Александр Михайлович Непорожнев, худощавый, низенький господин с маленьким, смуглым, приятным лицом, обросшим черными волосами, и черными светящимися глазами, сидел в старом, запятнанном, военном пальто с засученными рукавами, у большой лампы, привинченной к краю рабочего стола, и, напевая фальшивым тенорком арию из «Руслана» [67], препарировал распластанную на дощечке зеленую лягушку.
Большая комната, в которой он работал, сразу свидетельствовала о профессии хозяина. Огромных размеров рабочий стол, занимавший большую часть кабинета, был заставлен различными инструментами, препаратами, электрическими приборами, банками, бутылями и ящиками. В одних банках шлепались лягушки, в других неподвижно лежала целая груда их, в третьих хранились в спирту различные органы животных. В двух клетках сидели кролики с вытаращенными красными глазами и заяц с перевязанным горлом; на краю стола, в ящике, устланном сеном, смирно лежала маленькая собачонка с обмотанной головой и, уткнувши морду в лапки, глядела умными, несколько томными глазами на доктора. Несколько шкафов с книгами, письменный небольшой стол да несколько стульев составляли остальное убранство комнаты. В ней стоял тяжелый, особенный запах. Пахло спиртом, животными и табаком.
Доктор отбросил на стол дощечку с лягушкой, хлебнул глоток чаю и посмотрел было на банку с живыми лягушками, как раздался сильный звонок, и через минуту на пороге появилась плотная фигура с косматой головой. Доктор взглянул и бросился навстречу Лаврентьеву.
– Когда приехал? Какими судьбами занесло тебя в подлый Питер? Ого! Поседел-таки порядочно! – весело говорил Непорожнев после того, как облобызался с приятелем и усадил его на диван. – Надеюсь, у меня остановишься? Место-то есть. Не здесь, не думай! У меня рядом еще комната!
– Нет, брат, я у Знаменья пристал!
– И тебе не стыдно, Лаврентьев! Завтра ко мне тащи чемодан.
– Да я, видишь ли, не знал, один ли ты.
– Думал, с дамой какой, что ли? Нет, брат, я без дамы, больше вот с этой тварью! – улыбнулся он, указывая на банки.
– Все потрошишь?
– Потрошу.
– Любезное, брат, дело. А вонь, одначе, у тебя, Жучок! – проговорил Григорий Николаевич, поводя носом. – С воздуха сильно отшибает.
– Попахивает! – рассмеялся Жучок. – А мы пойдем-ка в другую комнату.
– И в Питере у вас везде вонь!
– Нельзя, брат… Столица! Тебе после твоей Лаврентьевки, чай, с непривычки.
– Пакостно! А пес-то что это у тебя обвязан? Нешто пытал его? – спрашивал Лаврентьев, подходя к столу.
– Пытал!
– И зайчину тоже? Эко у тебя, Жучок, всякой пакости!
Они перешли в соседнюю комнату и уселись за самоваром.
– Ну, как живешь, дружище? – участливо спрашивал доктор, наливая чай. – Что, как дела?
– Мерзость одна…
– А что? Кузька вас донимает?
– Всякой, Жучок, пакости довольно! Иной раз тоска берет!
– Гм! А ты, Лаврентьев, на вид-то неказист! – проговорил доктор, разглядывая пристально Лаврентьева. – Лицо у тебя неважное. Осунулся, глаза ввалились. Здоров? А то не спал, что ли, дорогой?
– Самую малость.
– Отоспишься! Ты ром-то пьешь?
– Люблю временем! – промолвил Григорий Николаевич и, отпив полстакана, долил его ромом. – Иной раз выпиваю, Жучок! – как-то угрюмо прибавил Лаврентьев.
– Что так?
– Да так. Тоска подчас забирает!
– Хандрить-то, значит, не перестал, – тихо промолвил доктор, посматривая на приятеля. – Надолго приехал?
– А не знаю, денька три-четыре…
– Проветриться?
– Дело одно!
Лаврентьев все не решался заговорить о Леночке. Приятели несколько времени дружески разговаривали о разных предметах; больше говорил Жучок, Лаврентьев слушал и все подливал себе рому. Наконец он спросил как будто равнодушным тоном:
– Давно Елену Ивановну видел?
– Недели две.
– Здорова?
– Ничего себе. Похудела только немного. Заходила ко мне, урок просила достать. Я достал ей. Барышня твоя работящая, хорошая.
– Хорошая! – воскликнул Лаврентьев. – Это, брат, такой человек… мало таких, брат!
– Людей вот только не раскусывает. В Вязникова этого очень уж верит! А по-моему, человек он неважный. Не глупый, а болтает больше! И думает о себе… думает! Барышня горой за него. Да и ты им прежде увлекался, а? Брат у него – другой человек!
– Человека-то не раскусишь!
– Ну, да и, признаться, мужчина-то он! Как раз по юбочной части! Красив, умен, говорит хорошо, огонек есть, глаза такие, ну и все прочее… Лестно! А самолюбив!..
– Ты, Жучок, это насчет чего? Разве он того, шибко ухаживает за барышней? Близок к ней? – проговорил Григорий Николаевич, с трудом выговаривая слова и не глядя на Жучка.
– А ты думал, зевать станет!
– То есть как?
– Очень просто. Твоя барышня, кажется, втюрилась в него! Ты раньше-то не догадывался?
– Втюрилась! Видишь ли, к тетке тоже писали, и будто он с ней подло поступает… Правда это? Не знаешь? Нет ли какой пакости?
– Не знаю. Да ты чего глядишь так? Ну, и бог с ними!.. Оставь их в покое!..
– Оставить! – воскликнул, сверкая глазами, Лаврентьев. – Негодяй соблазнит, а после бросит человека, как дерьмо?.. Шалишь!
– Уж и соблазнит! Почем ты знаешь?..
– А если… Мало ли между брехунами прохвостов!.. Они самые подлые!.. Сперва благородные слова… развивать, мол, а после…
– А после, – подхватил доктор, и лицо его насмешливо улыбалось, – книжки под стол и в третью позицию: «Так, мол, и так…», «шепот, робкое дыханье» [68] и прочее. Ну, а девица, на то она и девица, чтобы млеть и слушать кавалера. И пойдет развитие, но уже по части амуров и для приращения человечества, но, разумеется, без стеснения узами Гименея. А там сорвал цветы удовольствия… «Очень прискорбно… Ты мне не пара!..» и лети к другому цветку, начинай снова: книжки под мышку… заговаривай зубы… Все это так. Есть такие бездельники шатающиеся… есть, но нынче они реже. И девица стала умней…
– Такую тварь и убить не жаль!
– Эка какой ты кровожадный! Уж не приехал ли ты, Лавруша, Вязникова убивать? – улыбнулся Жучок. – И с чего это сыр-бор загорелся? Ты, брат, кажется, напрасно его в негодяи уж произвел. Малый он, по-моему, легковесный, неработящий, но все ж не паскудник. Почем ты знаешь, может и он барышню облюбовал… А ты уж сейчас в защиту невинности… Да, может, невинность-то тебя за это не похвалит!..
– Это мы все узнаем! – прошептал Григорий Николаевич, подливая себе рому. Он чувствовал, как злоба душила его при имени Вязникова.
Доктор пристально взглядывал на приятеля и, помолчав, заметил:
– Посмотрю я, Лавруша, так ты, дружище, того…
Григорий Николаевич вспыхнул и угрюмо процедил:
– Что «того»?
– Дурость-то, как видно, не извлек, а? – тихо, с нежностью в голосе, проговорил Жучок.
Лаврентьев молчал.
– Кисну еще! – тихо проговорил он наконец, опуская голову.
– И работа не помогает?
– Нет.
– Гм!.. Переселяйся в город.
– Куда уж. Что в городе-то? У вас хуже еще! У нас хоть народ-то по совести живет, а у вас?! А эта кислота пройдет… наверное пройдет. Одному иной раз тоска… такая тоска! Если б ты только знал, брат! К тому же и пакость пошла… Кругом разорение да грабеж… Один Кузька крови-то сколько перепортил! А все в город не пойду! Привык к вольному воздуху. Привык!.. Разве вот погонят. И ты ведь один! – прибавил Лаврентьев.
– А эти твари! – улыбнулся доктор, указывая головой на соседнюю комнату. – Слышишь, как шлепают. Я, брат, всегда в веселой компании.
– И ничего, ладно?
– Ничего себе, ладно. Занят. Надеюсь за границу на счет академии ехать! Недавно вот операцию в клинике ловкую сделал одному больному. Он было умирал, а я ему не дал! – рассказывал, оживляясь, доктор.
– Выздоровел?
– Э, нет, умер, где ему жить, нечем, брат, было жить, но все-таки сутки-то я его продержал!.. Ровно сутки!
– Эка, стоило хлопотать!
– Да тут не в больном! Умер сутками раньше, сутками позже – не в том дело, а главное – операция. Надо было в точку. Обыкновенно умирают под ножом, а он сутки… понимаешь, Лаврентьев, сутки!
Однако Григорий Николаевич все-таки не мог понять радости приятеля, что он дал больному отсрочку на сутки, и не без удивления слушал, с каким азартом Жучок рассказывал об этом обстоятельстве и даже вошел в подробности.
– Все, знаешь ли, собрались наутро смотреть, как это я сделал операцию; я ее принял на свою ответственность, – ночью, вижу – больной задыхался. Профессор и ассистенты!.. А у нас, брат, народ тоже, как и везде… зависть, интриги… Около профессоров некоторые лебезят, до лакейства доходят даже, потому что профессор, да еще знаменитый, может пустить тебя в ход. Практика и все такое. Ну, профессор посмотрел, и все смотрят разрез-то мой, а я объясняю. А сам, брат Лаврентьев, не уверен… не повредил ли я при операции органов? Надо было в самую точку. Профессор (а он очень ко мне расположен) одобрительно покачал головой, а другие, вижу, переглядываются, шепчутся. На некоторых лицах злорадство. Провалился, мол, я! Целые сутки я был, брат, сам не свой… Жду. Однако больной умер как следует, по всем правилам. Вскрыли… опять все собрались, и что же? Операция-то оказалась без малейшей фальши… В точку! В самую точку! Ни одного органа не повреждено. Ну, профессор меня поздравил, а у многих лица-то вытянулись! – рассмеялся доктор, оканчивая рассказ о своем торжестве. – Словно аршин проглотили!..
Григорий Николаевич между тем все подливал себе рому. Рассказ Жучка произвел на него странное впечатление. Он недоумевал по простоте, с чего это Жучок придает такое значение этому случаю и так радуется, что отсрочил смерть на сутки. Радость Жучка ему показалась даже несколько удивительной. Он с уважением посматривал на своего друга, а в голове его пробегала мысль: «Чудак, однако, Жучок! Как он радуется!»
– И у вас в науке, брат, пакостничают! – заметил он. – Друг дружку грызут, как послушаю!
– Нельзя. Мы, брат, тоже люди! – усмехнулся Жучок.
– То-то! А я бы, Жучок, не пошел к вам!
– Что так?
– Претит, как послушаешь тебя!.. Оно наука – вещь пользительная, это мы понять можем, а только… в деревне-то лучше! И человек там проще, а у вас тут…
Лаврентьев махнул рукой и замолчал. Жучок улыбался.
– Эх, Жучок, – начал, немного спустя, Григорий Николаевич. – Ты поди думаешь, как это я все насчет этой барышни. Ты вот с лягухами да со всякой дрянью, в точку там попадаешь, за границу поедешь… все как следует. Молодчина! Тебе оно по душе, а мне это ни к дьяволу. Вонь одна, нутро воротит, да и глуп я для вашего дела! Какая уж наука! Мне в самый раз в деревне, и нет другого места. Да если бы в Лаврентьевку хозяйку…
Григорий Николаевич произнес последние слова с глубокой тоской в голосе. Он вылил из бутылки остатки рома в стакан, отпил и сказал:
– Я, Жучок, к ней-то привязался, как собака!.. Ты этого не понимаешь, я никогда тебе не сказывал. Два раза пытал и только по третьему согласилась. Вовсе обнадежен был. Думал, вместе заживем, и так радостно это было! Все к свадьбе обладил. Фрак заказал… фрак, пойми! Космы окорнал, бороду постриг, – смеялись даже. Ну, усадьбу отделал, все как следует… вот-вот и хозяйка дорогая домишко-то голоском звонким огласит… душу согреет словом, взглядом, лаской. День свадьбы назначили! Три года ждал этого счастья и думал: пришло и ко мне оно… Да так при фраке и остался! Прежде, помоложе был, оно будто и не так одному мотаться, а года – дрянь дело. Душа-то у меня глупая, тоже ищет тепла, друга требует, а ты один, и никому твоей паршивой души не требуется!
Лаврентьев помолчал, взглянул на притихшего приятеля и продолжал:
– Тебя, Жучок, вот любили, а меня никто, ни разу. Рыло-то, видно, уж очень зазорное! – усмехнулся горько Лаврентьев. – Ни разу! Ну, и робость, – сам знаешь, робею я с женским полом. Вот и пойми, какова радость-то была, когда она свое согласие изъявила и со мной, как с человеком близким, ласковая, добрая, слушала, как я ей песни пел, про жизнь рассказывал. Она-то! Такая душа нежная, откликнулась! И вдруг словно треснули по лбу. Все пошло прахом. Жалела только, а настоящего-то нету… настоящего-то… При фраке! Думал, выдержу… сперва-то хоть руки наложи! Гришка! Осилю, а поди и по сю пору не осилил. Бобылем вот и живи, мотайся. Ни привета, ни ласки. Выйдешь это теперь из дому. Хорошо так у нас, Жучок! Люблю я встать рано. Воздух весной – сладость; всякая тварь трепещет жизнью, солнышко подымается такое радостное и льет свет, а ты один, как пень, – один… Придет вечер – и опять благодать у нас вокруг, пей ее полной грудью, а ты снова один! Зиму вот скоротал, а только и зима! Скверная, друг, зима! Подлая зима!..
Утомленный двумя бессонными ночами, Лаврентьев несколько захмелел после выпитой им бутылки рома. Он начал было рассказывать про Кузьму Петровича, какие он пакости мастерит, но скоро умолк и осовел. Голова отяжелела. Пора было отдохнуть. Он собрался было уходить, но доктор уговорил его переночевать у него.
– Ну, ладно, Жучок. Мне где-нибудь. Нежностей не надо!.. Только вот потрошить лягух – ни-ни!.. А завтра мы все узнаем! – повторял он, раздеваясь. – Узнаем, и если он обидел ее – берегись!.. Берегись! – воскликнул Григорий Николаевич, сжимая кулаки при воспоминании о Вязникове.
– Ложись-ка да отдохни, брат! – проговорил доктор, – а я пойду, еще одну лягуху обработаю.
– Обработывай, обработывай, Жучок, прах тебя бери! Ты человек хороший, Жучок, хороший!..
На следующий день Григорий Николаевич, как читатель уже знает, был у Николая, но не застал его дома. Своим визитом он несколько смутил нашего молодого человека, но смущение это скоро прошло, и Николай нарочно просидел до вечера дома, поджидая Лаврентьева. Мысль, что его могут обвинить в трусости, придавала ему отчаянную храбрость. Однако Лаврентьев не приходил. Николай написал длинное письмо отцу, в котором просил согласия на брак с Леночкой (он не сомневался, разумеется, в согласии), получил денежное письмо, принесенное дворником, и был тронут извинениями отца, что он не может помогать Николаю так, как бы хотелось; а о том, что у них у самих нет денег и что посланные деньги были заняты, – ни слова!
Эта деликатность и тронула и кольнула Николая.
«Он больше не будет стеснять своих славных стариков».
Сердце Леночки забило тревогу, когда вечером она услыхала от Николая о посещении господина, похожего по всем описаниям на Григория Николаевича. О, это непременно он; она не сомневалась. Она знала ревнивые порывы Лаврентьева, знала, что он все еще любит ее («Ах, зачем он не забыл ее!»), и ничего нет невероятного, если он приходил к Николаю. Он должен ненавидеть его. И все из-за нее. Она одна во всем виновата. Она тогда скрыла от Лаврентьева, что любит другого, и теперь все обрушится на Николая. Какое-нибудь грубое слово. Николай вспыхнет – он такой горячий! – и, господи, что может быть. Страх за любимого человека охватил Леночку. Мысль, что Лаврентьев как-нибудь догадывается об их отношениях и вздумает обвинить Николая, невольно прокрадывалась в голову. Она вспомнила намеки брата, сцену… Это совсем расстроило Леночку, хотя она и старалась скрыть свое смущение от Николая.
– Тебя эта новость испугала, Лена?
– Нет. Отчего ж?.. Он просто зашел к тебе. Да наконец, может быть, это был и не Лаврентьев.
– Ну, положим, Лаврентьев. Лохматый, ровно мужик, – кому другому быть? – насмешливо проговорил Николай. – Наверное, Отелло из Лаврентьевки.
– А ты не принимай его, Коля. С какой стати!
Николай удивленно взглянул на Леночку и резко заметил:
– Какой ты вздор говоришь!.. Отчего не принять? Я приму его… Посмотрю на дикого человека, давно не видал! Не бойся, со мной он будет смирен. Я медведей не боюсь! Ну, да об этом нечего и говорить!.. Успокойся, пожалуйста, а то со страху ты не ведаешь, что говоришь!
Николай как-то особенно оживленно болтал и казался очень веселым. Он взял Леночку в театр и все посмеивался над ее страхами. И она старалась скрыть перед ним свою тревогу напускной веселостью, хотя ей было жутко. Она слушала болтовню Николая, а сама думала, как бы увидаться с Лаврентьевым и узнать, зачем он приехал. Пусть Николай рассердится, пусть даже очень рассердится, узнавши об этом, но она должна объясниться с Григорием Николаевичем, не теряя времени, а то, пожалуй, будет поздно. Она во всем виновата и должна поправить ошибку. В ее воображении чудились бог знает какие картины. Она знала, что Лаврентьев страдает, он оскорблен. Мало ли на что решится такой человек! И ей вдруг представилось, что этот близкий ей, дорогой, славный Николай лежит без дыхания, а около Лаврентьев с пистолетом. О господи! Она зажмурила глаза. Голова у нее закружилась.
– Что с тобой, Лена? Ты бледна совсем.
– Голова закружилась! – слабо улыбнулась она. – Жарко здесь.
– Пойдем в фойе.
– Нет, ничего. Теперь прошло. А ты на меня не сердишься, Коля?
– За что?..
– Да, помнишь, я глупость сказала, советовала не принимать Лаврентьева. Ведь и правда – глупость, сама вижу. Конечно, прими. Ты ведь в одиннадцать часов встаешь?..
– Завтра раньше встану…
– Раньше? А мы разве не поедем из театра поужинать? Мне очень есть хочется!
– В первый раз ты зовешь ужинать!.. Вот чудеса, Лена! Поедем, я рад!..
Он было предложил ей ехать, не дождавшись конца спектакля, но она упросила его остаться. Они поехали и долго сидели за ужином. Николай все торопился, говоря, что ему надо раньше встать, а она, как нарочно, сегодня была необыкновенно мила, возбуждена и просила посидеть еще минуточку…
– Ну, Лена, из-за тебя я опять поздно встану. Пожалуй, заставлю дожидаться дикого человека, если он удостоит своим посещением!..
– Подождет!.. – весело отвечала Леночка, крепко прижимаясь к Николаю.
Она поздно вернулась домой… О, какие мучительные часы тревоги провела она, а часы тянулись так долго! Леночка не смыкала во всю ночь глаз. Только под утро она немного забылась. Сон был тревожный; ей все снился убитый Николай, и она несколько раз в страхе вскакивала с постели.
В девятом часу уж она ехала к Непорожневу и все торопила извозчика: «Ради бога скорей, скорей!» Доктор с изумлением встретил бедную встревоженную Леночку.
– Что случилось, барышня?
– Ничего, ничего. Мне надо видеть Григория Николаевича. Он у вас?
«Таки не послушался! – промелькнуло у Жучка. – Верно, сочинил скандал!»
– Нет. Да вы передайте, что надо. Я ему скажу.
– Где он живет? – спрашивала Леночка.
Доктор сообщил ей адрес.
– До свидания… Извините!.. – проговорила Леночка, уходя.
– Да что случилось?.. Эка какая… уж вспорхнула и не слышит!.. Удивительно решительны они, когда любят!.. И Лаврентьев еще вздумал защищать ее от человека, за которого она жизнь отдаст! Она его поблагодарит! Экая ерунда! – промолвил Жучок, присаживаясь к своим лягушкам. – Ну, лезь… лезь, голубушка!
Леночка вышла на улицу. Извозчик, который привез ее, уже уехал с седоком… («Экая я дура! не догадалась оставить его!») На улице не было ни одного извозчика. Она побежала почти бегом и наконец только на мосту встретила сани.
– Домой еду, барышня! – сказал извозчик, когда она позвала его.
– Голубчик… довези… Недалеко.
– Куда?
– К Знаменью…
Он отрицательно махнул головой и стегнул лошадь… У Леночки выступили слезы…
Наконец уже за мостом она села в сани и велела ехать как можно скорей…
– Али за дохтуром? – полюбопытствовал извозчик, с участием взглядывая на бледное лицо Леночки.
– Да… да… человек умирает…
Извозчик понесся во весь дух.
– Стой… тут… у большого дома…
Она поднялась бегом наверх, в четвертый этаж, и постучалась в тридцать второй номер. Ответа нет.
«Спит, верно!» – радостно подумала Леночка и постучала сильней.
– Да вы напрасно, барышня! – проговорила проходившая по коридору горничная с самоваром. – Господин из тридцать второго номера с час тому назад как ушли!..
– Куда? – машинально спросила Леночка.
– А не знаю… Нам не сказывали! – иронически заметила горничная, останавливаясь на минуту и осматривая Леночку.
– Да здесь Лаврентьев живет?
– А бог его знает… Черномазый такой… лохматый!
У Леночки упало сердце…
«Он, верно, теперь у Николая… Но Коля спит!.. Лаврентьев, значит, дожидается, и она вызовет его!»
Эта мысль придала ей энергии. Надежда снова улыбнулась ей. Она взглянула на часы, – без четверти десять.
«Он наверное спит! К десяти часам она доедет…»
Сердце ее замирало от страха, когда она дернула звонок у дверей квартиры Вязникова. Степанида отворила дверь. Леночка взглянула пытливым взглядом в лицо кухарки: ничего, лицо спокойное, приветливое.
– Здравствуйте, барышня! Как поживаете? Давно не жаловали!.. Давно!..
– Николай Иванович дома?
– Нет. Сегодня раненько ушли.
– Давно?
– Да с полчаса будет.
– Здоров он?
– Слава богу… Что ему делается! Сегодня и встал-то рано, в восемь часов. Поджидали все одного знакомого, что вчера приходил… «Вы, говорит, Степанида, беспременно разбудите»… Он не любит так рано вставать, а тут сейчас же вскочил… Да что же вы, барышня… Вы взойдите… Отдохните… Запыхались, чай?
– А вчерашний господин был?
– Как же, был. Сродственник их?
– Нет.
– То-то и я подумала, что нет! Угрюмый такой барин… А может, и не барин?
– И долго он был?
– А не знаю. Не знаю, барышня. Я в булочную бегала. Он без меня ушел, а вскоре за ним и Николай Иванович.
Леночка вздохнула свободнее. С Николаем ничего не случилось. Однако какое было объяснение? И чем око кончилось? Снова тревожные мысли охватили любящее создание. «Лаврентьев не так же приходил! Она, во всяком случае, должна увидать Лаврентьева!»
Через полчаса она опять стучалась у дверей тридцать второго номера.
– Входи! – раздался твердый голос Лаврентьева.
Она отворила двери. При ее появлении Григорий Николаевич совсем смутился и опустил глаза в каком-то благоговейном страхе, точно пред ним явился грозный судья, а не встревоженная и бледная Леночка.