная!»
Что-то шуршит надо мною, и розами райских садов наполняется воздух, их ароматом, тонким и мистическим.
«Она здесь! Она над нами! Я чувствую! Я вижу, не глядя!» – рвется в моем мозгу последняя сознательная мысль.
И снова легкое шуршанье, шелест шелка и старых византийских пелен покровов. И безумный восторг и мольба к Царице.
– Исцели, Прекрасная, Варю! Исцели Ты, Могучая и Кроткая, Великая и Благая!
Еще миг, еще и, словно проснувшись, я оживаю.
Пронзительный выкрик кликуши позади и чей-то тихий, блаженный шепот.
Варя передо мною. Глаза – огромные на исхудавшем за час высшего напряжения лице. Порозовевшие губы шепчут:.
– Не знаю, что это, но… но… я не чувствую боли, никакой боли. Ах, Лида, Лида!
Она протягивает руки к уплывшей далеко по воздуху на высоких древках иконе и рыдает. Рыдает громко, каким-то восторженным счастливым рыданием.
– Не чувствую боли! Нет! Нет! – повторяет Варя все так же блаженно и изумленно.
Потом хватает меня за руку:
– Бежим скорее, скорее! Рассказать нашим. Нет боли! Пойми, исцелена! Исцелена я, Лида!
И опять рыдание ликующее, безумное потрясает ее грудь.
Мы схватываемся за руки и вырываемся из шеренги. Берем вправо – толпа; влево толпа еще плотнее. Тогда через силу пробираемся сквозь самую гущу туда, к площади, где кажется нам, как будто меньше народу.
Но густая стена широких спин заслоняет нам путь. Крепкая стена, через которую нам не пробиться. Кто-то сдавил мне плечо до боли, кто-то нечаянно ударил локтем в грудь. И снова заколдованная стена обступила нас теснее и жарче со всех сторон. Дыхание сперлось в моей груди, капли пота выступили на лбу.
Похолодело в спине и в кончиках пальцев. «Нас задавят!» – мелькнуло в моей голове.
– Варя! – сдавленным шепотом бросила я моей спутнице.
Но ее уже не было около меня. Чьи-то чужие, потные, багровые от натуги лица окружали меня, чьи-то бестолково напирающие в общей давке спины сжимали все уже и уже кольцо.
Кто-то крикнул в паническом страхе:
– Батюшки, задавили!
И сразу я почувствовала, что мне нечем дышать. Сделала невероятное усилие, поднялась на цыпочки, потянулась. Но тут кто-то изо всех сил толкнул меня в спину, затем меня сдавила, как обручем, со всех сторон толпа. Мои ноги отделились от земли, и я повисла в воздухе, сдавленная со всех сторон. Холодный пот покатился у меня по лицу. Глаза заволакивало туманом.
«Сейчас упаду и меня раздавят, – последней мыслью пронеслось у меня в мозгу. – Сейчас погибну…»
Вдруг я увидела в десяти шагах знакомую маленькую головку на широких плечах, высившуюся над толпой, и, собрав последние силы, я прохрипела отчаянно:
– Большой Джон! Сюда!
Я очнулась вне города на зеленой лужайке в предместье.
Я лежала на траве поверх плаща, разостланного Большим Джоном. Варя и Левка суетились около меня. Большой Джон держал мою руку, смотрел на меня тревожными глазами и улыбался через силу.
– Ну вот, наконец-то вы отошли, – услышала я его милый голос. – Теперь, как отдохнете, можно идти отыскивать ваших.
– Меня чуть не задавили, не правда ли, Большой Джон? – прошептала я.
– Слава Богу, этого не случилось. Маленькая русалочка жива и здорова.
– Благодаря вашему вмешательству, – произнесла я, протягивая ему обе руки.
– Не моему участию, а участию Провидения, – поправил он меня с улыбкой. – Ведь если бы Богу не угодно было послать к вам навстречу такую высоченную каланчу, такого Дон-Кихота, как я, может быть, маленькая русалочка и захворала бы, помятая в этой ужасной давке.
– То есть умерла бы, Большой Джон, выражаясь точнее.
– А m-lle Варя! Вы слышали о m-lle Варе? – чтобы замять разговор, волновавший нас обоих, произнес Большой Джон, кивая в сторону моей подруги. – Она чувствует теперь себя прекрасно после своей горячей молитвы. Счастлив, кто может так чисто и свято верить в великую силу Божества. Только вы, русские, с вашими золотыми простодушными сердцами, умеете так верить и молиться. И как я за это уважаю вас всех! – закончил Большой Джон.
– А вы-то, Большой Джон, вы сами? – вырвалось из моей груди. – Надо быть самому очень религиозным и верующим, чтобы решиться плыть на край света и обращать на путь истины жалких диких людей. Или вы шутили тогда, когда говорили, что отправляетесь в Америку миссионером?
– Нет, маленькая русалочка, – произнес он серьезно, и его ястребиные глаза приняли мечтательное, почти детское выражение. Я с малых лет грезил о том, чтобы принести посильную помощь тем, кто нуждается в этом. У меня создался свой собственный идеал, свой цикл желаний, и на первом месте – жгучая потребность видеть людей людьми, а не жалкими полудикими животными. А ведь там, в дебрях девственных лесов, они рыщут бессознательными зверьми, без религии, законов, без познания истины. Это бедные, жалкие, обиженные роком дети природы. К ним лежит мой путь. Сделать их людьми, посеять в их сердцах веру, светоч сознания; разбудить в них жажду знаний, хотя бы самых примитивных и небольших. Разве же это не счастье, маленькая русалочка?! Разве это не счастье?
– А если они убьют вас, Большой Джон?
– О, маленькая русалочка! Поэтичная, экзальтированная головка! Времена Майн Рида, Эмара и Купера прошли. Воинственных краснокожих, что так пленяют юношество, нет, и те жалкие дикари, последние отпрыски вымирающих племен, те, уверяю вас, смотрят на нас как на белых богов, светлых вестников мира.
– Ах, Большой Джон, если бы все это было так!
– Как бы то ни было, маленькая русалочка, но я должен осуществить мою мечту. Моя бродячая душа уже тоскует. О, Большой Джон – феноменальный бездельник, и никакое другое дело не улыбается ему! Через месяц, восьмого августа, мы уезжаем отсюда, я и Левка. Не правда ли, Левка: удираем мы с тобой скоро из здешних прекрасных мест?
– Стало быть удираем, Иван Иванович! – с веселой готовностью сорвалось с уст Левки.
– Ну а теперь идем искать ваших, а то они, должно быть, измучились в ожидании. У вас хватит на это достаточно сил, маленькая русалочка? А то я приведу коляску.
– Нет! Нет, Большой Джон! Я могу идти.
И опираясь на его руку, в сопровождении Вари, словно пронизанной тихим счастьем, и Левки, мы отправились к зданию управы разыскивать своих.
Отъезд Большого Джона волнует меня. Я так привыкла к дружбе этого большого, сильного человека, к его братской привязанности ко мне, к его дружеским советам и беседам; одно представление о том, что скоро в маленьком Ш. не будет Большого Джона, наполняет меня тоской.
А колокола все еще заливают своими звуками маленький город, и смутно доносится до нас пение с площади, где освещают теперь лари торгашей.
В конце июля погода изменилась. С Ладоги подул северный ветер. Зашумело бурливое синее озеро, закипела холодная быстрая река. Белые барашки волн заиграли на поверхности. Холодный вихрь закружил над городом. Теперь целыми днями идут дожди. Старые сосны плачут под окнами. В мокрые влажные туманы оделись прибрежные леса.
Дети вот уже две недели сидят в комнате. У Павлика кашель, у Саши тоже. Малютка Ниночка здорова, но выглядит вялой и хилой. У Эльзы флюс во всю щеку, но зато Варя… Что-то странное произошло с Варей. Резкий, протестующий характер Вари после происшествия в Казанскую изменился к лучшему. Что-то новое, легкое появилось во всем ее существе. Вместе с ее мучительной болезнью, казалось, исчезло в ней и то грубоватое, что подчас отталкивало от нее окружающих.
В лице Вари заметно новое выражение, и улыбка у нее другая, стала она женственнее, милее, лучше. И к Эльзе она стала относиться много лучше: трогательно лечит ее больные зубы, приготовляет полоскание от флюса, встает по ночам кипятить маленькой швейцарке ромашку и часто вслух мечтает о монастыре, о своем намерении под старость лет посвятить себя Богу.
– Ты веришь ли, – говорит она часто в минуты особенной откровенности, – ты веришь ли – в тот момент, когда проплыла над моей головой чудесная икона, я почувствовала точно толчок во всем существе и будто чья-то нежная-нежная рука коснулась моей головы, пылавшей от боли. И боль исчезла сразу, и чудная радость охватила все мое существо. Теперь я служу молебны, по сто поклонов кладу ежедневно, но этого мало, мало. Когда я не понадоблюсь больше детям, то отдам себя всю, всю целиком, на служение Ей, Небесной Царице. Как ты думаешь, хорошо это будет, Лида?
Что я могу ей ответить? Как далека я от тех светлых порывов, которыми полна душа Вари! Моя собственная душа – это какая-то буря, какое-то сплошное восстание наперекор судьбе. Я хожу все эти дни злая и негодующая и пишу такие же злые, негодующие стихи. Я злюсь на все: и на бурю, и на ветер, и на бунтующую реку, которая не подпускает меня теперь к себе, злюсь, что мне нельзя вскочить в лодку и уплыть далеко, нельзя выскочить под дождь и пронестись по лесу.
Ах, как тоскует по милой природе моя бунтующая душа! Но больше всего злюсь на Большого Джона, решившего уехать через несколько дней в Америку. Его затея мне кажется нелепой, почти смешной. Я эгоистка и не хочу терять друга из-за каких-то идей.
А дожди льют непрерывно. Ливнями размыло дорогу, и мыза «Конкордия», чуть приподнятая над окрестностями, теперь кажется островком.
Второе августа. Вечер. Всюду зажжены лампы. На улице темень, слякоть и дождь – непрерывный, монотонный. И издали доносится гомон бунтующей реки.
В нижнем этаже, у наших, гости. Играют в карты, рассказывают новости. Мама-Нэлли два раза присылала за мною, но я категорически отказалась сойти вниз, ссылаясь на головную боль. Терпеть не могу чинно сидеть в гостиной и изображать светскую барышню, говорить о погоде и о том, как не по дням, а по часам дорожает мясо и что беглую партию ссыльных водворили в тюрьму. Не люблю выслушивать похвалы моим стихам и прозе, которых никто не читал, но о которых мама-Нэлли рассказала здешним барышням и дамам, и о том, что я правлю лодкой и гребу, как рыбацкий мальчишка, тоже не люблю распространяться. Идти вниз и выслушивать сладенькие комплименты моей «особенности» – благодарю покорно. Уж лучше посидеть тут.
Как уютно и тепло в большой детской! За круглым столом расселись мы, девушки: Эльза, Варя и я с детворою. Варя дошивает воздух – пелену к иконе Казанской; Эльза рисует для Ниночки голову лошади, больше, впрочем, похожую на свиную; я забавляю мальчуганов.
Мой репертуар скоро иссякает сегодня. Я уже показала и «зайчика», «молящуюся монашенку» на тени, и обыграла их в шашки, и рассказала сказку про царевну Бурю, в один миг создавшуюся в моей голове, и снова заговорила о дикарях Америки, к которым направляются Большой Джон с Левкой.
– Это нехорошо, что он уезжает. Нехорошо, что оставляет отца, сестер и друзей. Где же тут братское чувство, привязанность, дружба? – говорю я с глухим раздражением против Джона.
– Он человек идеи. Его влечет задача сделать разумными существами людей-животных! – возражает Варя.
– Чепуха! Это высший эгоизм! – протестую я снова. – Просто он желает заставить о себе говорить весь мир!
И негодование к поступку Большого Джона заливает мою душу темной волной.
– Ах, вы не знаете его! – восклицает по-французски до сих пор молчавшая, маленькая Эльза. – Это такой человек, такой… – И она смолкает внезапно.
– Если он «такой», так и сидел бы дома. Всем нам он здесь нужнее, нежели каким-то дикарям Миссионер-проповедник в двадцать четыре года! Смех! Просто не может спокойно усидеть на месте, бродячая, кочевая душа.
Я действительно злюсь и негодую. Еще бы, весь маленький Ш. привык к доброму волшебнику, между тем он нас покидает. А сама? Я не могу себе представить, что не придется делиться моими радостями и невзгодами с Большим Джоном, моим другом, таким мудрым и духовно красивым, с такой детски-чистой, огромной душой. А темная, злая сила все шире и шире разрастается в моей груди.
– «Царица» утонула в Ладоге! Пошла ко дну! Маленькая лодочка с людьми, как щепка, носится по реке. Ее выкинуло в Неву. Народ собрался у фабричной пристани. Лодка борется как раз близ нее.
Даша, только что сообщившая нам эту новость, отчаянно жестикулирует, остановившись на пороге детской.
– «Царица»? Большой мачтовый пароход? Пошел ко дну? Не может быть! – вырывается у нас.
– Ну да. Слышали, с маяка были сигналы? Выстрелы были весь вечер. Команда и пассажиры успели вскочить в лодку. Мечутся сейчас по Неве. Крушение произошло чуть ли не у самого устья. Вся фабрика на берегу. Говорят, лодку прибивает к пристани, да водоворот здесь в порогах тормозит дело.
Даша задыхается, спеша передать новость. Дети волнуются. Варя и Эльза бледнеют.
– Там люди гибнут! Это ужасно! – срывается с уст Вари, и она тихонько шепчет молитву.
– Вы говорите, против фабрики, Даша? Но у них же есть катер? – срывается у меня.
– Ну да. Катер есть. Но охотников на верную смерть мало. Волны что в море, агромадные. Совсем разгулялась наша Нева. Директорский сын вызывает охотников плыть за лодкой, да никто не решается пока.
– Что?! Большой Джон?
– Сейчас сторож Федот оттуда. Говорит, молодой барин фабричных подговаривает снаряжать катер. А если, говорит, вы не согласны, я один поеду на своей душегубке и по два человека всех перевезу на берег, – продолжает рассказывать Даша.
– Он это говорил?! Большой Джон?! – Мое сердце колотится. – Большой Джон сам плывет спасать погибающих на своей лодке? Вы это знаете наверное, Даша? Да?
Но что-то внутри меня отвечает за девушку:
«Большой Джон не был бы Большим Джоном, если бы он этого не сделал. Какой здесь может быть иной ответ?»
Острая до боли, ясно представляется потрясающая картина. Маленькая, хрупкая, как скорлупа, лодчонка и в ней высокий человек среди бурно закипающих седых валов.
Нет! Нет! Этого нельзя допустить! Невозможно! Его надо отговорить во что бы то ни стало. О, Большой Джон!
Что-то закипает во мне. Что-то повелевает помимо моей воли мною.
– Плащ, калоши и зонтик! Даша, вы пойдете со мною! – кричу я и, в одном платье минуя лестницу, прыгая через три ступени, выскакиваю на крыльцо.
Не знаю, чьи руки накинули на меня резиновый плащ с капюшоном, кто развернул зонтик над моей головой, кто сунул под мои ноги низенькие калоши, кто светил мне маленьким ручным фонарем и чей голос шептал мне испуганно:
– Вернитесь, барышня, вернитесь! Как бы барин с барыней не осерчали!
Ах, разве я могла вернуться, когда там, впереди, собрался идти на верную гибель мой большой друг?
Дождь хлещет теперь с удвоенной силой. Большим и широким ручьем кажется дорога к предместью. Мои ноги и ноги моей спутницы тяжело хлопают по воде. Жалобнее скрипят стволами деревья по краям дороги. В черные тучи прячется небо.
Мы бежим так быстро, как только хватает силы.
Надо поспеть туда, к фабрике, на пристань. Надо не допустить этого безумия. Надо удержать во что бы то ни стало Большого Джона!
И я прибавляю шагу.
Вот и белые стены фабрики. Вот и черная, мокрая, скользкая пристань. И огромная толпа на берегу и на пристани.
Что такое?!
Люди кричат, размахивая руками, указывая по направлению бушующей речной стихии. Но их голоса покрывает страшный вой реки, грозящей выступить из берегов и затопить город.
– Где господин Вильканг? Где господин Вильканг? Где молодой барин? – кричу я ближайшей группе фабричных, напрягая все силы своего голоса.
Меня не слышат, не отвечают, продолжая галдеть свое, указывая на реку, размахивая руками.
– Там барин Вильканг. Там.
– О! Опоздали! Мы опоздали! Он уже уплыл на своей душегубке!
На реке черно, как в могиле, и только седые волны белеют остро во тьме. Тот же вой. И изредка человеческие крики, доносящиеся призывно с середины реки.
Я сажусь на мокрый камень и слушаю, как во сне, отрывки людских разговоров.
– Ни за что не хотел слушать. Уговаривали – куда тут. Вскочил в свою душегубку. Эх, Иван Иванович! Молод – зелен, душа терпеть не умеет. Пропадать тебе, видно. Ни за грош пропадать.
Кому пропадать? Зачем? Ах да, Большой Джон. На реке. О нем говорят эти люди. Зачем, зачем мы не отговорили его, зачем пришли так поздно?!
Кто это рыдает около меня? Кто стоит подле так близко?
Это Алиса Вильканг и Елена – две гордые девушки, всегда несколько пренебрежительно относившиеся ко мне. Зачем они плачут? Или уже поздно и то страшное, роковое уже свершилось с их братом? Ужас! Ужас!
Всегда гладенько причесанные, корректные и тихо-спокойные, «невозмутимые альбионки», как я их мысленно окрестила, теперь они так доступны, понятны моей душе с их человеческим страданием, с их отчаянием и любовью к старшему брату.
– О Джон! Джон! Безумный, несчастный, милый! – рыдают они.
Их отец, вместе с толстеньким Беном и длинным Джоржем, мечутся по берегу, умоляя фабричных снарядить катер.
Директор, обычно важный и недосягаемо-величавый, теперь жалок и несчастен, как и его дочери. Это печальный, убитый горем отец, изнывающий от страха за жизнь сына.
– Верните его! Верните! – срывается с уст этого высокого, седого старика, похожего на старинного лорда.
Но фабричные нерешительно мнутся на месте. Снарядить катер, чтобы погибнуть в бушующих волнах?! У каждого дома семья, дети. Нельзя жертвовать жизнью. Это безумие. Нельзя.
Вдруг заколыхалась огромная толпа, и из нее выступает Наумский с частью своей команды.
– Барин! Ваше высокородие, не сумлевайтесь! – говорит он хриплым басом. – Мы на катере поплывем, вели готовить катер. Он, Иван Иванович то есть, многих из нас человеками сделал, на фабрику определил, помог многим. Так ужели же не помочь ему, родимому, дать погибнуть? Да что мы, звери либо люди? Готовьтесь, братцы! Кто за мною? Либо на жизнь, либо на смерть!
– Я, дядя Наумский!
– Я за тобою!
– Терять нечего, возьмите и меня!
И вот тонкий, еще детский голос покрывает все остальные.
– А меня, староста, что же забыл?
Это Левка, Бог весть где пропадавший весь вечер и появившийся на берегу только сейчас.
– Ладно, паря, коли так, послужи своему благодетелю тоже.
И толпа ссыльных бросается к реке. Минута, две – и уже все суетятся у катера, стараясь подвести его к пристани. Уже катер прыгает на волнах. Младшие сестры Джона бегают с распущенными мокрыми волосами и кричат, и плачут, простирая руки к Неве.
– Джон! Джон! Милый!
Внезапно отчаянный вопль повис над рекою.
Голос Большого Джона. Его вопль. И чей-то ответный стон с берега. Крик, полный ужаса, отчаяния и горя.
– Поздно! Душегубка перевернулась! Поздно теперь…
Люди не метались и не кричали больше. Во тьме не видно было реки. Но чувствовалось, что свершилось что-то непоправимое, страшное, от чего пахнуло смертью. Гибель пронеслась в мокром воздухе. Чья-то смерть пролетела над головами толпы.
Гребцы на катере работали исступленно. Люди выбивались из сил, спеша к человеку, который бился, погибая в борьбе с рекой.
Окаменев, я сижу на камне. Я ничего не вижу кругом. На моих коленях чья-то мокрая от дождя голова.
Это Молли – подруга сестер Большого Джона, друг детства молодого Вильканга. Почему так рыдает она, эта надменная девушка, горделиво резавшая меня еще так недавно? Она пришла сюда разделить свое горе с моим?
Да полно, горе ли? Быть не может, чтобы он погиб, такой светлый, ликующий, мудрый и честный!
А цепенеющее ожидание все длится, длится. Глуше ропщет река в сером рассвете. Постепенно расплывается черная муть ночи. В сером тумане возвращается катер. Что-то тяжелое и большое распростерто по середине его.
Невод! Зачем невод?
Я подхожу к борту пристани в ту самую минуту, когда толпа людей, подняв то большое и черное, что запутано в сети, раскачивает его за два конца.
– Большой Джон! – кричу я.
На мгновенье я вижу сквозь мокрую сеть бледное неподвижное лицо со стеклянными, широко раскрытыми глазами и раскрытый рот в неподвижной мертвой улыбке. Это все, что осталось от моего друга, еще несколько часов тому назад живого, доброго и веселого!
– Большой Джон! Большой Джон! – повторяю я тихо, стоном, и почва медленно выскальзывает из-под моих ног.
Чей-то крик, похожий на стон бури, чье-то рыдание, потрясающее толпу. Затем склоненные надо мною, озабоченные лица «Солнышка» и мамы-Нэлли, – это является последним проблеском в моей помутившейся голове.
Я без слез и жалоб даю увести себя, доставить домой и уложить в постель. Я дрожу с головы до ног, но мне не холодно. Что-то безгранично тяжелое придавило душу.
«Опоздала! Опоздала! Не успела отговорить!»
Эльза рыдает в своей постели. Она не верит, что Большой Джон погиб. Но он погиб – это несомненно. Душегубка опрокинулась в ту минуту, когда катер благополучно доставил к противоположному берегу Невы спасшихся пловцов. Душегубка же перевернулась, и Большой Джон пошел ко дну. Течением не отнесло его к порогам, так как Наумский успел забросить захваченную в катере рыболовную сеть. И в ней его доставили на берег, уже без признаков жизни.
И не стало на земле прекрасного Большого Джона.
Бедный друг! Как могла я считать тебя беспечным и веселым кочевником, цыганской бродячей натурой, – тебя, отдавшего жизнь за других! Как могла я не понять тебя, самоотверженного, погибшего во славу любви к ближним!
Раскаяние гложет меня. Я страдаю без слез той мукой, которой ничто не может помочь.
Буря умолкла. Стихия, проглотившая жертву, затихла, точно удовлетворенная ею.
После катастрофы водворился штиль на реке и озере. Снова улыбнулось солнце, снова засверкали голубые небеса, снова засияло лето, и красивый царственный август сулил, по-видимому, теплые дни.
Большой Джон лежал в гробу, в маленькой часовне, среди умирающих лилий и тубероз.
Обезумевшие от горя отец и сестры решили везти его тело в Петербург, где на англиканском кладбище был фамильный склеп семьи Вильканг.
Эльза ездила на похороны. Мои родители были там тоже. А я не могла. Большой Джон, прости меня за то, что, желая запечатлеть твой образ таким, каким он был для меня, не хочу разрушить его обаяния новым впечатлением, которое получится от мертвого Джона. Прости, дорогой брат и товарищ! Я вечно помнить тебя таким, каким я тебя знала: добрым, мудрым, веселым, исполненным радости и жажды жизни.
Золотое солнце горит над маленьким городом. Чирикают птицы, предчувствуя скорое прощание с летом. Синеют сосновые леса, и ропщет огромная, как море, Ладога.
Я и Левка идем на кладбищенскую гору и молчим. Молчим и думаем, каждый порознь, о Большом Джоне.
– Он любил на фабрике собственноручно пускать в ход машину, – неожиданно срывается у Левки, похудевшего до неузнаваемости со дня гибели Большого Джона.
– Он хотел отдать свой труд, свой мозг, свое сердце людям там, далеко-далеко, и отдал здесь за других самую жизнь! – говорю я.
Левка валится на песок и рыдает. Я вижу, как сотрясается тело мальчика, как вздрагивают его широкие плечи.
Счастливец Левка, он может плакать. А вот моя душа замерла от горя, и цепенеет сердце – и нет слез в моем угнетенном печалью существе.
Приходить на кладбищенскую гору и вслух думать о Джоне – для нас с Левкой потребность. Однажды Левка явился сюда и начал прямо, без обиняков:
– Барышня Алиса вернулась из Питера, позвала к себе и сказала: «Оставайся у нас, Левка; тебя покойный Джон как брата берег, и мы беречь будем», обняла и заплакала. Остаться? Ты что думаешь?
– Останься. Она сдержит слово. Тебе будет хорошо, – говорю я после минутного раздумья.
Вечером отправляюсь к семье Вильканг. В первый раз после того жуткого, что так жестоко ворвалось в нашу жизнь, я подхожу к белой фабрике, и сердце мое рвется от тоски. Как тихо и печально у них в доме! Шесть бледных девушек в черных платьях молча встречают меня и жмут мою руку у порога дома. Какая скорбь в их глазах. Сколько тоски в вымученных улыбках. Сидим и молчим, глядя через открытые окна в сад.
– У нас есть что-то передать вам, – говорит старшая, Елена, выходит на минуту из комнаты и приносит небольшой, обвитый крепом по рамке портрет.
Как живо глядит на меня бодрое, жизнерадостное и светло улыбающееся лицо Большого Джона! Его ястребиные глаза, его крошечная голова на широких плечах атлета.
Алиса, тихо плача, говорит:
– Мы знали, что вам это будет приятно, и пересняли с его фотографии для вас.
О, милые девушки, спасибо! И я могла когда-то вас презирать!
Слезы мгновенно обжигают мне грудь, глаза и горло – желанные слезы. Наконец-то вы пришли. Мы рыдаем все вместе, как близкие, как сестры, и разделенное горе мягчит печаль.
Уходя, я благодарю за Левку.
– Как вы добры! – шепчу я, пожимая холодные пальцы девушки.
– Наш Джон желает этого, я слышу его волю, – отвечает она с подкупающей простотой.
Серые дни. Я брожу по лесу, катаюсь по реке в лодке и ловлю первые признаки увядания природы. Листья падают и кружатся по ветру. Скупее ласкают землю солнечные лучи. Осень вступает на землю.
Сентябрь в этом году сух и холоден. В длинные вечера «Солнышко» собирает нас вокруг круглого стола в гостиной и, под аккомпанемент ветра, читает «Мертвые души». Но гениальный юмор Гоголя теперь меня мало трогает. Большого Джона нет с нами. Большой Джон в могиле. Все та же мысль, все та же.
Я не могу, не в состоянии его забыть. Его высокая фигура с маленькою головою, с улыбающимся, всегда жизнерадостным лицом постоянно стоит перед моим взором. Я точно вижу его, и мне не верится, что никогда, никогда нам не суждено больше услышать из его уст милые слова:
– Что, маленькая русалочка, опять взгрустнули?
Через неделю мы переезжаем с мызы в самый Ш., на городскую квартиру. Начнется зима, тоскливая в пустынном городке, где нет ни библиотек, ни театров, где сообщение со станцией производится на лошадях: шестьдесят верст лесом на взмыленной тройке. И река замерзнет, и занесет снегом окрестные леса.
Я вижу по лицам окружающих, что и им зимнее время не сулит особых радостей. Все ходят мрачные, озабоченные и точно чего-то ждут.
Мама-Нэлли и «Солнышко» часто шепчутся о чем-то и поглядывают на меня тревожными глазами. А иногда их губы улыбаются с робкой надеждой и точно желают что-то важное и значительное сообщить мне. Безусловно, здесь кроется какая-то тайна.
Я ломаю голову – какая это тайна, спрашиваю «Солнышко», маму, – но в ответ получаю лишь улыбки.
Так вот оно что! Вот что скрывалось от меня так долго и усердно, что ожидалось моими родными с такой радостью и надеждой!
«Солнышко» получает назначение в Царское Село, в мое милое Царское, где подрастала когда-то я, – я, маленькая принцесса из Белого дома.
Мое дорогое Царское. Моя родина! Мой любимый, желанный город. Возможно ли, что я снова поселюсь под тенью твоих роскошных парков, среди чудесных озер, каналов, водопадов, беседок и мостиков, от которых веет глубокой стариной?
Воспоминания детства. Воскресшая сказка. Радужные сны маленькой принцессы. Я переживу вас снова?! Я, уже семнадцатилетняя девушка, я возвращаюсь к вам.
Через две недели мы переезжаем. Самое большее через месяц я увижу знакомые родные места. Какое счастье!
И впервые со дня смерти Большого Джона глаза мои загораются снова и слабая улыбка появляется на лице.