– Вот еще! – заворчала себе под нос Кира. – Не смеете ругаться… Мой папа командир полка, я вовсе не уличная. Противная, гадкая Арношка! Пугач желтоглазый!
Когда Кира начинала возмущаться, удержать ее не было никакой возможности. По институту ходили слухи, что Дергунова была по происхождению цыганка и ее малюткой подкинули ее отцу, капитану Дергунову, командовавшему тогда ротой в Кишиневе. Самолюбивая, гордая от природы, Кира возмущалась этими слухами, и всякий намек на ее происхождение болезненно задевал ее. Поэтому и сейчас данное ей Арно прозвище возмутило ее, и она расшумелась не на шутку.
– Бог знает, как с нами здесь обращаются, – почти вслух, не стесняясь близостью классной дамы, ворчала она, – если б наши родные только узнали об этом!
– Ах, душка, – сочувственно произнесла Миля Корбина, сидевшая на одной парте с Кирой, – плюнь ты на это дело и на противную Ар… – Миля не договорила, потому что Пугач стоял перед нею.
– Une demoiselle qui плюет, – своим дребезжащим, неприятным голосом произнесла она, особенно сочно и раздельно выговаривая слова, – не получает 12 за поведение.
И она величественно зашагала между партами, приблизилась к красной доске, на которой писались имена лучших по поведению воспитанниц, и своим костлявым пальцем стерла с доски имя Корбиной.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – сочувственно произнесла Кира. – Уж и до «парфеток» добираться начинает (Миля считалась «парфеткою» по поведению)! Противная Пугачиха!
– Mesdames, mettez vous par paires et suivez moi![3] – тем же невозмутимым голосом произнесла Арно, и мы, сгруппировавшись на середине класса, встали в пары и направились в сад.
Громадный институтский сад пестрел своим осенним нарядом. Желтые клены, красноватые липы и подернутые пурпуром кусты бузины составляли слегка поредевший, но прекрасный букет из резких, красивых тонов осени.
В последнюю аллею разрешалось ходить только выпускным и пепиньеркам. Младшие классы ограничивались гимнастической площадкой и ближайшими к крыльцу дорожками.
Едва девочки разбрелись по саду, как из дальнего угла, служившего наблюдательным пунктом, откуда институтки следили за серым домом, послышался звонкий и взволнованный голос Бельской:
– Сюда, mesdam'очки, сюда идите, скорее!
Мы с Краснушкой, спокойно было рассевшиеся на садовой скамейке, быстро вскочили и, схватившись за руки, побежали на зов.
В беседке из акаций, с которых уже давно слетела листва, стояли кое-кто из наших с отчаянно размахивавшей руками Белкой во главе.
– Смотрите! Смотрите! – увидя нас, прошептала она, захлебываясь от волнения. – Вот чудеса-то!
При этом она указывала нам рукою по направлению серого дома…
Я подняла голову, взглянула… и отступила, удивленная новым необычайным зрелищем. Серый дом преобразился… Ставни, плотно заколоченные в продолжение целого лета, теперь были открыты, и чисто вымытые окна ярко блестели стеклами в лучах сентябрьского солнца. Но не дом и не ставни привлекли наше внимание.
Одно из окон было раскрыто, и в амбразуре его стояла девушка в белом платье, с двумя тяжелыми косами, ниспадавшими ей на грудь по обе стороны прелестной головки… Девушка была очень красива той чисто сказочной, мраморной красотой, которая сразу бросается в глаза и приковывает взоры. Белое воздушное платье дополняло волшебный образ, и вся она казалась чудесным олицетворением мечты, воплощенной грезой…
– Ах, дуся! Mesdam'очки! Вот красавица-то! – восторженно зашептала Миля Корбина. – Куда лучше Вали Лер, право!
– Ну вот еще! И сравнить нельзя! Наша Валентина ей в подметки не годится! – авторитетно заметила смуглая Кира, не любившая особенно стесняться в выражениях.
– Ах, душки, кто она? – зашептала Маня Иванова, широко открывшая рот от удивления. – Верно, княжна какая-нибудь или графиня… В таком роскошном доме живет!
– Не все ли равно, mesdam'очки, – вмешалась в разговор Краснушка, – кто бы она ни была – какое нам до нее дело! Вы точно никогда людей не видели: уставились в упор – даже неприлично. Только сконфузите бедняжку!
Но «бедняжка» и не думала конфузиться… Ни малейшая краска смущения не трогала эти бледные, словно из мрамора изваянные щеки; глаза ее, большие, смелые, прозрачно-синие, как морская волна, сощурившись немного, смотрели на нас с дерзким любопытством. Полные, яркие губки, странным диссонансом алевшие на этом бледном лице, улыбались не то насмешливо, не то надменно.
– Ах, mesdam'очки, она смеется! – восторженно зашептала Миля. – Дуся! Красавица, ангел! – И она послала по направлению незнакомки несколько воздушных поцелуев.
Девушка у окна рассмеялась тем серебристым, звонким смехом, каким могут смеяться только дети. Потом, перегнувшись немного всем своим гибким станом, весело произнесла:
– Какие смешные девочки! Какого класса?
Мы нисколько не обиделись на наименование «смешные» и поторопились ответить в один голос:
– Мы выпускные.
– Вот как! – произнесла девушка снова, и мне ясно послышалось, что она плохо выговаривает слова, как иностранка. – А эта красивая брюнетка, – кивнула она в мою сторону, – тоже вашего класса?
– Это Галочка! Наша любимица! – ответила Миля Корбина, захлебываясь от радости говорить с «принцессой», как она уже мгновенно окрестила девушку из серого дома.
– Галочка! – скривив свое красивое личико в насмешливую гримаску, произнесла та. – Что за дикое имя! Галочка!.. Галка… Ведь это птица, если я не ошибаюсь? Странная фантазия у этих русских называть детей птичьими именами!
– Ах, вовсе нет! – вскричала Кира. – Это не настоящее имя, а прозвище! А ее, – она указала на меня, – зовут Людмилой… Людмила, Люда… Это звучит так красиво… Не правда ли?
– Хорошенькая девочка! – не отвечая на ее вопрос, произнесла «принцесса», бесцеремонно разглядывая меня своими чуть прищуренными глазами.
– А вы не русская? – спросила ее Кира.
Она в ответ только отрицательно покачала белокурой с золотистым отливом головкой.
– Вы немка?
Она опять сделала отрицательный знак.
– Француженка? – не унималась Кира.
Новый жест и новое молчание.
– Так кто же вы? – готовая уже вспылить от нетерпения, прокричала Кира. – Кто вы? Лифляндка, курляндка, испанка, англичанка, итальянка?
И так как девушка не отвечала и только тихо смеялась своим серебристым смехом, Кира сердито пожала плечами и проворчала себе под нос:
– Вот-то важничает, скажите на милость… точно и впрямь настоящая принцесса!
– Ах, оставь ее, душка! – шепотом произнесла Миля Корбина, все время не отрывавшая глаз от незнакомки. – Какое вам всем дело, кто она… В ней нет ничего обычного, человеческого… Я уверена, что она не живое существо, а греза, воплощенная легенда этого старого дома!..
– Милка, ты больна! Ступай в перевязочную, тебя осмотрят, душка! Ты заговариваться начала! – расхохоталась во все горло Дергунова, не терпевшая никаких «небесных миндалей», как она называла поэтические бредни Мили.
В ту же минуту «принцесса», все еще не отходившая от окна, снова заговорила:
– Не беспокойтесь, глупенькие, я такая же, как и вы, и ничего сверхъестественного во мне нет, в доказательство чего я должна идти брать урок музыки, но завтра мы увидимся снова… Только не все, а то вы так кричите, что у меня может разболеться голова от вашего шума…
– Ах, скажите, нежности какие! – вскричала неугомонная Кира, успевшая уже невзлюбить принцессу.
– Не все, – повторила красавица с легкой улыбкой, – вы и вы, – кивнула она мне и Марусе, – и вы также, обезьянка, – засмеялась она в сторону Мили, – приходите ко мне завтра в этот же час…
– Ах, мы не можем завтра, – нисколько, по-видимому, не обидевшись данным ей прозвищем, произнесла Миля. – Мы гуляем сегодня во время пустого урока, а завтра в этот час у нас будет учитель, и мы не можем прийти.
– Она вами командует, как горничными, а вы таете! – сердито проворчала Бельская, недовольная тем, что не получила приглашения от «принцессы».
– Мы придем, придем непременно, как только будет можно! – не слушая ее, произнесла Миля.
– А я не приду – увольте! – резко произнесла Краснушка. – Очень надо исполнять прихоти этой гордячки… Да и тебе не советую, Галочка! – обратилась она ко мне, ничуть не стесняясь присутствием незнакомки.
– Ах, что ты, Маруся! – всплеснула даже руками Миля. – Она такая дуся!
– И девочка снова обратила к окну восхищенный взор.
– Ну и дежурь у нее под окнами, если тебе это нравится, а меня избавь! – вспыхнула Запольская и, круто повернувшись спиною к серому дому, энергично зашагала прочь по аллее.
Я хотела было последовать ее примеру, как до меня долетел снова серебристый голосок незнакомки:
– Приходите же, смотрите, завтра! Вы мне очень нравитесь! И мне бы очень хотелось покороче познакомиться с вами!
Я оглянулась. Глаза девушки смотрели на меня. Очевидно, ее слова относились ко мне.
– Ах, счастливица Влассовская, – завистливо произнесла Миля, – она зовет тебя!
– Не ходи, Люда, – незаметно дернула меня за руку внезапно вернувшаяся и подошедшая к нам снова Краснушка.
– Понятно, не ходи! – вмешалась Кира Дергунова и, повернувшись к окну, заговорила снова, сопровождая свои слова насмешливым реверансом: – Прелестная принцесса, соблаговолите назвать ваше имя!
– Извольте, – в тон ей отвечала незнакомка, – меня зовут Нора Трахтенберг.
Трахтенберг!.. Какая знакомая фамилия. Где я слышала? Ах, да, вспоминаю. Когда я была еще совсем маленькой «седьмушкой», моя подруга по классу – такая же маленькая девочка, как и я, – княжна Нина Джаваха «обожала», по институтскому обычаю, одну из старшеклассниц, белокурую шведку Ирочку Трахтенберг. Потом, когда моя подруга Нина умерла в чахотке, а Ирочка вышла из института по окончании курса, я потеряла последнюю из виду. Теперь, когда я услышала эту фамилию, мне показалось как будто что-то знакомое в лице Норы, особенно во взгляде ее насмешливых, прозрачных, словно русалочьих глаз и в надменной улыбке алого ротика.
Я хотела было спросить ее, не приходится ли она Ирэн сестрою, но как раз в этот миг в конце аллеи появился Пугач, строго запрещавший стоять у забора и еще более преследовавший нас за разговоры с посторонними… Мы встрепенулись и врассыпную бросились прочь.
Окно захлопнулось. «Принцесса» Нора исчезла так же внезапно, как и появилась в нем. Раздался звонок, напомнивший нам, что прогулка кончена и надо идти к завтраку.
Весь этот день только и было разговору, что о «принцессе» из серого дома.
Девочки разделились на две партии. Миля Корбина и хорошенькая Мушка (Антоша Мухина) стояли за Нору. Особенно Миля горячо восторгалась ею. Пылкая фантазия девочки рисовала целые фантастические картины о жизни белокурой незнакомки.
– Mesdam'очки, вы слышали, как она говорит? Совсем-совсем как нерусская! – восторженно захлебываясь, говорила Милка. – Я уверена, что она француженка… Наверное, ее отец эмигрант, убежал с родины и должен скрываться здесь… в России… Его ищут всюду… чтобы посадить в тюрьму, может быть казнить, а он с дочерью скрылись в этом сером доме и…
– Ты, душка, совсем глупая, – неожиданно прервала Краснушка пылкую фантазию Мили, – времена казней, революции и прочего давно прошли!.. Хорошо же ты знаешь историю Франции, если в нынешнее время находишь в ней революцию и эмигрантов…
– Ах, оставь, пожалуйста, Запольская, – взбеленилась Миля, – не мешай мне фантазировать, как я не мешаю тебе писать твои глупые стихи!
– Глупые стихи! Глупые стихи! – так и вспыхнула Краснушка, мгновенно дурнея от выражения гнева на ее оригинально-красивом личике. – Mesdam'очки, разве мои стихи так дурны, как говорит Корбина? Будьте судьями, душки!
– Перестань, Маруся! – остановила я мою расходившуюся подругу. – Ну, пусть Миля восторгается своей принцессой и несет всякую чушь, какое тебе дело до этого?
– И то правда, Галочка, – разом успокаиваясь, произнесла Краснушка. – Пусть Милка паясничает и юродствует, сколько ей угодно… Только ты, Люда, обещай мне, что ты не пойдешь больше на последнюю аллею и не будешь разговаривать с этой белобрысой гордячкой.
– Конечно, не буду, смешная ты девочка! – поторопилась я успокоить моего друга.
– Побожись, Люда!
Я побожилась, трижды осенив себя крестным знамением (самая крепкая и ненарушимая клятва в институтских стенах).
– Спасибо тебе, Галочка! – мигом просияв, произнесла Краснушка. – Ах, Люда, ты и не подозреваешь, как ты мне дорога… Право же, я люблю тебя больше всех на свете… И мне досадно и неприятно, когда ты говоришь и ходишь с другими… Мне кажется, что я больше всех остальных имею право на твою дружбу. Не правда ли, Люда?
Я молча кивнула ей.
– Ну вот! Ну вот! – обрадовалась она. – А тут эта белая фиглярка лезет к тебе и навязывается на дружбу! Я не хочу, я не хочу, Люда, чтобы ты была с ней!
– Вот глупенькая, – не выдержала и рассмеялась я, – ведь белая фиглярка, как ты ее называешь, наверху в окне, а мы внизу в саду, за оградой. Какая же тут может быть дружба?.. Ни поговорить, ни погулять вместе!
– Ах, какая я глупая, Люда! – засмеялась она своим звучным, заразительным смехом. – Я и не сообразила этого… Ну поцелуй же меня.
– За то, что ты глупая? – расхохоталась я.
– Хотя бы и за то, Люда!
Пронзительный звонок, возвестивший начало урока, не помешал нам, однако, крепко, горячо поцеловаться.
– Pas de baisers![4] – послышался над нами резкий окрик Пугача. – На все есть свое время!
Мы невольно вздрогнули от неожиданности. За нами стояла классная дама.
– Господи! – тоскливо вскричала Краснушка. – И когда это мы выйдем из нашей тюрьмы! Все по звонку, по времени: и спать, и есть, и смеяться, и целоваться. Каторга сибирская, и больше ничего!
– Не грубить! – вся вспыхнув, прокричала Арно, топнув ногою.
– А вы не топайте на меня, mademoiselle, – внезапно вспылила Запольская, и знакомые искорки ярко засверкали в ее темных зрачках, – не топайте на меня, что это в самом деле!
– Не смейте так разговаривать с вашей наставницей! – зашипел Пугач. – Сейчас замолчите, или я вам сбавлю три балла за поведение.
– За то, что я целовалась? – насмешливо сощурившись, произнесла Краснушка, и недобрая улыбка зазмеилась в уголках ее алого ротика.
– За то, что вы дерзкая девчонка! Кадет! Мальчишка! Вот за что! – затопала на нее ногами окончательно выведенная из себя Арно и, выхватив из кармана свою записную книжку, в которой она ставила ежедневные отметки за поведение, дрожащей рукой написала в ней что-то.
– Vous aurez 6 pour la conduite aujourd'hui![5] – злобно пояснила она Запольской, – и будущее воскресенье вы останетесь без шнурка.
Шнурки давались нам за хорошее поведение и за языки. Иметь белый шнурок считалось особенным достоинством у институток. И Краснушка за все время своего пребывания в институте никогда еще не бывала лишена этой награды, поэтому поступок Арно глубоко возмутил ее горячее сердечко.
– Mademoiselle Арно! – отчетливо и звонко произнесла она, вся дрожа от волнения, и ее красивое личико, обрамленное огненной гривой вьющихся кудрей, так и запылало ярким румянцем. – Это несправедливо, это гадко! Вы не имели права придираться ко мне за то, что я поцеловала Влассовскую. Учителя не было еще в классе, когда я это сделала… Я не хочу получать шестерки за поведение, когда я не виновата! Слышите ли, не виновата!.. Нет, нет и нет! – И совершенно неожиданно для всех нас Краснушка упала на пюпитр головою и исступленно, истерически зарыдала на весь класс.
– А-а, так-то вы разговариваете с вашими классными дамами! – прошипела Арно. – Tant pis pour vous, mademoiselle,[6] пеняйте на себя! Я вам ставлю нуль за поведение, и завтра же все будет известно начальнице! – И она снова выдернула злополучную книжечку и сделала в ней новую пометку против фамилии Запольской.
– Бедная Краснушка! Сон-то в руку! – сочувственно и сокрушенно покачала головкой черненькая Мушка.
– Подлая Арношка, аспид, злючка, противная! – исступленно зашептала Кира Дергунова, сверкая своими цыганскими глазами. – Ненавижу ее, всеми силами души ненавижу!
– Видишь, Маруся, – произнесла торжественно Таня Петровская, – я тебе правду сказала: лавровый венок – это непременно нуль в журнале!
– Да не плачь же, Краснушка, – добавила она, наклоняясь к девочке, – ты же не виновата…
– Виноват только сон! – вмешалась Миля Корбина и тотчас же добавила печально и сочувственно: – Ах, душка, и зачем только ты видишь такие несчастные сны!
– Ах, Корбина, и зачем только вы так непроходимо глупы? – подскочила к ней, паясничая, Белка. – Ну разве сны зависят от воли человека?
– Они от Бога! – торжественно произнесла Петровская, поднимая кверху свои серьезные глаза.
Краснушка продолжала отчаянно рыдать у меня на плече. Вся ее худенькая фигурка трепетала как былинка.
Запольская никогда не плакала по пустякам. Это все знали и потому жалели ее особенно в этой глупой истории с Арно, потрясшей, казалось, все существо нервной девочки.
– Mesdam'очки! У нее истерика будет! – шепотом заявила Маня Иванова. – Ах, Краснушка, что же это такое?
– Краснушечка! Маруся! Запольская, душка, плачь еще! Плачь громче, чтобы разболеться от слез хорошенько! – молила Миля Корбина, складывая на груди руки. – Если ты заболеешь и тебя отведут в лазарет, Maman узнает о несправедливости Пугача, и ее наверное выгонят!
– Полно вздор молоть, Корбина, – строго остановила я девочку, – как не стыдно говорить глупости! Маруся, – обратилась я к Запольской, – сейчас же перестань плакать… Слышишь? Сию минуту перестань… Ведь у тебя голова разболится…
– Пускай разболится! – проговорила, заикаясь, сквозь истерические всхлипывания, Краснушка. – Пускай я вся разболеюсь и умру и меня похоронят в Новодевичьем монастыре, как Ниночку Джаваху.
– Ах, как это будет хорошо! – неожиданно подхватила Миля. – Умри, конечно! Пожалуйста, умри, Краснушка! Подумай только: белое платье, как у невесты, белые цветы, белый гроб! И поют и плачут кругом… Все плачут: и Maman, и учителя, и чужие дамы, и мы все, все… А Арно не плачет… Она идет в стороне от нас… ее никто не хочет видеть… А когда тебя опустят в могилу, Maman подойдет к Арно и скажет нам, указывая на нее пальцем: «Смотрите на эту женщину! Она убийца бедной, маленькой, невинной Запольской! Она убийца… помните это все и изгоните ее из нашей тихой, дружеской семьи»… И Арношка упадет на край твоей могилы и будет плакать… плакать… плакать… Но воскресить тебя уже будет нельзя: мертвые не воскресают!
Последние слова Миля Корбина произнесла с особенным подъемом… Краснушка при этом заплакала еще сильнее, у многих из нас невольно навернулись слезы. Глупенькие, наивные девушки поддались влиянию Милкиной фантазии. Но сильный, грудной голос Варюши Чикуниной, внезапно прозвучавший за нами, мигом отрезвил нас.
– Перестать! Сейчас перестать! – строго прикрикнула Варюша. – Запольская, не реви! Что это, в самом деле? «Седьмушки» вы, что ли? Ах, mesdames, mesdames, когда-то вы вырастете и будете умнее!
Варюша Чикунина была старше нас всех. Ей было около девятнадцати лет, и ее авторитет дружно признавался всеми.
При первых же звуках ее сильного голоса Краснушка подняла с крышки пюпитра свою рыженькую головку и произнесла, все еще всхлипывая:
– Я ей не прощу этого! Я ей отомщу… отомщу непременно!..
– Разумеется! – подхватила Миля. – Если уж нельзя умереть, так по крайней мере надо отомстить хорошенько!
– Mesdames! Mesdames! Maman в коридоре! Maman в коридоре! – послышались тревожные голоса девочек, сидевших на первых скамейках подле двери. Все разом стихло, успокоилось как по волшебству. Настала такая тишина, что, казалось, можно было услыхать полет мухи.
Лишь только высокая, полная фигура начальницы в синем шелковом платье появилась в дверях класса, мы все разом поднялись со своих мест и отвесили низкий реверанс, сопровождаемый дружным восклицанием:
– Nous avons l'honneur de vous saluer, maman![7]
Начальница была не одна. За нею вошел или, вернее, проскользнул в класс высокий господин в синем вицмундире, сидевшем на нем как на вешалке, очень молодой, очень белокурый и очень робкий на взгляд. Он потирал свои большие, красные руки, как будто они были отморожены у него, и краснел и смущался, как мальчик. Очевидно, он чувствовал себя очень неловко под перекрестными взглядами сорока взрослых девочек, рассматривавших его с полной бесцеремонностью и явным любопытством.
– Mes enfants! – произнесла Maman, окидывая нас всех разом острыми, проницательными глазами. – Представляю вам нового учителя русской словесности Василия Петровича Терпимова. Надеюсь, вы сумеете заслужить его расположение.
– Мы надеемся, Maman! – отвечал, приседая, дружный хор сорока девочек.
Начальница еще раз милостиво кивнула нам головою в белой кружевной наколке и величественно выплыла из класса, оставив Терпимова в обществе институток.
Последний мешковато уместился на кафедре и сразу уткнулся носом в классный журнал, очевидно, с целью скрыть от нас свое смущение и робость.
– Мой предшественник, – начал он под прикрытием журнала, – высокоуважаемый Владимир Михайлович Чуловский, передал мне, что в истории литературы вы довольно сильны и что он дошел с вами до Фонвизина. Не правда ли, mesdemoiselles?
– Дежурная, ответьте monsieur Терпимову! – приказала со своего места Арно.
Учитель, не заметивший было классную даму при входе в класс, теперь окончательно смутился за свою оплошность, неуклюже привскочил с места и, подойдя к ней, отрекомендовался:
– Честь имею… Терпимов…
Кто-то тихо фыркнул под крышку пюпитра.
– Вот парочка-то подобрана – на славу! – прошептала Кира Дергунова, захлебываясь от приступа смеха.
Действительно, высокая, прямая как жердь Арно и такой же длинный и сухой Терпимов составляли вдвоем весьма карикатурную пару.
– Дежурная, – повысил голос Пугач, – скажите monsieur, что вы проходили у Владимира Михайловича в прошлом году по истории литературы.
Варюша Чикунина тотчас же поднялась со своего места и громко отчеканила:
– От Кантемира до Грибоедова.
– Господи! Да это Дон-Кихот какой-то! – звонким шепотом прошептала Кира, оглядывавшая нового учителя не то со страхом, не то с удивлением.
– А кто, mesdames, может познакомить меня со способом декламации в вашем классе? – снова спросил Терпимов, опять усевшись на кафедру.
Все молчали. Никому не хотелось «выскакивать». Декламацию у нас ставили выше всего и охотно учили и декламировали стихи.
– Кто из вас может прочесть какое-нибудь выученное в прошлом году стихотворение? – повторил свой вопрос учитель.
– Влассовская Люда, прочти «Малороссию», ты ее так хорошо читаешь, – послышались со всех сторон голоса моих подруг.
Я встала.
– Вы желаете прочесть? – обратился ко мне учитель, смотря не на меня, а куда-то поверх моей головы.
Теперь он был красен, как вареный рак, на лбу его выступили крупные капельки пота. Он слегка заикался, когда говорил, и вообще был довольно-таки смешон и жалок.
Я вышла на середину класса и начала:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В зеленых рощах тонут хутора…
Как истая малороссиянка, я обожаю все, что касается моей родины, и стихи эти я читала всегда с особенным жаром: стоило мне только начать их, как я уже видела в своем воображении и белые хатки, и вишневые рощи, и смуглую хохлушку, вплетающую цветы в свои темные косы, и слепого бандуриста, запевающего песни о своей родимой Хохлатчине, – словом, все то, о чем говорилось у поэта. Чуловский, высоко ставивший декламацию, выучил меня оттенять чтение, делать паузы, повышать и понижать голос. Моя южная натура помимо меня вкладывала сюда много пыла, и я каждый раз с успехом читала «Малороссию», заслуживая шумные одобрения и Чуловского и подруг. Но Василий Петрович Терпимов, или Дон-Кихот, как его сразу окрестила насмешница Дергунова, имел, вероятно, свои особенные воззрения на способ декламации. Он внимательно прослушал меня до конца, не выражая никакого удовольствия на своем худом, некрасивом лице, а когда я кончила, произнес лаконически, точно отрезал:
– Нехорошо-с!
– Почему? – помимо моего желания вырвалось у меня.
– Нехорошо-с… Так можно только молитвы читать-с, а стихи не годится… Проще надо, естественнее.
– А monsieur Чуловский очень хвалил! – послышался с последней скамейки голос Бельской.
– Taisez vous![8] – зашикала на нее тревожно вскочившая со своего стула Арно.
– Monsieur Чуловский имеет свою методу… – заикаясь от смущения и мучительно краснея, произнес Терпимов, – я имею свою.
– Влассовская – наша первая ученица… – как бы желая поднять мой авторитет, крикнула Дергунова.
– И профессора могут ошибаться, а не только первые ученицы, – вызывая нечто вроде улыбки на своем длинном лице, произнес учитель.
– Ах, противный, – звонким шепотом заявила Иванова, – да как он смеет против Чуловского говорить! Да мы его «потопим»! Это он из зависти, mesdam'очки, непременно из зависти!
Чуловский был нашим общим кумиром. Молодой, красивый, остроумный, он обращался с нами не как с детьми, а как со взрослыми барышнями, и мы гордились этим его отношением к нам. Едва заметным осуждением Чуловского Дон-Кихот сразу вооружил против себя восторженных девочек.
Его тут же решили «топить», то есть изводить всеми силами, как только могли и умели изводить опытные на эти выдумки институтки…
Мне самой было очень неприятно, что Терпимов забраковал мое чтение любимой «Малороссии». Недовольная вернулась я на мое место.
– Не горюй, Галочка, он, ей-Богу же, ровно ничего не понимает. И откуда только выкопали нам этакую кикимору, – тихонько утешала меня Маруся, у которой едва успели обсохнуть после «истории» слезы на глазах.
– Я… ни… чего, что ты! – ответила я, между тем как в душе подымалась злость против нового учителя.
Прослушав двух-трех девочек, Терпимов заговорил о Державине. Начал он смущенно и робко, поминутно заикаясь на словах, но по мере того как он говорил, голос его крепнул с каждой минутой, речь делалась образнее и красивее, и он незаметно овладел нашим вниманием… Говорил он доступно, просто и понятно, умея заинтересовать девочек, приводя примеры на каждом шагу, прочитывая отрывки стихотворений все с тою же удивительной простотой.
– Ай да Дон-Кихот, отлично справляется, – прошептала Дергунова, внимательно, против своего обыкновения, слушавшая речь учителя.
– Ничего нет хорошего! – протянула Краснушка сердито. – Люда дивно прочла «Малороссию», а он «нехорошо-с»! Еще смеет Чуловского критиковать, кикимора этакая! Интересно знать, кто его обожать возьмется.
– Придется «разыграть», душки, – проговорила шепотом Мушка, – добровольно, наверное, уж никто не согласится.
– Ну и разыграем в перемену… Ах, уж кончал бы поскорее… А наши-то дурочки уши развесили… Как не стыдно: променяли Чуловского на кикимору! Бессовестные! – горячилась Маруся.
Звонок внезапно прервал речь Терпимова, он разом как-то осекся, все воодушевление его мигом пропало. Суетливо расписавшись в классном журнале, он мешковато поклонился нам и вышел из класса.
Тотчас же после урока Терпимова разыграли в лотерею.
Дело в том, что каждого учителя у институток было принято «обожать». Это обожание выражалось очень оригинально. Вензель «обожаемого» вырезывался на крышке пюпитра, или выцарапывался булавкой на руке, или писался на окнах, дверях, на ночных столиках. «Обожательница» покупала хорошенькую вставочку для его урока, делала собственноручно essuie-plume[9] с каким-нибудь цветком и обертывала мелок кусочком розового клякспапира, завязывая его бантом из широкой ленты. Когда в институте бывали литературно-музыкальные вечера, обожательница подносила обожаемому учителю программу вечера на изящном листе бумаги самых нежных цветов. В Светлую Христову заутреню ею же подавалась восковая свеча в изящной подстановке и также с неизменным бантом. Иногда несколько человек зараз обожали одного учителя. В таких случаях они разделялись по дням и каждая имела свой день в неделю, как бы дежурство: в этот день она должна была заботиться о своем кумире. Бывало и так, что никто не хотел обожать какого-нибудь уж слишком неинтересного или слишком злого учителя, – тогда его разыгрывали в лотерею и получившая билетик с злополучным именем должна была поневоле принять учителя на свое попечение и стать его ревностной поклонницей. Учителя знали, разумеется, об этой моде институток и от души смеялись над нею. Так, Вацель, получая неудовлетворительные ответы от обожавшей его одно время Бельской, говорил с печальным комизмом в голосе:
– Эх вы, синьорина прекрасная! И когда только вы свои уши в руки возьмете да слушать меня на уроках будете, а еще обожаете! Хороша, нечего сказать!
– И вовсе я вас теперь больше не обожаю, – «отрезывала» Бельская, – вы все путаете, Григорий Григорьевич, сколько раз я вам говорила: не я… а Хованская… Я ей передала вас с тех пор, как вы мне нуль поставили.
– Ах, извините, пожалуйста! – комически раскланивался Вацель. – Так, значит, уж передали? Ловко же вы мною распоряжаетесь, девицы!
Терпимова разыгрывали нехотя… Он не понравился сразу, и его решили «топить».
– Кто вытащил Дон-Кихота? – кричала, надсаживаясь, Дергунова, взобравшаяся на кафедру с большой коробкой от конфет, откуда мы взяли все по лотерейному билетику.
– Mesdam'очки, я! Ни за что не хочу! Увольте! – выскочила из толпы хорошенькая Лер. – Увольте, mesdam'очки, ни за что не хочу обожать Дон-Кихота… К тому же я не свободна! У меня уже есть батюшка и Троцкий.
– Батюшка не в счет: батюшку весь класс обожает, – возразила Кира, – а за Троцким уже десять человек числится… не стоит – возьми Терпимова!
– Ни за что! Ни за что!
И хорошенькая Валя зажала уши и «вынырнула» из толпы окружавших ее девочек.
– Mesdam'очки! Я буду обожать monsieur Терпимова, – послышался за нами тонкий, почти детский голосок, и маленькая бледная блондинка лет тринадцати на вид (на самом деле ей было все семнадцать) выступила вперед.
По-настоящему эту блондинку звали Лида Маркова, но прозвище ей дали Крошка. Она была одною из лучших учениц класса, «парфетка» по поведению, очень миловидная, со светлыми как лен волосами, с прозрачным личиком, напоминающим лики ангелов, и с манерами лукавой кошечки.
– Вот и отлично! – обрадовалась Дергунова. – Душки! Все уступают Лиде Дон-Кихота?
– Все, все уступают! – зазвенели веселые голоса отовсюду. – Бери его, пожалуйста, Маркова.
Таким образом, участь Терпимова была решена.
– Это она неспроста, – говорила мне в тот же день за обедом Маруся, – уверяю тебя, неспроста, Галочка… Она хочет в пику тебе понравиться Дон-Кихоту своею декламациею и быть первою у него по русскому языку.
– Полно, Маруся, – успокаивала я вечно волнующуюся и очень подозрительную Краснушку, – тебе так кажется только!..