Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой… Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда… Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:
– Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему!
Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же положении.
– Господи, – после каждого такого ответа шептала в исступленном отчаянии Маруся, – Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!
И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее.
– Пусть выключают, – говорила она, – лишь бы он не умер и не остался бы калекой!
В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам «пойти помолиться», и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.
И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:
– Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.
Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.
– Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! – лепетали мы без умолку, смеясь и плача.
Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость.
Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго.
Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.
Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт… Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.
Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.
За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.
Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.
Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…
Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.
Едкое чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…
Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва на своем месте… Ее лицо подергивалось нервной судорогой…
– Я не могу! Не могу! – вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.
– Бедный monsieur Терпимов! – лепетала она сквозь рыдания. – Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста… Ведь я покоя себе не найду, если…
Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.
Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:
– Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас… и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы… если можно… Я был неправ во многом, – обратился он смущенно ко всему классу.
– Бог простит! – послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания…
Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.
– Смотрите, mesdam'очки, смотрите, – зашептала со своего места восторженная Милка, – Краснушка теперь точно святая! Смотрите!
– Это искупление! – торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.
С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из «промежутка» скамеек, подошла к Марусе.
– Запольская, – произнесла она отчетливо и громко, – дайте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно!
Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов.
Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая Нора отойдет с носом!
Но ничего подобного не случилось. Напротив… На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утерявшие еще обычной красноты, как у всех подростков, пальчики и произнесла восторженно и пылко:
– Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы во многом были правы!.. – И к довершению удивления, обе девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительскою кафедрою.
Это был удивительный, совсем особенный урок русской словесности, который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его… И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на 12 и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением к нему девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского «Мцыри», поднимая в нас целые бури восторга.
В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим постелям.
Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к «ее сиятельству княгине».
Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моего друга. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала:
– Людочка моя… Maman простила… давно простила… Терпимов упросил ее… и папка ничего не знает… ему даже не писали ничего… Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!
И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга.
Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц.
Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, кому не было возможности ехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где институтки танцевали не «шерочка с машерочкой», как это было принято обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.
И вдруг все – и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру… Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть неожиданно, врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте появились случаи заболевания скарлатиной.
Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее, всю горячую, с лихорадочно блестящими глазами увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, пришедшей за ее вещами в дортуар, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной.
Нас охватила паника… Скарлатина – перед праздниками! Скарлатина – перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже? Шутки замолкли, разговоры также.
Я заснула с невеселым чувством на душе. Ожидание ли предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня или что другое, но сердце мое щемило тоской. Я проснулась наутро с больной головой, во рту пересохло, – мне казалось, что я сама заболеваю.
– Это от воображения, – авторитетно заявила на мою жалобу о недомогании Кира Дергунова, – это, душка, иногда бывает болезнь воображения.
У самой Киры ее цыганские глаза как-то неестественно поблескивали сегодня, да смуглые щеки пылали ярким румянцем.
Прошли еще сутки, и я была разбужена испуганным криком проснувшейся раньше меня Краснушки:
– Люда! Люда! Что с тобою?
Я положительно не знала, что со мною, но все мое тело горело как в огне, и дыхание с трудом вылетало из груди. Тогда, не говоря ни слова, Краснушка схватила ручное зеркальце и близко поднесла его к моему лицу. Все мои щеки, шея и грудь – все было сплошь покрыто зловещей красной сыпью. Сомнений не оставалось: у меня была скарлатина.
– Это она! – произнесла я уныло и посмотрела на моего друга печальным, скорбным взглядом.
– Кто «она»? – переспросила, не поняв меня, Маруся.
– Это скарлатина! – пояснила я еще печальнее.
– Скарлатина! – вскрикнула Краснушка и вдруг, повиснув у меня на шее, зашептала в каком-то непонятном для меня волнении: – Если скарлатина, целуй меня, душка! Целуй покрепче!
– Ты с ума сошла! – стараясь вырваться из ее цепких объятий, говорила я испуганно. – Оставь меня, ради Бога! Ты можешь заразиться!
– Вот именно – заразиться! Вот именно то, что и надо! – продолжала лепетать как безумная Маруся, покрывая мое лицо и губы градом поцелуев.
– Батюшки! Какая трогательная история Ореста и Пилада или двух попугайчиков из породы inseparables[23], – попробовала было подтрунить над нею Валя Лер.
– Ах, молчи, пожалуйста, – оборвала ее Запольская, – ты смеешься, потому что завидуешь… Ведь сама бы ты ни за что не пожертвовала своим здоровьем для твоей Анны.
– Mesdam'очки, не ссорьтесь. Ведь скарлатина на носу! – пропищала из своего угла Зоя Нерод.
– Нет, покамест, слава Богу, на груди и щеках только, – сострила Белка и «окунулась» в «переулок», сконфуженная своей неудачной остротой.
– Боже мой, как глупо! – комически вздохнула Нора, окончательно принятая теперь в «круг» старшеклассниц после ее мира с Краснушкой. – И когда только вы перестанете быть детьми!
– Когда будем взрослыми! – послышался звонкий голосок Белки из ее засады.
– Вот это умнее! – похвалила Нора и, обратившись ко мне, уже серьезно произнесла: – Право, вы серьезно больны, Влассовская, пошли бы в лазарет!
Я сама прекрасно сознавала это и тотчас же после чая отправилась в перевязочную.
– Вот и еще одну красавицу привели! – добродушно прошамкала беззубым ртом лазаретная сиделка старушка Матенька, проведшая всю свою жизнь в институтской больнице.
– Mademoiselle Влассовская, милости просим, – стараясь шуткою замаскировать тревогу, вторила ей маленькая, толстенькая, симпатичная фельдшерица Вера Васильевна, – живите – не заживайтесь, сидите – да не засиживайтесь! – прибавила она со смехом, незаметно ощупывая пульс на моей руке.
Мне было не до шуток… Я была рада-радехонька добраться до постели и, тяжело повалившись на нее, тотчас же впала в дремотное забытье.
С этой минуты и потянулось бесконечное для меня время постоянного сна… Сквозь этот сон я слышала, как меня осмотрели, уложили в постель, напоили чем-то очень вяжущим и горьким, слышала знакомый голос нашего добрейшего институтского доктора Франца Ивановича, наказывавшего перевести всех «заразных» в верхний, сыпной лазарет… Потом, открыв на минуту глаза, увидела склоненную надо мной золотисто-рыжую головку Краснушки и милое личико, сплошь покрытое тою же красной сыпью, как и у меня… Потом все разом перепуталось и смешалось в моей голове: и Франц Иванович, и рыженькая головка, и горькое питье, и я почему-то увидела пирожки, много-много пирожков перед собою, которые я должна была есть, несмотря на то что они были мне противны. Пирожки наполняли комнату, постель, и им не было ни числа ни счета; казалось, они сами ползли в рот, в уши, в глаза… Я отмахивалась от них, плакала, кричала, звала на помощь…
Это был тяжелый кошмар труднобольной… Я узнала уже позднее, что я была в опасности, так как скарлатина осложнилась, и что я очень долго боролась между жизнью и смертью. Когда я открыла глаза, то тотчас же снова сомкнула их, потому что какой-то яркий маленький предмет, горевший огнем в полутьме комнаты, ослепил меня.
– Огонь! Огонь! Возьмите огонь! – закричала я сердитым голосом.
– Где вы видите огонь, дитя мое? – послышался ласковый голос надо мною, и блестящий предмет придвинулся ко мне вплотную.
Чиркнула спичка, и я увидела незнакомую женщину в сером платье, в белом переднике, с косынкой на голове и с золотым крестом на груди, который я и приняла сначала за огненный предмет.
– Не бойтесь. Я сестра Елена, – проговорила женщина в сером. – Я сиделка из общины Сердобольных Крестовиц и приставлена ухаживать за вами. Скажите, лучше ли вам, дитя мое?
Какая-то лень сковывала мне члены, мешая говорить, и я только моргнула в ответ глазами. Сестра Елена взяла питье со столика, находившегося у моей постели, и осторожно поднесла его к моим запекшимся губам. Я проглотила несколько глотков какой-то приятной жидкости и, помолчав, спросила:
– У меня скарлатина?
– Теперь, слава Богу, ее уже нет больше! Она прошла, – поспешила ответить крестовица. – Поправляйтесь хорошенько! – И прикрыв свечу зеленым абажуром, она поправила на мне одеяло и отошла к соседней постели, где спала Кира, разметав по подушке свои длинные косы.
Неподалеку от меня лежала Маруся, потом Чикунина, Мушка, Петровская и Миля Корбина.
Ненавистная скарлатина выхватила шесть воспитанниц из класса выпускных и больше десятка младших, лежавших в соседнем отделении.
«Маруся, наверное, заразилась от меня», – мелькнула в моей голове внезапная мысль, и, к стыду моему, я не почувствовала никакого угрызения совести при этом.
Все мои члены, расслабленные от долгой и серьезной болезни, покоились на мягкой перине, и я вполне наслаждалась состоянием выздоравливающей, впервые почувствовавшей облегчение.
Через минут пять, не больше, я уже спала крепким сном безо всяких кошмаров, мучивших меня во все время болезни.
Проснулась я рано утром, как мне показалось по крайней мере в первую минуту… Но потом оказалось, что был день на дворе, которого мы, однако, не видели, так как лежали при спущенных шторах – для сбережения глаз, восприимчивых к заболеваниям после скарлатины.
Мне почему-то хотелось говорить и смеяться. Но ни говорить, ни смеяться я еще не могла, так как ужасная слабость разливалась по всему телу. И в то же время блаженное чувство радости от сознания минувшей опасности охватывало меня всю. Легкий стон, раздавшийся с ближайшей постели, поразил меня.
– Это Чикунина. Она опасно больна! – шепнула мне моя соседка Маруся, особенно осунувшаяся за время болезни.
Все проснувшиеся девочки со страхом покосились на кровать, где, разметавшись в жару, лежала красная, как пион, Варюша и тихо, жалобно стонала…
С этого дня началось выздоровление, а с ним и неизбежные капризы, сопряженные всегда с выздоровлением больных.
Мы капризничали напропалую и ревели, как маленькие дети, из-за всякого пустяка. Ревели из-за того, что проболели святки с их елкою, балом и поездкою в театр, ревели, что должны были принимать гадкие лекарства и что у нас со всего тела кожа лезла как перчатка. Словом, из-за всего.
Сестра Елена с редким терпением выносила все эти капризы. Ни один упрек не срывался с ее уст; она ни разу не оборвала не в меру расшумевшихся девочек, ни разу не возвысила голоса ни на одну из нас.
– Сестра Елена! – взывала со своей постели Краснушка. – Я не могу принимать больше такой гадости! Скажите Францу Ивановичу, что у меня от нее весь рот сожжен! – И необузданная Маруся, размахнувшись склянкой, швырнула ее в самый дальний угол комнаты.
Крестовица шла поднимать склянку и в то же время ублажала Марусю.
– Теперь в классе к приезду Государыни готовятся! – стонала Мушка, начиная всхлипывать, – я должна была марш в четыре руки играть с Зот… и не буду! Противная скарлатина! Гадкая!
Сестра Елена спешила к Мушке и, гладя ее по черной головке, приговаривала:
– Успокойтесь, детка, поправитесь к приезду Государыни, непременно поправитесь!
– У меня волосы прядями лезут! – ворчала Дергунова, приготовляясь плакать. – Сестра, придумайте же средство!
И сестра придумывала средства для спасения роскошных кос Киры. Все это делалось с полной готовностью помочь нам, без малейшей тени неудовольствия.
Я положительно удивлялась ее терпению.
Мы все безжалостно мучили ее, за исключением разве Варюши Чикуниной, которая была действительно очень плоха. Каждое утро и каждый вечер, когда Франц Иванович делал свой обход у заразных, мы замечали, что после осмотра Варюши он делался все серьезнее и печальнее и подолгу шепотом совещался с сестрой Еленой.
Был крещенский сочельник. Мы уже встали с постелей и бродили по палате, слегка пошатываясь от слабости и долгого лежания. У всех было смутно и нехорошо на душе. Мы проболели все святки, и нам предстояло еще отбывать долгий, скучный карантин, принимая ванны, прежде чем снова очутиться в классе. Больше всех грустила Краснушка… Живой, горячей девочке был невыносим строгий режим лазарета; она уже имела несколько стычек с самим добрейшим Францем Ивановичем и со всеми нами и только не поссорилась с одной сестрой Еленой, благодаря ангельскому терпению крестовицы. Мы чинно сидели каждая на своей кровати и говорили вполголоса, чтобы не потревожить задремавшую Варюшу.
– Вот тебе и праздники! Вот тебе и елка! – произнесла в отчаянии Кира.
– А наши-то, счастливые, пляшут теперь, рядятся! – подхватила Мушка. – Мне Зот обещала из дому всякой всячины привезти. Да где уж теперь – не пропустят сюда гостинцев!
– Ах, mesdam'очки, черного бы хлебца теперь с солью, да побольше! – мечтательно проговорила Миля.
– Душки, смотрите, смотрите, елка! – вскричала подошедшая было к окну Маруся.
Мы встрепенулись и бросились к ней. «Верхний» заразный лазарет выходил окнами на улицу, и можно было отлично видеть внутренность противоположного дома.
В большой, роскошно убранной комнате горела чудесная, громадная елка, украшенная красивыми бонбоньерками, фонариками и свечами. Вокруг елки толпились нарядные дети и еще более их нарядные взрослые… Они оживленно смеялись и разговаривали. Высокая, красивая дама, очевидно хозяйка дома, уселась за рояль, и мгновенно все закружилось, запрыгало и завертелось в веселом танце.
– Вот это я понимаю! Это жизнь! – вскричала Кира. – Как они веселятся… счастливые!..
Тесно прижавшись друг к другу, не проронив ни слова, стояли мы у окна, с завистью глядя на веселый праздник богатых, довольных и здоровых людей. Каждая из девочек невольно перенеслась мыслью к своей семье, проводившей, может быть, так же весело рождественские праздники.
– Мне же не о ком было мечтать. У меня не было ни дома, ни семьи, ни близких… Вид чужого счастья не раздражал меня, но какая-то неясная тоска жалила мне сердце.
И вдруг нежные, дрожащие звуки слабого, надтреснутого голоса заставили меня живо обернуться.
Варюша Чикунина уже не дремала больше. Она сидела на своей постели, смотрела широко раскрытыми, воспаленными глазами на елку в чужом окне и своим слабым от болезни голоском выводила тропарь праздника.
– Варюша! Что ты, Господь с тобою! Разве можно тебе петь! – кинулись мы к ней.
– Оставьте, – прошептала она слабо, – дайте мне эту последнюю радость… Кто знает, может быть, это моя лебединая песнь!
– Что… что ты, Варя, опомнись! Можно ли думать о смерти теперь… Ведь тебе лучше, Варюша, гораздо лучше.
Но Чикунина в ответ снова затянула своим тоненьким голоском прерванный тропарь, не отрываясь ни на минуту от чужой елки.
Грустно и больно было видеть исхудалую до неузнаваемости Варюшу с ее громадными, лихорадочно горевшими глазами, с трудом, через силу выводившую слова тропаря. Мы слушали затаив дыхание, не смея прервать ее…
И вдруг она смолкла на полуслове и откинулась, обессиленная, на подушку. Мне показалось, что она умирает в эту минуту, но это было только забытье.
Скоро она снова открыла глаза и окинула всех нас просветленным взглядом.
– Тебе худо, Варюша? – сочувственно спросил кто-то из девочек.
Она молча покачала головой, потом сделала мне знак приблизиться к ней. Я поспешила исполнить ее желание.
– Люда, – произнесла она тихо, – я, может быть, и ошибаюсь в моем предчувствии и переживу вас всех… – Тут она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабая, жалкая, похожая скорее на гримасу. – Но если бы «это» случилось… ты понимаешь, что я хочу сказать?.. то передай Анне Вольской мой камертон и скажи ей, что я поручаю хор ей… Пусть батюшка отец Филимон благословит ее быть первым регентом нашего клироса… – И с этими словами Варюша сняла с груди висевший у нее на черном шелковом шнурке металлический камертон, с которым она никогда не расставалась, и передала его мне.
– Умирать выдумала! Что ты, Варюша! Разве от этого умирают! – старалась я проговорить весело и беспечно, в то время как спазма сжала мне горло.
– Конечно, не умирают! – подхватили наши. – Что ты выдумываешь, Варя!
– Я ничего, mesdam'очки, – силилась она снова улыбнуться, – только к слову пришлось… на всякий случай… ослабла я очень…
– Ну, то-то же! А то вот что выдумала! – беспечно рассмеялась Краснушка. – Ты должна жить для будущего, для сцены… Ведь ты будешь певицей, Варюша, знаменитой певицей, вот увидишь! Прогремишь на весь мир! Ведь ты наш соловушка. Лучшего голоса не было и не будет в институте. Ты отдашь себя искусству, сцене!
– Да-да! – восторженно подхватила больная. – Сцена… слава… цветы… много… много цветов… И я пою… Господи, как хорошо!.. И Maman, и учителя, и вы все слушаете… хвалите… Ах, только бы поправиться! Только бы поправиться скорее!..
Она в изнеможении откинулась назад, и глаза ее, громадные, горящие глаза, были полны смертельной тоски и муки. Она, казалось, сама не верила в то, что говорила…
Когда она затихла, мы бесшумно отошли от ее постели…
– Как ты думаешь, Люда, умрет Варюша? – со страхом спрашивала меня в ту ночь не спавшая Маруся.
– Не знаю, – отвечала я тихо. – Все зависит от Бога… Но это было бы очень тяжело и грустно… Она такая тихая, такая светлая, наша Варя!
– А представь себе, Люда, что такие-то и умирают… Вспомни твою мать, Ниночку Джаваху, Альму Френц, умершую от дифтерита в 4-м классе, – все они были такие светлые, такие исключительно хорошие люди! И Варюша также… Нет! Нет! Это ужасно, если она умрет! Надо молиться за нее! – произнесла она, помолчав немного, и ее миниатюрная фигурка, укутанная распустившимися прядями волос, скользнула с постели и, опустившись на пол, стала усердно отбивать земные поклоны.
В ту ночь Варюша особенно металась и стонала, а проснувшись утром, мы с удивлением заметили, что ее постель пуста.
Сестра Елена пояснила нам, что нашего бедного соловушку перенесли в маленькую комнату, где помещали только труднобольных.