В институте было 20 нумеров музыкальных комнат, или селюлек, как мы их называли. Часть их была за залой, часть в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна подле другой в два этажа, и из нижних селюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних селюльках, «лазаретных», давались уроки музыкальными дамами, в верхних, зазальных, – исключительно экзерсировались. Окна всех селюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы.
Я вошла в 17-й нумер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где мог только поместиться старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь шмитовских упражнений, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль.
Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный нумер. Из соседнего 16-го нумера слышались тщательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой гаммы под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая, худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню.
17-й нумер был последним в нижних селюльках и упирался в стену соседней с ним комнаты музыкальной дамы.
Скоро и верхние и нижние селюльки огласились самыми разнообразными звуками из разных мотивов; получилось какое-то ужасное попурри. Одна воспитанница играла гаммы, другая – упражнения, третья – пьесу, и все это сопровождалось громким отсчитыванием на французском языке и стуком метронома:
– Un, deux, trois, un, deux, trois![16]
Свежий осенний вечер уже давно окутал природу… Деревья, еще не лишенные вполне осеннего убранства, казались громадными гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви-руки… Луны не было… Только звезды, частые, золотые звезды весело мигали с неба своими зеленоватыми огоньками, как бы ласково заглядывая в окно селюльки… Они словно притянули меня к себе…
Остановившись на полутакте, я вскочила с табурета, подошла к окну и стала с жадностью вдыхать в себя свежую струю чудесного, чистого вечернего воздуха.
Я не могу равнодушно смотреть на звезды, не могу оставаться наедине с ними, чтобы они не навевали моему воображению милые, далекие картины моего детства… И сейчас эти картины встали передо мною, сменяясь, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой, нежный и ясный, какие может только дарить самим Богом благословенная Украина… Вот белые, как снег, чистые мазанки, затонувшие в вишневых рощах… Как славно пахнут яблони и липы!.. они отцветают, и аромат их сладко дурманит голову… Я сижу в громадном саду, окружающем наш хуторской домик… рядом со мною чумазая Гапка – дочь нашей стряпки Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике и сладко мечтаю… Я только что прочла историю о крестовых походах, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется неясных подвигов, молитв, смерти за Христа. Вот раздвигаются ближайшие кусты сирени, и молодая еще, очень худенькая и очень бледная женщина, с громадными выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме, среди зелени и цветущей сирени.
– Мама! – говорю я лениво… и ничего не могу сказать дальше, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него.
Она присаживается рядом со мною, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец – моя святыня, которую – увы! – я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет! Мой отец – герой, и имя его занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он схоронен далеко на чужой стороне, и мне с матерью не осталось даже в утешение дорогой могилы… Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое…
И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и была не совсем безучастна к этой беседе.
Скоро к нам присоединилось кудрявое, прелестное существо, с ясными глазенками и звонким смехом: мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки няни, вынянчившей целых два поколения нашей семьи…
Чудные то были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького и небольшого домика, где царили мир, тишина и ласка!
Но вот картина меняется… Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное и дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой… Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду!
Меня отправляли в институт в далекую столицу… Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена со смерти отца на казенный счет.
Последние напутствия… последние слезы… чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня – свою любимую панночку… и милый хутор исчез надолго из глаз.
Потом прощание на вокзале с мамой, Васей… отъезд… дорога… бесконечная, долгая; в обществе соседки нашей по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт… неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом и девочками… девочками… без конца.
Я помню отлично тот час, когда меня – маленькую, робкую, новенькую – начальница института ввела в 7-й, самый младший класс.
Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мною. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, точно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу привыкнуть сразу к его великолепию. Я уже готова заплакать, как предо мною появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы грузиночки княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря недетски серьезному личику и положительному тону речей. «Не приставайте к новенькой», – кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, нежели любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока…
Я вижу этот мучительный, ужасный день, когда она умирала от чахотки… Я никогда, никогда не забуду его…
Это до неузнаваемости исхудалое личико будет вечно стоять передо мною, с двумя багровыми пятнами румянца на нем, с громадными, вследствие худобы лица, глазами… Я никогда не перестану слышать этот за душу хватающий голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки… Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отклонить удар смерти, занесенный над головою моего маленького друга!
Но она умерла! Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина!
Мне остался только дневник покойной, все прошлое ее недолгого отрочества, записанное в красную тетрадку, да фамильный медальон с портретом Нины в костюме мальчика-джигита.
И день ее похорон я тоже никогда не забуду… ясный, весенний, солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб с останками княжны и статного красавца генерала – отца Нины, с безумным взглядом шагавшего впереди нас за гробом дочери на монастырское кладбище. Он не застал в живых Нины, которую любил до безумия.
Новая картина… новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мною перед летними каникулами… мамы и Васи с нею… Сумасшедшая радость свидания… Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и нежданный-негаданный приезд ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в номер гостиницы перед самым нашим отъездом! Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою беспредельную любовь к его дочери.
Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под милое небо милой сердцу Украины…
Лето… дивное, роскошное… с прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками Васи… няни…
Не то сон… не то действительность… Зачем он промчался так скоро?
Снова осень… институтки, начальница, учителя, классные дамы… и тоска, тоска по своим…
И вот она – новая подруга – пылкая, необузданная, экзальтированная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она не заменит мне никогда моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее горячо, искренно! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут; я нахожу второй дом в институте, сестер – в лице подруг, заботливую попечительницу – в лице начальницы…
Я способна, послушна, толкова… я первая ученица… я представительница класса и его надежда… Счастье улыбается мне…
И вдруг снова ночь, мрак, пустыня и ужас! Все, что было бесконечно дорого, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении – того не стало. Мама умерла так неожиданно и скоро, что тяжелое событие пронеслось ужасным кошмаром в моей жизни… Брат Вася заболел крупом, и моя мать заразилась от него… Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я узнала о печальном событии только через неделю после него. Письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом, и оба скончались один после другого, в тот же день… Это было мучительное, стихийное горе… Главное, ужасно было то, что я не видала их в последние минуты… Их схоронили без бедной Люды…
Я помню день, когда Maman прислала в класс за мною. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда с институтками случалось какое-нибудь семейное горе…
«Выговоров я не заслужила, значит, надо было ожидать другого»… – решила я по дороге в квартиру княгини-начальницы, и смертельная тоска сжала мне сердце.
– Дитя мое, – сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, – твоя мама и брат серьезно занемогли!
Что-то точно ударило мне в сердце… Я бросилась с воплем к ногам начальницы и сквозь рыдания пролепетала:
– Умоляю… не мучьте… правду… одну только правду скажите… Они умерли, да?
Мучительно протянулась секунда в ожидании ответа. Мне она показалась по крайней мере часом. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное «тик-так», или то кровь била в мои виски, я не знаю. Все мое существо, вся жизнь моя перешла в глаза, так и впившиеся в лицо начальницы, на котором страшная жалость боролась с нерешительностью.
– Да говорите же, говорите, ради Бога! – вскричала я исступленно. – Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была эта ужасающая правда!
И Maman сжалилась надо мною и сказала свое потрясающее «да», сжав меня в объятиях.
Это было ужасное горе. Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба и слезы хотя отчасти облегчали меня. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в моем горе… Ни учиться, ни говорить я не могла… Я жила, не живя в то же время… Это был какой-то тяжелый обморок при сохранении чувства, что-то до того мучительное, страшное и болезненное, чего нельзя выразить словами.
И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь.
Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного, измученного ребенка… Она бережно, не касаясь моей раны, переживала со мною всю мою потрясающую драму и облегчала мое печальное существование, насколько могла.
Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое чудное сердечко, за твою тонкую, восприимчивую, глубокую натуру!
С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных… Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы – родных.
Я не могла бы просуществовать на мою скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего… А это будущее было теперь так близко от меня…
Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, а с души моей поднимались накипевшие вопросы: «Что-то будет со мною? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою трудную службу в гувернантках? И будет ли судьба ласковой в будущем к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?»
Но небо молчало и звезды тоже… И весь этот осенний вечер был нем и непроницаем, как мое закрытое будущее, как сама судьба…
Картины минувшего так захватили меня, что я и не заметила, как прошло время. Я, должно быть, больше часу простояла у окна селюльки, охваченная моими воспоминаниями, потому что звуки гамм и упражнений в соседних селюльках давно затихли и могильная тишина воцарилась в них.
«Наши, должно быть, ушли и позабыли позвать меня или просто захотели проверить Вольскую, заставив меня невольно караулить „черную женщину“», – пронеслось в моих мыслях, и я поспешно стала собирать ноты и укладывать их в папку.
На душе у меня вдруг сделалось как-то холодно и тоскливо. Какой-то необъяснимый страх незаметно прососался в сердце и заставил его биться учащеннее и тревожнее обыкновенного. Нежелательное воспоминание о вчерашнем рассказе Вольской особенно настойчиво лезло в голову. Дрожащими руками втискивала я ноты в папку «Musique», которую, как нарочно, долго не могли связать мои дрожащие пальцы. Легкий стук в стекло (двери в селюльках были всюду стеклянные) ужасно обрадовал меня.
«Слава Богу, не все наши убежали… Рая Зот пришла за мною! – подумала я и весело крикнув: – Сейчас, Раиса, иду!» – завязала последние тесемочки на портфеле и обернулась к двери.
Ледяной ужас сковал мои члены. Прямо против меня, прижимаясь бледным лицом к стеклу и пристально глядя мне прямо в глаза яркими, горящими, как уголья, глазами, стояла высокая, худая, как тень, женщина в черном платье.
Я не могу точно определить того чувства, которое охватило меня при виде призрака, так как я не сомневалась ни на минуту, что это был действительно призрак. У живых людей не могло быть такого бледного, худого лица и таких странных, блуждающих глаз. Я видела сквозь стекла двери, как они горели – эти страшные глаза, остановившись на мне каким-то хищным, диким взглядом… Улыбка кривила губы… страшная, как смерть, улыбка…
Я стояла как заколдованная, не смея ни двинуться, ни крикнуть… Я с ужасом ждала, чего – сама не знаю… но чего-то рокового, неизбежного, что должно было свершиться здесь, сейчас, сию минуту…
Ручка двери зашевелилась… Еще секунда – и черная женщина стояла на пороге, протягивая ко мне костлявые, худые руки, белые как снег.
«Выскочить из номера и убежать без оглядки!» – вихрем пронеслось у меня в мыслях. Но ни убежать, ни спастись я не могла. Черная женщина стояла в пяти шагах от меня, загораживая выход, и, казалось, читала все мои сокровенные мысли…
Вдруг она двинулась ко мне, бесшумно скользя, почти не отделяя ног от полу. Еще минута – и две худые, холодные руки легли мне на плечи, а черные глаза, горящие, как два раскаленных угля, смотрели мне в глаза своими громадными зрачками. И вдруг глухой, низкий голос женщины не то простонал, не то проговорил с тоскою:
– Куда? Куда они ее дели?
Новый ужас заледенил теперь все мое существо. Черная женщина заговорила… С ее бледных, почти безжизненных уст срывались теперь странные, дикие слова, перемешанные с воплями и стонами. Бешено сверкали на меня два огненных глаза, костлявые пальцы до боли впивались мне в плечи, а губы выкрикивали отрывисто и глухо.
– Я знаю… о, я знаю, где она… ее убили сначала, я видела нож, которым ее зарезали… потом ее закопали… живую закопали… теплую… она могла бы еще жить… Ее могли бы спасти… она дышала… Но ее опустили в яму и придавили землей… Почему они сделали это?.. Их дочери, сестры, жены живут, радуются, дышат! А она, такая юная, такая красивая, должна лежать и томиться под белым крестом… Я знаю, что она жива! Знаю… Я слышу, она говорит: «Мама! За что меня убили? Мама, накажи моих палачей, моих убийц!» Накажу, моя крошечка, моя невинная голубка, моя радость! Я отомщу им за твою гибель! Будь покойна, радость моя, будь покойна… Ты должна была жить, а не их дети, их тщедушные, жалкие, болезненные дети! Так пусть же гибнут и они, пусть и они ложатся под белый крест, пусть и их давит земля! Я хочу! Я должна быть справедлива!
И с этими словами она с ужасной, блуждающей улыбкой заглянула мне в лицо.
Сомнений не было. Передо мною стояла безумная. Я ничего не поняла из ее бессмысленного лепета, но инстинктом почувствовала, что мне грозит смертельная опасность. Движимая чувством самоохраны, я сбросила ее руки с моих плеч и кинулась за рояль, в противоположный угол селюльки…
Тихий, торжествующий смех огласил крошечную комнатку… Сумасшедшая в три прыжка бросилась ко мне и схватила меня за горло… В углах ее рта клокотала розовая пена, глаза почти вылезли из орбит. Я сделала невероятное усилие и еще раз вывернулась из ее рук.
Тогда началась бешеная травля. Я бегала как безумная вокруг рояля, опрокинув табурет, попавшийся мне навстречу. Безумная гналась по пятам за мною, испуская от времени до времени какие-то дикие вопли и стоны. Я чувствовала, что от быстроты ног зависело мое спасение, и все скорее и скорее обегала рояль. Но мало-помалу усталость брала свое, ноги мои подкашивались, голова кружилась от непрерывного верчения в одну сторону… еще минута – и безумная настигнет меня и задушит своими костлявыми руками… Отчаяние придало мне силы. Я сделала невероятный скачок, опередила черную женщину и, бросившись к двери, выскочила из селюльки. В ту же минуту дикий вопль потряс все помещение селюлек. Такой же, но более тихий вопль раздался снизу, и в ту же минуту бледная как смерть Арно вбежала мимо меня в номер и бросилась к безумной.
– Дина! Дина! – рыдала она, схватив в объятия черную женщину. – Дина! Дина! Очнись, успокойся, голубка! Здесь только друзья твои!
При первых же звуках этого голоса безумная разом затихла и покорно прижалась к плечу Арно головою, точно ища защиты.
– Влассовская, – зашептала последняя, и я удивилась новому выражению ее лица – скорбному, молящему и растерянному, – она не причинила вам вреда, не правда ли?
– О, будьте покойны, mademoiselle! – отвечала я, еще еле держась на ногах от страха и робко косясь на черную женщину, застывшую без движения в объятиях классной дамы.
В ней ничего уже не было теперь ни зловещего, ни ужасного. Горящие до того, как уголья, глаза безумной как-то разом потухли и бессмысленно-тупо смотрели на меня… На губах играла улыбка, но уже не прежняя, страшная, а какая-то новая, жалкая, виноватая, почти детски-застенчивая улыбка… Она еще более осунулась и побледнела и стала еще более похожею на призрак…
М-lle Арно осторожно взяла ее под руку, и мы все трое вышли из селюлек.
Я тихо шла за ними. Уже поднимаясь по лестнице, Арно обернулась ко мне:
– Моя бедная сестра напугала вас!.. Простите ли вы ее, Люда?
Сестра? Так черная женщина оказывалась сестрою нашей m-lle Арно, нашей классной дамы!
– О, mademoiselle, – тихо произнесла я, – не беспокойтесь, все окончилось благополучно, слава Богу.
– О! – вздохнула Арно сокрушенно. – Я хлопочу не за нее… Ей нечего беспокоиться, она душевнобольная, Люда, и не понимает даже того, что вы теперь говорите… Три дня тому назад ее привезли сюда родственники, чтобы поместить в больницу… и я временно оставила ее у себя… Я просила об этом Maman, сказав, что она поражена тем тихим безумием, которое не приносит вреда… И это была правда, так как сегодняшний припадок случился с нею в первый раз со времени ее болезни. Я прошу вас, Люда, не говорить никому ни слова о случившемся… Вы ведь не захотите причинять мне зла? Ведь если княгиня узнает о том, как вас испугала моя несчастная сестра, весь гнев ее обрушится на меня. Я знаю, Люда, вы добрая девушка и исполните мою просьбу. В свою очередь я отплачу вам тем же… Вы не нуждаетесь в снисхождении, потому что безупречны в поведении и прилежании, но ваш друг Запольская… вы понимаете меня?..
– Будьте спокойны, mademoiselle, – поторопилась я успокоить ее, – никто ничего не узнает.
Мне стало жаль ее. Она была так жалка, так несчастна в эту минуту!
– О, какое это горе, mademoiselle! – произнесла я шепотом, сочувственно указав глазами на безумную, покорно поднимавшуюся теперь по лестнице об руку с сестрой.
– Вы можете говорить при ней вслух все, что угодно, – с печальной улыбкой сказала Арно, – она все равно не услышит вас и не поймет… О да, это ужасное несчастье! – помолчав с минуту, произнесла она снова. – Кто бы мог думать, что моя бедная Дина стала таким жалким, обездоленным существом! И как все это неожиданно и странно случилось… У нее была дочь, которую она боготворила. Она еще больше привязалась к девочке после смерти любимого мужа… Это был прелестный ребенок, Влассовская! Умненький, развитой, красивый… наша общая любимица и надежда. И вдруг она заболела тяжелой болезнью, требующей операции… Ей ее сделали, но слабый организм девочки не выдержал, и ребенок умер под ножом. Это ужасное несчастье повлияло на сестру, и она сошла с ума.
Я взглянула на безумную. Она шла по-прежнему тихо, едва передвигая ноги, и прежняя блуждающая улыбка виновности и приниженности играла на ее губах. Мне стало так нестерпимо смутно и горько на душе, что я поспешила уйти от них. В дверях дортуара я столкнулась с Вольской… Ее темно-серые глаза так и впились в меня с немым вопросом.
Я хотела пройти мимо, сделав вид, что не замечаю ее вопрошающего взгляда, но она властно взяла меня за руку и принудила остановиться.
– Ну, Люда, – не отрываясь от меня взглядом, сказала она, – скажи мне, лгала я или нет вчера ночью?
Не отвечать я не могла, а выдать тайну Арно мне не позволяла моя совесть, поэтому я смело посмотрела в глаза Анны и отвечала без запинки:
– Да, Вольская, ты права!.. Я также видела призрак…