bannerbannerbanner
Проблемы культуры. Культура старого мира

Лев Троцкий
Проблемы культуры. Культура старого мира

Полная версия

Что же такое эта злосчастная цитатомания Мережковского, которая делает его статьи невозможной окрошкой из стихотворных и прозаических отрывков, произвольно искромсанных, вперемежку с собственными полумыслями-полунамеками, тоже похожими на разрозненные цитаты?

Что и говорить, цитата бывает подчас и полезна и необходима. Она может убеждать или свидетельствовать. Она может развлекать или служить к украшению. Может даже открывать выход скромности автора, если он, прерывая свое изложение, отходит в сторону, чтобы дать слово другому, большему.

Цитаты у Мережковского – не доказательство, ибо он вообще ничего не доказывает. Это и не украшения, ибо трудно представить себе другую манеру, более оскорбительную для литературного вкуса. Это и не скромность, ибо Мережковский цитирует кого попало, больших и малых, и почти всегда с возмутительным неуважением к автору, вырывая два-три слова, строку, часто ради одного только созвучия. Сперва эта манера поражает как чрезмерная безвкусица и, если позволено будет это сказать по отношению к нашему столь европейскому писателю, именно своей некультурностью поражает. Чудовищное отсутствие меры и пристрастие к бутафорским эффектам характеризуют культурного parvenu (выскочку), который слишком богато наряден, чтобы быть comme il faut (как подобает), а в литературе слишком вызывающе «блестящ», чтобы производить законченное эстетическое впечатление. Моментами эта неразборчивая жадность к словесной мишуре совсем уж напоминает дикаря, который украшает себя страусовым пером, кольцом в ноздре и осколком пивной бутылки. Но у Мережковского, культурнейшего и просвещеннейшего писателя, это насилие над вкусом должно же иметь какие-нибудь свои более глубокие причины. И оно их имеет.

Если не бояться быть слишком грубо понятым, можно бы сказать, что в этой литературной манере сказывается нечистая совесть: «мистическое» бессилие, которому не превозмочь скепсиса и иронии, творческая немощность, которая пуще всего боится ясности и простоты. Где не хватает идейной силы, – приходит на помощь литературное лукавство. И цитата – его орудие. Отвага, с какою Мережковский решается нам, детям XX века, предъявлять свои апокалиптические прорицания, – только казовая сторона; а за нею скрывается потаенный испуг перед собственной трезвенностью. Кем страсть владеет, тот не боится быть смешным, тот пророчествует, не кокетничая лихорадкой, и возвещает светопреставление, не прячась за цитаты. Духовная трусость Мережковского несравненно глубже и содержательнее его фразеологической смелости, и это до такой степени, что его показная смелость состоит в сущности на посылках у его трусости.

Психологические прятки от себя самого можно проследить и далее, идя от цитат к их авторам. У Мережковского всегда есть «спутники»: Достоевский, Толстой, Гоголь, Лермонтов, Герцен и много других. Больше всего он боится оставаться с глазу на глаз с самим собою. Вопреки определению самого Мережковского, его спутники совсем не «вечные», – иначе ему приходилось бы ходить всегда толпою. Правильнее будет, если сказать, что «спутником» является сам Мережковский. Он примыкает к одному, к другому, сопровождает их, как преданный и верный, как влюбленный ученик, подбирает их слова, повторяет их жесты. Но это только внешнее. На самом же деле с мнимыми «спутниками» происходит точь-в-точь, как с цитатами, тоже на три четверти мнимыми: они служат прикрытием, которым Мережковский, как трупом на войне, защищается от вражеских выстрелов. Если б он не был таким поглощенным себялюбцем, он никогда не позволил бы себе над своими учителями такой бесцеремонной расправы, таких уродующих психологических вивисекций. Великаны древнего и нового мира у него всегда только адвокаты по назначению: адвокаты бога или адвокаты дьявола. С той холодной симметрией, которая его отличает, он распределяет их в две шеренги и дает им поручения формулировать то, чего от собственного имени и собственными словами он формулировать не может.

Мы осмеливаемся поэтому думать, что единственная подлинная нечистая сила, искушающая г. Мережковского, это – тот чорт или, вернее, какой-нибудь чертенок XIV класса, который заведует цитатами. Ах, эти цитаты-предатели! Они завлекают г. Мережковского своей готовой нарядностью, обещают ему замазать все прорехи его «нового сознания» и представить его мысли в самом выпуклом и выигрышном виде. А затем, когда дело сделано и цитаты, точно засохшие листья, сгребены в кучу, с вершины ее чертенок высовывает свой язык и говорит: «Что ж это: изволите быть пророком, а своих слов не имеете!».

«Киевская Мысль» NN 137, 140, 19, 22 мая 1911 г.

Л. Троцкий. ОБ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ{145}

I

Это были скверные годы, эти годы торжества победителей. Но в сущности самое страшное из того, что было (было и еще не прошло), не в самих победителях воплощалось. Много хуже были те, которые шли в хвосте победителей. Но безмерно хуже для души были вчерашние «друзья» и полудрузья – морализирующие, или злорадствующие, или смакующие, или в кулак хихикающие.

Не меньшиковщина была мрачным кошмаром последних лет, а веховщина[232]. Газета, толстый журнал, сборник, речь, комнатный разговор – все пахло веховщиной. Вы могли отмывать руки дегтярным мылом, но запах этот преследовал вас даже ночью.

В эти годы не любили Салтыкова. Это не простой вопрос изменчивых литературных вкусов, а нравственная характеристика эпохи. Не любили, потому что боялись. Образы негодяя – «властителя дум современности», торжествующей свиньи и «либерала применительно к подлости» – были невыносимы для эпохи, которая меньшиковщину дополняла веховщиной.

Когда г. Милюков[233], улучив момент крайнего упадка общественных настроений, заявил в «Речи», что отныне он окончательно сбрасывает со своей спины «осла», он (г. Милюков, разумеется) лишь формулировал этим способом сущность того процесса, который одновременно происходил во всех слоях и группах интеллигенции, – не только на кадетском Олимпе. Леонид Андреев и Бальмонт, Мережковский и Шаляпин[234], и Чуковские, и Галичи, и Жилкины[235], и Поссе[236], Энгельгардты и Минские, – все так или иначе сбрасывали со спины какого-нибудь «осленка» былых своих увлечений, симпатий и надежд.

 

А за ними следом шли многие, тысячи, безыменные. Разными путями и перепутьями – через необузданный индивидуализм, аристократический скептицизм, постельный анархизм, мережковщину и безыдейное сатирическое зубоскальство – все устремились к «культуре». Всем осточертел старый интеллигентский аскетизм, – захотелось чистого белья и ванной комнаты при квартире. И тоску по чистому белью Галич называл религией.

Появилась какая-то особая порода журналистов, которые таланта не имели, идей не имели и иметь не хотели, зато, обернувшись к прошлому, умели высунуть язык. Вспоминаешь, сколько раз за эти долгие три года приходилось, читая статьи, писанные собирательным Изгоевым, говорить себе: «Что ж… подождем… Нужно уметь ждать»…

Но стало ясно: если мы обречены были пережить позор веховского пленения общественной мысли, так это потому, что интеллигенция осталась на открытой сцене одна – со своими газетами, журналами, альманахами, сатириконами, литературными кабачками и со своей слабостью, – снова одна, после того как должна была убедиться, физическими глазами своими увидеть, что настоящая, подлинная и несомненная история делается не ею, а какими-то другими, большими силами… Стало ясно, как ненадежны те источники нравственной устойчивости, которые интеллигенция может найти в себе самой…

Но такова уж ироническая натура истории: именно в этот период почти всеобщего самоотречения и отступления с постов кастовое самомнение интеллигенции достигло высшего напряжения. Никогда она не занимала так много места, и притом в самых различных лагерях: от октябризма до марксизма; никогда ею так много не занимались, и никогда сама она не занималась так много собою, как в последние годы. Никогда она не доходила до такого самоупоения, такой самовлюбленности и притязательности. Она обшарила себя с ног до головы, и решительно нет ни одного жеста, ни одной складки в душе, которые она автобиографически не запечатлела бы с самовлюбленной тщательностью. Религия – это я. Культура – это я. Прошедшее, настоящее и будущее – это я.

На этой мании величия г. Иванов-Разумник[237] построил, как известно, целую философию истории. Русская интеллигенция, как несословная, неклассовая, чисто-идейная, священным пламенем пламенеющая группа, оказывается у него главной пружиной исторического развития; она ведет великую тяжбу с «этическим мещанством», завоевывает новые духовные миры, которые частично, в розницу, ассимилируются мещанством, – она ни на чем не успокаивается и со странническим посохом в руках идет все дальше и дальше – к мирам иным. И это самодовлеющее шествие интеллигенции и образует русскую историю… по Иванову-Разумнику. А г. Мережковский обещал даже, что русская интеллигенция, заручившись религиозным догматом, спасет все пять частей света от грядущего хамства. И ему верили. Где корни этого самозванного мессианизма? Где причины поразительной живучести этого интеллигентского высокомерия? Что это: отблеск высшего призвания, или просто национальная черта – хлестаковщина[238]? Нет, это только идеологическое отражение рокового проклятия старой русской истории: каратаевщины[239]. Это только дополнение к смиренности Алеши Горшка[240].

Ведь если г. Иванову-Разумнику удалось всю историю нашей общественной мысли с некоторой внешней убедительностью представить как самодовлеющую историю интеллигенции, то тут не только фальсификация истории. Разумеется, фальсификация, и притом чудовищная. Но в том-то и дело, что в этой фальсификации находит свое отражение некоторый большой и трагический факт, тяготеющий над всем развитием нашей общественности. Имя этому факту – отсталость, бедность, культурный пауперизм.

II

Что мы всесторонне бедны накопленной тысячелетней бедностью, этого нет нужды доказывать. История вытряхнула нас из своего рукава в суровых условиях и рассеяла тонким слоем по большой равнине. Никто не предлагал нам другого местожительства: пришлось тянуть лямку на отведенном участке. Азиатское нашествие – с востока, беспощадное давление более богатой Европы – с запада, поглощение государственным левиафаном чрезмерной доли народного труда, – все это не только обездоливало трудовые массы, но и иссушало источники питания господствующих классов. Отсюда медленный рост их, еле заметное отложение «культурных» наслоений над целиною социального варварства. Гнет дворянства и клерикализма русский народ чувствовал на себе никак не менее тяжко, чем народы Запада. Но того сложного и законченного быта, который вырастал в Европе на основе сословного господства, готических кружев феодализма, этого у нас не вышло, ибо не хватило жизненных материалов – просто не по карману пришлось. Мы – нация бедная. Тысячу лет жили в низеньком бревенчатом здании, где щели мохом законопачены, – ко двору ли тут мечтать о стрельчатых арках и готических вышках?

Какое жалкое, историей обделенное дворянство наше! Где его замки? Где его турниры? Крестовые походы, оруженосцы, менестрели, пажи? Любовь рыцарская? Ничего нет, хоть шаром покати. Вот разве только, что обидевшиеся из-за места Мстиславские и Трубецкие спускались под стол… Только на это и хватало сословно-рыцарской чести.

Наша дворянская бюрократия отражала на себе всю историческую мизерию нашего дворянства. Где ее великие силы и имена? На самых вершинах своих она не шла дальше третьестепенных подражаний – под герцога Альбу[241], под Кольбера[242], Тюрго[243], Меттерниха, под Бисмарка[244].

 

Переберите одну за другой все стороны культуры: всюду то же. Бедный Чаадаев[245] тосковал по католицизму, как по законченной религиозной культуре, которая сумела сосредоточить в своих недрах огромные умственные и нравственные силы. Задним числом он видел в католицизме великий путь человеческого развития и чувствовал себя сиротливо на проселочной дороге никонианства. Католическая Европа проделала реформацию – могущественное движение, легшее рубежом между средневековой и новой историей. Против феодально-бытового автоматизма католической церкви восстала вылупившаяся из феодальной скорлупы бюргерски-человеческая личность, стремившаяся к установлению более интимных отношений между собою и своим богом. Это была колоссального значения революция духа, подготовка нового типа человеческого, – в начале XVI века! Что может наша история хоть приблизительно противопоставить реформации? Никона[246], что ли?

А как разительно различие культурных типов, если проследить его на истории городов! Средневековый город Европы был каменной колыбелью третьего сословия. Там вся новая эпоха подготовлялась. В цехах, гильдиях, муниципалитетах, университетах с их собраниями, избраниями, процессиями, празднествами, диспутами сложились драгоценные навыки самоуправления и выросла человеческая личность, – конечно, буржуазная, но личность, а не морда, на которой любой будочник мог горох молотить. Когда третьему сословию стало тесно в старых корпорациях, ему оставалось только зародившиеся там новые отношения перенести на государство в целом. А наши – не то, что «средневековые», а хотя бы дореформенные – города? Это не ремесленно-торговые центры, а какие-то военно-дворянские наросты на теле всероссийской деревни. Роль их паразитическая. Помещики, челядь, солдаты, чиновники… Вместо самоуправления – Сквозник-Дмухановский[247] или граф Растопчин[248]. При Петре Салтыков советовал переименовать купеческие чины, т.-е. тех самых, кого Сквозник величал архиплутами и протобестиями, в баронов, патрициев и бургграфов. Патриций Колупаев и бургграф Разуваев. Такого рода бюрократический маскарад у нас в разных областях практиковался, но социальной нищеты нашей он собою не прикрывал и не скрывал. Цехи были у нас при Петре насаждены полицейским путем, но из полицейских цехов не выросло ремесленно-городской культуры. В этом характере докапиталистических русских городов коренится нищета наших буржуазно-демократических традиций, дополняющая примитивность традиций сословных.

Бедная страна Россия, бедная история наша, если оглянуться назад. Социальную безличность, рабство духа, не поднявшегося над стадностью, славянофилы хотели увековечить, как «кротость» и «смирение», лучшие цветы души славянской. Хозяйственную примитивность страны народники хотели сделать источником социальных чудес. Наконец, перед той же самой общественно-политической убогостью ползают на брюхе новоявленные субъективисты, когда историю превращают в апофеоз интеллигенции.

С XVIII столетия (да и ранее того) вся наша история развертывается под возрастающим давлением Запада. Быстрее всего «европеизация» происходит в двух сферах, все более враждебных одна другой, но одинаково «надстроечных», равно удаленных от экономически-бытовых глубин народной жизни: во-первых, в материальной технике государства, где западное давление было максимальным, а сила самобытного сопротивления – минимальной: и, во-вторых, в сознании нового, европейским же давлением созданного слоя: интеллигенции. Несравненно медленнее проникали новые влияния в национальные толщи, где царил мрак, как на дне океана, несмотря на то, что поверхность водная уже отражала лучи восходящего солнца… Интеллигенция была национальным щупальцем, продвинутым в европейскую культуру. Государство нуждается в ней и боится ее: сперва дает ей насильственную выучку, а затем держит над ее головой высоко занесенный арапник. Со времени Екатерины II интеллигенция становится во все более и более враждебное отношение к государству, к привилегированным сословиям, вообще к имущим классам. Какая под этим социальная подоплека, мы знаем: бедность, грубость и безобразие аракчеевской государственности и хлыновской общественности.

– Я в тебе эту черту не люблю, уж извини, – говорят у Островского купцу Хлынову.

– Да, какую это черту, позвольте спросить?

– Свинства твоего.

Да и как полюбить свинство человеку, который разумом приобщился чего-то высшего? А между тем все ярче и нестерпимее должна была выступать самобытная «черта» в свете новых европейских понятий, обобщений, идеалов. Оттого те молодые элементы старых сословий, которые переставали жить одной растительной жизнью и вступали в солнечную зону европейской идеологии, так неотразимо и почти без внутренней борьбы отрывались от сословности и наследственного «благоверия». Измеряя духовную пропасть, отделяющую их новое сознание от полузоологического быта отцов, они преисполнялись идейного высокомерия. Но это высокомерие было только оборотной стороной их социальной слабости.

Культура связывает, ограничивает, культура консервативна, и чем она богаче, тем консервативнее. Каждая новая большая идея, пробиваясь сквозь толщу старой культуры, встречала в Европе и мертвую силу сопротивления старой законченной идеологии и живой отпор организованных интересов. В борьбе с сопротивлениями новая идея развивала большую силу напора, захватывала широкие круги и, в конце концов, побеждала, как знамя новых классов или слоев, отвоевывающих себе место под солнцем. Подчиняя себе мятежную идею, новые классы тем самым социально связывали и ограничивали ее, лишая ее ее абсолютного значения. Но под знаменем этой «ограниченной» идеи общественное развитие в целом делало большой шаг вперед. Именно в силу своего органического происхождения новая идея приобретала большую социальную устойчивость и, победив, сама становилась консервативной силой.

К нам же новая идея являлась «с того берега» как готовый продукт чужой идейной эволюции, как законченная формула, – вот как кораллы, которые где-то в океане, силою какого-то естественного процесса, медленно отлагались, а женщины получили их готовыми – в виде украшений на шею. Про первые эпохи заимствований нечего и говорить. Псевдоклассицизм, романтизм, сентиментализм, которые означали на Западе целые эпохи и классы, глубокие исторические перетасовки и переживания, у нас превратились в этапы формально-литературной эволюции дворянских питерских и московских кружков. Но и позже, когда идеи перестали быть коралловыми украшениями, а стали для интеллигенции пружинами действий, иногда героически-самоотверженных, – и в эту более зрелую эпоху наша историческая бедность создала колоссальное несоответствие между идейными предпосылками и общественными результатами интеллигентских усилий. Вбивать часами гвозди в стенку стало как бы историческим призванием русской интеллигенции.

Чтобы не пьянствовать и не резаться в карты в сытой и пьяной среде «мертвых душ», нужен был какой-нибудь большой идейный интерес, который, как магнит, стягивал бы к себе все нравственные силы и держал их в постоянном напряжении. Чтобы не брать взяток и не искательствовать среди искателей и мздоимцев, нужно было иметь какие-то свои глубокие принципы, отрывавшие человека от среды и делавшие его отщепенцем: нужно было быть карбонарием[249] или, по меньшей мере, фармазоном[250]. Чтоб жениться не по тятенькину приказу, нужно было стать материалистом и дарвинистом, то есть крепко-накрепко уразуметь, что человек происходит от обезьяны, и поэтому тятенька в восходящей лестнице родословия примыкает к обезьяне ближе, чем сын. Протянуть руку к римскому праву или к ланцету означало – в принципе – протянуть ее к запрещенной литературе и прийти к несокрушимому убеждению, что без политической свободы тупым и ржавым куском железа окажется ланцет. Чтоб бороться за конституцию, интеллигенции понадобился идеал социализма. Наконец, ей пришлось заняться обесценением всяких «преходящих» политических ценностей перед верховным трибуналом «Долга» и «Красоты», – только для того, чтобы… облегчить себе примирение с режимом 3 июня.

И вот это-то убийственное несоответствие между идеологией и житейски общественной практикой, это кричащее свидетельство о бедности являлось для интеллигенции, наоборот, источником необузданного высокомерия.

– Смотрите, – говорят, – какой мы народ: особенный, избранный, «антимещанский», грядущего града взыскующий… То есть народ-то наш, собственно, если до конца договаривать, – дикарь: рук не моет и ковшей не полощет, да зато уж интеллигенция за него распялась, всю тоску по правде в себе сосредоточила, не живет, а горит полтора столетия под ряд… Интеллигенция заместительствует партии, классы, народ. Интеллигенция переживает культурные эпохи – за народ. Интеллигенция выбирает пути развития – для народа. Где же происходит вся эта титаническая работа? Да в воображении той же самой интеллигенции!

145Настоящая статья написана была в тоне вызова тому национально-кружковому мессианизму интеллигентских кофеен, от которого даже на большом расстоянии (Петербург, Москва – Вена) становилось невмоготу. Статья долго лежала в портфеле «Киевской Мысли»: редакция не решалась печатать. Начинавшееся политическое оживление 1912 г. освежило атмосферу, и статья увидела свет, правда, с жестокими сокращениями. В этом своем урезанном виде она печатается и здесь. Л. Т. VI. 1922 г.
232«Вехи» – пресловутый сборник либерально-октябристской профессуры и интеллигенции, вышедший в эпоху реакции в 1909 г. В этом сборнике оплевывалась революционная деятельность интеллигенции в прошлом, революционеры третировались, как худшие враги страны и народа. Авторы сборника (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, М. О. Гершензон, А. С. Изгоев, Б. А. Кистяковский, П. Б. Струве, С. Л. Франк) открыто провозглашали, что основной задачей «настоящей» интеллигенции является идейная поддержка существующего строя помещиков и капиталистов. В свое время «Вехи» встретили резкий отпор со стороны революционных кругов и в первую голову, разумеется, со стороны нашей партии.
233Милюков, Павел Николаевич – лидер кадетской партии, один из вождей русской буржуазии. Как большинство интеллигентных представителей последней, Милюков прошел все этапы от бесформенного демократизма и сочувствия с.-д., через либеральную группу «Освобождение», до партии крупного капитала и землевладения. В 1905 г. Милюков возглавлял кадетскую оппозицию, но быстрый рост революционного движения толкнул его вправо. В годы перед мировой войной Милюков подводит теоретический фундамент «неославянофильства» под империалистические вожделения русского капитала. Во время войны вел энергичную кампанию за захват Дарданелл, за что и получил позже прозвище «Милюков-Дарданелльский». В первые дни революции Милюков стремится сохранить конституционную монархию, и только подъем революционного движения превращает его на время в республиканца поневоле. Войдя в первое министерство Львова в качестве министра иностранных дел, Милюков прежде всего стремится успокоить Антанту насчет соблюдения Россией верности союзникам. Его нота от 18 апреля сразу обнаружила империалистическую сущность политики Временного Правительства. В ходе революции Милюков является лидером правой части кадетов, в августе поддерживает Корнилова, а после Октября активно участвует в контрреволюционном движении юга. Милюков делает попытку сговориться с правительством Гогенцоллерна о совместной борьбе с большевистской Россией. После победы Советской власти он эмигрирует за границу, где ведет агитацию против Советов. В последние годы Милюков стоит во главе левого крыла кадетской партии, стремящегося путем политического блока с эсерами найти смычку между буржуазией и «крепким мужиком». В настоящее время издает в Париже газету «Последние Новости».
234Речь идет об одном выступлении знаменитого русского певца-баса Федора Ивановича Шаляпина. Сын крестьянина, бывший певчий – Шаляпин стал мировой знаменитостью благодаря исключительным голосовым средствам и огромному художественному дарованию. В годы общественного подъема Шаляпин слыл демократом, запевал на студенческих вечерах «Дубинушку» и был кумиром молодежи. В период политической и общественной реакции, наступившей после поражения революции 1905 г., изменились и его настроения. В 1910 г., на одном из представлений оперы Мусоргского «Борис Годунов», Шаляпин опустился на колени перед царской ложей, в которой находился Николай II, и пропел «боже, царя храни».
235Жилкин, Иван Васильевич – журналист, член II Государственной Думы, лидер трудовой группы.
236Поссе, Владимир Александрович – писатель публицист (род. в 1864 г.). Начал свою литературную работу в «Неделе», сотрудничал в «Новом Слове» и «Журнале для всех». С 1898 г. был фактическим редактором журнала «Жизнь». После закрытия этого журнала в России, перенес его издание за границу. После 17 октября 1905 г. вернулся в Россию и стал издавать «Библиотеку Рабочего», а также сотрудничал в газете «Товарищ». По своим общественным убеждениям был одно время социал-демократом, но затем отошел от партии и был близок к синдикализму. Наиболее крупная его работа «Германия и ее политическая жизнь» вышла под псевдонимом «Л. В. Новгородцев».
237Иванов-Разумник – современный критик и публицист-народник (род. в 1878 г.). Его главный труд «История русской общественной мысли» рассматривает историю русской литературы как борьбу двух внеклассовых и внесословных групп – интеллигенции и мещанства. Эта борьба ведется интеллигенцией во имя «истинного индивидуализма», не приносящего личность в жертву обществу и не жертвующего обществом во имя личности: общество с точки зрения истинного индивидуализма не ограничивает, а восполняет свободную личность. Иванову-Разумнику принадлежит работа «Об интеллигенции», посвященная дальнейшему развитию мыслей о сущности интеллигенции, и целый ряд критических работ (о Ф. Сологубе, Л. Андрееве, Л. Шестове и др.).
238Хлестаков – главное действующее лицо знаменитой комедии Гоголя «Ревизор», мелкий петербургский чиновник, которого в глухой провинции принимают за важную особу – ревизора. Болезненно легкомысленный и хвастливый, он пользуется случаем, чтобы поважничать и поживиться за счет провинциальных дураков. В нарицательном смысле употребляется для обозначения легкомысленного и хвастливого самозванства.
239Каратаев – одно из действующих лиц романа Л. Н. Толстого «Война и Мир», выражающее, по мысли автора, основные свойства русского народного духа – пассивную созерцательность, покорность судьбе и непротивление злу.
240Алеша Горшок – действующее лицо посмертного рассказа Л. Н. Толстого того же названия, безответный работник, безропотно несущий непрерывный труд, безропотно отказывающийся от счастья и безропотно умирающий. Прототипом Алеши Горшка служил живший в Ясной Поляне у Л. Н. Толстого работник, о котором Т. А. Кузьминская пишет следующее: «Помощником повара и дворником был полуидиот „Алеша Горшок“, которого почему-то опоэтизировали так, что читая про него, я не узнала нашего юродивого и уродливого Алешу Горшка. Но, насколько я помню его, он был тихий, безобидный и безропотно исполняющий все, что ему приказывали». (Т. А. Кузьминская, «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне». Ч. II. Стр. 53.)
241Герцог Альба (1508 – 1582) – испанский полководец и государственный деятель, главный начальник экспедиции, посланной испанским королем Филиппом II в Нидерланды для подавления начавшегося там восстания против испанского владычества и католической церкви. Альба, отличавшийся крайним религиозным изуверством и национальной нетерпимостью, подавил восстание с необычайной жестокостью, чем вызвал крайнее ожесточение населения, вынудившее Филиппа II отозвать Альбу из Нидерландов.
242Кольбер (1619 – 1683) – министр финансов французского короля Людовика XIV, известный своими хозяйственными реформами в духе меркантилизма. Экономическая политика Кольбера заключалась в стремлении вызвать расцвет торговли и промышленности мерами положительного характера – премиями, субсидиями предпринимателям, распространением технических знаний, улучшением путей сообщения, развитием торгового мореплавания и активной колониальной политикой. Борясь с дворянством и духовенством, Кольбер стремился поднять третье сословие. Система Кольбера не выдержала исторического испытания как вследствие прямого сопротивления короля и дворянства, так и вследствие внутреннего недостатка самой системы, заключавшегося в пренебрежении к интересам сельского хозяйства, чем систематически ослаблялся внутренний рынок для растущего французского капитализма.
243Тюрго (1727 – 1781) – французский государственный деятель, последователь экономической школы физиократов. Назначенный Людовиком XVI на пост генерального контролера финансов, он представил королю программу реформ, имевших целью отменить феодальную систему налогов, цеховую организацию ремесленного производства и целый ряд других установлений, стеснявших развитие сельского хозяйства, торговли и промышленности. Особенно энергично Тюрго боролся за издание закона о свободной торговле. Деятельность Тюрго встретила сильное сопротивление не только со стороны духовенства и дворянства, возмущенных тем, что проекты Тюрго возлагали на них часть налогового бремени, не только со стороны откупщиков и монополистов, но и со стороны провинциальных парламентов, которые считали Тюрго, действительно бывшего сторонником абсолютной власти, врагом парламентских вольностей и прав. Тюрго умер в 1781 г. Предложенные им хозяйственные мероприятия были в основном приняты через несколько лет Учредительным Собранием Великой Французской Революции.
244Бисмарк (1815 – 1898) – германский государственный деятель. В начале своей политической карьеры был сторонником абсолютной власти и яростным противником народного представительства. Таким он был в провинциальном и соединенном ландтаге, таким оставался и в прусском Национальном Собрании, созванном после революции 1848 г. С 1852 по 1859 г. он был прусским уполномоченным во Франкфуртском Союзном Сейме. Здесь Бисмарк примирился с идеей народного представительства и пришел к своеобразному плану объединения Германии, в котором он в противоположность буржуазным демократам отводил первенствующую роль Пруссии. Дальнейшая деятельность Бисмарка была осуществлением этого плана. Этапами на пути к нему были австрийская война 1866 г. и франко-прусская 1870 – 1871 г.г. Для достижения своей цели Бисмарку неоднократно приходилось менять свою политическую ориентировку. Стремясь укрепить дело германского единства, он, опираясь на национал-либералов, боролся вместе с ними против католической партии центра, объединявшей всех сторонников партикуляризма. Однако, он не мог согласиться на поставленные национал-либералами последовательные требования проведения фритредерской политики и учреждения ответственного перед рейхстагом министерства, круто повернул вправо, примирился с консерваторами и центром и стал на путь промышленного и аграрного протекционизма. В рабочей политике Бисмарк всячески боролся с ростом влияния социал-демократической партии. Влияние Бисмарка продолжалось до конца 80-х годов. Антиконституционные планы Бисмарка в связи с проектом новой военной реформы показались опасными Вильгельму II, и в 1890 г. Бисмарк вышел в отставку.
245Чаадаев, Петр Яковлевич (1793 – 1856) – друг Пушкина и декабристов, был непродолжительное время членом Тайного общества. В 1820 г., будучи адъютантом командира гвардейского корпуса, кн. Васильчикова, был послан им курьером к Александру I с известием о волнениях в Семеновском полку. Этот случай отдалил от Чаадаева членов Тайного общества. Чаадаев вышел в отставку и прожил за границей до 1826 г. В Европе Чаадаев был близок со многими замечательными людьми того времени, много читал и вернулся в Россию с прочно сложившимися философскими убеждениями. В 1836 г. в журнале «Телескоп», издававшемся Надеждиным, появилось первое из «философических писем» Чаадаева, написанных им гораздо раньше, но бывших известными лишь очень ограниченному кругу лиц. Это письмо проникнуто глубоко скептическим взглядом на судьбы России. Указывая на изолированное положение России, не принадлежащей ни к Востоку, ни к Западу, Чаадаев говорил, что Россия не имеет никаких традиций, живет как бы вне времени, и каждый русский должен сам связывать разорванную нить, соединяющую его с человечеством. Корень зла, по мнению Чаадаева, в том, что Россия восприняла новое образование не от западного католичества, создавшего «всю жизнь земную и общественную, семейство, отечество, поэзию и науку», а от Византии. Поэтому прогресс западного христианства прошел мимо России, а другие ветви христианства были бесплодны. Это письмо вызвало своим антипатриотическим содержанием страшное негодование во всех кругах общества. Надеждин был сослан в Усть-Сысольск, а Чаадаев объявлен сумасшедшим и подвергнут домашнему аресту. Два других письма Чаадаева, изданные через много лет в Париже иезуитом князем Гагариным, посвящены развитию тех же мыслей о роли католичества, как хранителя и продолжателя христианской культуры, и о централизующем влиянии папства.
246Патриарх Никон (1605 – 1681) – предпринял в царствование Алексея Михайловича исправление богослужебных книг по старым греческим оригиналам. В результате этого исправления были изменены многие твердо вошедшие в обиход православной церкви богослужебные правила и приемы. Последнее обстоятельство вызвало раскол, отделение части верующих, державшихся старого неисправленного текста богослужебных книг.
247Сквозник-Дмухановский – городничий, одно из главных действующих лиц комедии Гоголя «Ревизор». Уездный самодержец, взяточник и плут.
248Растопчин, Федор Васильевич, граф, (1763 – 1826) – был в 1812 г. главнокомандующим Москвы и играл во время французского нашествия роль «спасителя отечества», – собирал пожертвования и содержал добровольцев. Он прославился в это время своими «афишами», представлявшими собой образец легкомысленного и хвастливого патриотизма. Накануне Бородинской битвы он уверял, что французы не могут приблизиться к Москве, и удерживал желающих покинуть столицу. Молва приписывала ему пожар Москвы – он не хотел, чтобы она нетронутой досталась неприятелю. Художественный образ Растопчина дан Толстым в «Войне и Мире».
249Карбонарии (угольщики) – тайное политическое общество, сыгравшее большую роль в революционных движениях начала XIX века. Особенно сильны были карбонарии в Италии. Возникнув в Неаполе в эпоху наполеоновского владычества, союз ставил себе целью свержение французов; после реставрации он стал средоточием борьбы против восстановления старого режима и объединил в себе прогрессивные элементы буржуазии, стремившейся к национальному объединению и независимости. В начале XIX века «карбонарий» был нарицательным именем для революционера и тайного заговорщика.
250Фармазон – вульгарное название франкмасонов. В начале XIX века в России фармазонами назывались не только франкмасоны, не только люди свободомыслящие и стоящие в оппозиции к существующему порядку вещей, но и просто ведущие независимый образ жизни и не подчиняющиеся светским условностям.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru