В саду играл хор военной музыки. По аллеям медленно двигалась публика, тихо разговаривая. За столиками кое-где пили чай и пиво. Не слышно было ни смеха, ни громкой речи. Все точно собрались для того, чтобы поскучать на людях и показать наряды. Лица у всех были какие-то натянутые, скучные. Дамы оглядывали костюмы друг друга и бросали завистливые взгляды. Мужчины как-то совсем скучно гуляли. Николай вмешался в толпу и пошел по течению. Он описал несколько кругов вокруг площадки, где играла музыка, испытывая адскую скуку, стал искать Смирновых и не видел их.
– Николай Иванович!
Он обрадовался, услыхав знакомый голос Нины Сергеевны, и торопливо подошел к скамейке, на которой сидела Смирнова с Ниной. Обе они лорнировали проходящих.
– Садитесь-ка, а то вы ходите, как рыцарь печального образа [27]! – проговорила Нина, указывая на место подле себя. – Видно, очень весело?
– Не особенно.
– Не особенно. Да на вашем лице такое воплощение скуки, что при взгляде на вас невольно делается скучно!.. Давайте-ка вместе смотреть на публику… Что, много красивых лиц?
– Не заметил.
– А вот эта – взгляните! – вступилась Надежда Петровна, указывая едва заметным движением на проходившую молоденькую красивую барыню. – Вы не знаете этой губернской красавицы?
– Нет.
– Жена вице-губернатора. Не правда ли, хороша?
– Хороша, но слишком уж довольное лицо. На нем написана глупость!..
– Ну, а вот эта брюнетка, дочь здешнего городского головы, с брильянтами в ушах и с миллионом приданого. Хороша?
– С миллионом или без него? – засмеялся Николай.
В это время к скамейке приблизился какой-то пожилой господин, раскланиваясь с дамами. Надежда Петровна усадила его возле себя.
– Ну, теперь мама не будет скучать!.. – заметила Нина.
– Почему? Разве этот господин интересный?..
– Да вы, как посмотрю, решительно никого не знаете. Это известный здешний сельский хозяин, господин Барсуков… помещик.
– А! – промолвил Николай. – Известный?
– Мы неизвестных не любим! – усмехнулась Нина. – Однако давайте-ка лучше злословить, а то, право, скучно.
Нина Сергеевна начала осмеивать проходящих дам, делая ядовитые и подчас меткие замечания насчет их лиц и костюмов, и весело болтала, не обращая, по-видимому, внимания на сдержанное обращение Николая. Молодой человек все еще не мог забыть подслушанный разговор в саду и не то чтобы сердился, а хотел как-нибудь дать понять молодой женщине, что она его нисколько не интересует.
Нина Сергеевна продолжала болтать и смеяться – и вдруг смолкла. Смех оборвался неожиданно, точно лопнувшая струна.
Вязников взглянул на молодую женщину и был поражен внезапной переменой. Та ли это Нина, только за секунду перед тем веселая, сияющая, смеющаяся?
Она вся как-то притихла, как притихают дети после долгого веселья. Тоской и утомлением дышали ее черты. Она медленно прислонилась к спинке, откинула вуалетку, и сквозь белый газ – показалось Николаю – блеснула слеза в ее глазах.
Николай молчал, не смея нарушить торжественности ее настроения и проникаясь участием. Молчала и Нина. Сбоку шла оживленная беседа Смирновой с известным сельским хозяином.
– Рассказывайте же что-нибудь! – наконец проговорила Нина.
– Что рассказывать?
– Что-нибудь веселое!..
– Вам трудно угодить… Странная вы женщина, Нина Сергеевна, – вот все, что я могу сказать!
– Это я и без вас знаю.
– Такие резкие переходы!.. Сию минуту смеялись, а теперь…
– Перестала смеяться? Нервы!
– Нервы – только?
– Разумеется. У нас, у женщин, все нервы. Вы так и запишите в свою записную книжку: нервы и нервы! – прибавила она с иронией в голосе. – У вас, как у, литератора, верно, есть записная книжка. Я думаю, много глупостей вы в нее записываете!..
– У меня нет записной книжки.
– Нет?.. У всех литераторов есть; по крайней мере они уверяют. А может быть, лгут, чтобы пугать провинциальных дам и барышень, благоговеющих перед литераторами!..
Она помолчала и через несколько времени сказала:
– Признайтесь, вам очень бы хотелось знать, отчего это такая перемена? Смеялась, злословила и вдруг сделалась серьезна. Может быть, воображение ваше и слезу на моих глазах представило.
– Я и без воображения видел слезы! – прошептал Николай.
– Ну, и поздравляю вас, если видели! – резко оборвала Нина. – А положение очень интересное, не правда ли? Сад, «темнолиственных кленов аллея» [28], под развесистым дубом скамейка, вдали звуки из «Фауста» [29], хоть и скверные звуки, но можно вообразить, что прекрасные, и хорошенькая – не будем, молодой человек, лицемерны! – хорошенькая женщина поверяет тайны своего сердца благородному, сочувствующему и тоже – будем справедливы! – красивому молодому человеку. Хоть и старо, а все-таки чувствительно! Сознайтесь, что вы любопытны не менее нас и не прочь узнать, что происходит с женщиной… конечно, если женщина не похожа вон на эту даму! – прибавила она насмешливо, указывая на очень некрасивую барыню, проходившую мимо.
– Я и так знаю!
– Что вы знаете? – как-то презрительно протянула Нина. – Ничего вы не знаете.
– Разрешаете сказать? – насмешливо проговорил Николай.
– Говорите! – равнодушно протянула Нина. – Впрочем, постойте, лучше не говорите, Николай Иванович! Не разочаровывайте меня хоть сегодня! Пусть я останусь в приятном заблуждении, что вы не похожи на… на Горлицына. Ведь я наперед знаю, что вы скажете.
– Что я скажу?
– И вы сознаетесь?
– Даю слово!
– Ах, то, что вы скажете, мне столько раз повторяли ваши развитые люди, которые бывают в обществе, что я наизусть выучила эти слова! Вы скажете, что я неудовлетворена оттого, что ничего не делаю, не имею в жизни высокой цели, не открываю школ, не записываюсь в филантропки, не… мало ли каких умных вещей не делаю, что я скучающая, блазированная [30] аристократка, – хотя, заметьте на всякий случай, Николай Иванович, я не имею чести быть аристократкой по рождению, пусть мама и отрицает это, – что меня тешит внешний блеск, что я кокетка, что… ну, мало ли еще что… Но что натура моя, прекрасная натура, противодействует плодам моего воспитания, и отсюда – разлад, отсюда неровность, нервность, тревога, неудовлетворенность… Стоит только читать умные книги, беседовать с серьезными людьми, выйти, пожалуй, замуж за какого-нибудь развитого, порядочного человека, воспитывать по всем правилам будущих граждан, не забывая, однако, быть ревностным членом какого-нибудь дамского кружка, посещать приют, где пригреты, обуты, напоены и накормлены пятнадцать прелестных беспризорных малюток, устраивать журфиксы, на которых был бы живой обмен мыслей, и тогда… тогда, – с какой-то злостью в голосе прибавила Нина Сергеевна, – тогда я стану во всех отношениях счастливой женщиной, буду примерной женой, прекрасной матерью и превосходной гражданкой… Пощадите хоть вы, Николай Иванович. Неужели и вы, несмотря на свою молодость, хотите говорить такие пошлости?.. Не говорите их лучше!
– Честное слово, вы ошибаетесь, Нина Сергеевна. Ничего подобного у меня не было в мысли. Я не то хотел сказать.
– Не то? – проговорила она, поднимаясь. – Так что же?.. Пойдемте походим, – прибавила Нина. – Мы, мама, скоро вернемся! Надоело сидеть! – сказала она.
– Скорей возвращайтесь. Уж поздно, пора и домой, Нина.
– Мы недолго… Так что ж вы хотели сказать? – спрашивала Нина Сергеевна, идя под руку с Николаем. – Это начинает меня интриговать. Вы разогнали мою скуку.
– Говорить ли?
– Вы должны теперь сказать! – повелительно произнесла она. – Говорите!
– Вы любите! – прошептал Николай.
Рука Нины Сергеевны как будто дрогнула. Она засмеялась, но смех звучал как-то фальшиво.
– Вот глупости!.. Нечего сказать – открыли секрет. Выдумайте что-нибудь похитрее! Не знаете ли, кого?.. Не вас ли?.. – произнесла она с явной насмешкой в голосе.
– Стою ли я такой чести!.. Помилуйте! Со мной можно от деревенской скуки пококетничать, и за то спасибо.
– Не сердитесь… Ну да, я кокетничала… Простите! – вдруг кротко сказала она.
Николая тронул этот кроткий тон.
– За что сердиться? Помните, вы сами говорили, что мне полезно изучать людей?..
– Серьезного ведь ничего не было?
– Ни малейшей опасности!
– Вот видите, значит, и не сердитесь!
Она помолчала и снова спросила:
– Так, по-вашему, я люблю и, верно, безнадежно?
– Любите, а безнадежно – едва ли.
– И уж если вы такой волшебник, то не отгадаете ли, кого?
– Тут мое волшебство кончается.
– Кончается? А я думала, что вы, как настоящий волшебник, скажете и имя моего рыцаря, – поддразнила Нина Сергеевна.
– Вот имени рыцаря-то я и не знаю!.. – отвечал Николай.
«То-то бы ты удивилась, если б я сказал», – улыбнулся он.
– Итак, заблуждение ваше насчет меня не поколеблено?
– Нет. Каюсь перед вами, что нет!
Нина больше не начинала разговора. Молча подвигалась она с Николаем по аллее и снова притихла. Они сделали круг, и молодая женщина сказала:
– Верно, мама уже беспокоится. Пойдемте к ней!.. Так вы в самом деле не сердитесь? Нет?
– Да нет же.
– Право, я не так дурна, как кажется! – сказала она так просто и таким задушевным тоном, что Николай с участием взглянул на нее.
Они тихо приближались к скамейке. Она хотела что-то сказать, но как будто колебалась. Николай заметил это. Она прочитала в его взгляде, что он заметил, и тихо промолвила:
– Я не решалась просить вас, но теперь решаюсь. Быть может, мне будет нужна ваша помощь. Позволите обратиться к вам?
– Я буду очень рад, если в состоянии помочь.
– Так, навести справки, узнать об одном…
Она спохватилась и прибавила:
– Ничего особенного. Но, во всяком случае, благодарю вас! – горячо сказала она.
«О чем просьба? Какие справки?»
Николай с минуту ломал голову и вдруг вспомнил, что Прокофьев еще не вернулся и, по словам Лаврентьева, от него не было никаких известий.
«Так вот отчего эти нервы!» – решил Вязников.
Дамы собрались домой. Николай проводил их до дому, где они остановились, а сам отправился в гостиницу и застал отца спящим.
Когда утром Вязниковы возвращались домой, Николай рассказал отцу о своем намерении взять на себя ведение процесса васильевских крестьян со Смирновой.
– Разве она в самом деле требует лес обратно?
– Ты думаешь, папа, шутит!..
– Я от нее этого не ожидал!
– Так, как ты думаешь, папа: брать мне дело?
– Справишься ли? Дело трудное.
– Я поработаю, хорошо поработаю над ним.
– Тогда, что ж! Но только надо засесть хорошенько, Коля! Тут одно красноречие не поможет! К чужим интересам надо относиться свято!.. Свое потеряешь – не беда, а чужое – на совести будет!
Он долго сидел молча и потом проговорил:
– Казалось, женщина порядочная и… отнимает лес! Признаюсь, удивила меня Надежда Петровна! Удивительно! – в раздумье несколько раз повторял Иван Андреевич, неодобрительно покачивая головой.
– Кстати, папа, помнишь, ты предупреждал меня насчет Нины Сергеевны. Почему ты советовал быть осторожней?
– Да темная история ее замужества. Она вышла замуж за старика и, говорят, играла при этом скверную роль. Просто, говорят, поймала его. Впрочем, я этого не видал, а предупреждал тебя потому, что она большая кокетка и из-за нее застрелился очень порядочный человек.
– Это еще что за история?
– Я тебе когда-нибудь ее расскажу! – отвечал Иван Андреевич. – Впрочем, и тут, быть может, ее винят более, чем следует. Поди узнай человеческое сердце!
Солнце только что подымалось, и земля сверкала дрожащими каплями росы, когда Григорий Николаевич, мурлыча под нос песню, выехал из прохладного леса, и перед ним открылась его усадебка, залитая розовым светом солнечных лучей. Он тряхнул вожжами, и тележка покатилась быстрей. Рыжий, добрый конь прибавил рыси.
Спокоен и счастлив ехал Григорий Николаевич домой. Радостная улыбка мелькала на лице его, когда он окинул взором свои небольшие владения, такая радостная улыбка, которой не бывало, когда он прежде возвращался домой. Теперь и его «изба», как называл он свой крепко посаженным небольшой дом, и лес направо, отливавший золотистым блеском, и поля с наклонившимся колосом казались ему еще милей, еще, если можно так сказать, родственней. И все теперь как будто получало особенный смысл, все казалось ярче и радостней, и лист – нежнее, и птица – певучее.
И прежде он ласковым взором приветствовал свое гнездо, но этот взор не блистал той любовью, какой блистал теперь. Тогда он был одинок. Сиротливей чувствовал он себя с годами, и нередко щемящее одиночество неутоленная потребность любви заставляли его забываться в вине. Но теперь другое дело! Дух любимого создания уже жил в доселе пустом гнезде. Еще Леночка не вошла в дом, еще она не ходила хозяйкой в поле, не оглашала чудным своим голосом молодого сада, а между тем и дом, и поле, и сад – все было полно ею, и близок был день, когда ее свежий голосок будет ежедневно раздаваться здесь, и славная, честная Леночка, как трудящаяся, домовитая ласточка, озарит дом счастием и ласкою… Какое еще может быть для человека счастие?
Так думал Григории Николаевич, посматривая вокруг и затягивая все громче и громче песню своего сердца.
Не совсем обыкновенно, верней – совсем необыкновенно сложилась жизнь этого столбового дворянина, сына заслуженного генерала. Не без борьбы пришел он к тихой пристани полумужицкого счастья. Но зато уже давно он не испытывал мук сомнения, не искал в поте лица истины, не мучился вопросами, не подходил даже к ним. Раз он попал в колею, – он не сворачивал с нее и шел по ней с упорством вола и непоколебимой честностью испытавшего себя человека, добровольно лишившего себя большого состояния. Почему бывшего богатого морского офицера, когда-то мечтавшего о подвигах, о славе, потянуло к мужику и как он сделался таким, каков он теперь, – об этом читатель узнает из следующей главы.
Не особенно радостно протекли детские годы Лаврентьева. Мать его умерла в чахотке еще молодой женщиной, когда младшему ее сыну и любимцу, Грише, минуло только пять лет. На другой же день после похорон приехавшая из деревни тетка, родная сестра отца осиротевшего мальчика, генерала, отличавшегося в это время на Кавказе, – старая дева лет под шестьдесят, увезла ребенка из Москвы, где, брошенная мужем, одиноко окончила свою печальную жизнь мать Григория Николаевича.
Тетка привезла племянника в свое имение в Орловской губернии. До одиннадцати лет Гриша рос в пустынном, мрачном большом барском доме, лишенный нежной ласки матери» когда эта ласка так нужна детскому сердцу, в обществе суровой, нелюдимой старухи тетки да ее компаньонки, пожилой девицы, бедной дальней родственницы, безропотно сносившей насмешки и капризы своей благодетельницы. Сиротливо и жутко было бедному мальчику, особенно в первое время, когда он был еще маленьким мальчиком. Холодом веяло от этого пустынного дома, где все ходили молчаливые, испуганные, страшась прогневить суровую барышню. Неприветлива, суха, придирчива и строга была с Гришей старая тетка. Казалось, она как будто перенесла на ребенка свою нелюбовь к покойной его матери, которая осмелилась породниться с старинным дворянским родом Лаврентьевых, происходя из мелкопоместных дворян. Брак Лаврентьева в свое время возбудил общее неудовольствие. «Если б покойный батюшка был жив, никогда не было бы такого позора!» – не раз говорила старая тетка, не стесняясь присутствием ребенка. Она ни за что не хотела видеть невестку и увидала ее в первый раз в гробу. Набожно кладя земные поклоны, она в то же время в душе радовалась, что господь прибрал наконец эту женщину, бывшую виновницей многих семейных ссор.
Маленькое создание, очутившееся в большом старом доме, не смягчило очерствевшего сердца тетки. Молчаливая, суровая, набожная и озлобленная, вечно подозрительно поглядывавшая серыми острыми глазами, часто зажигавшимися зловещим огоньком, она внушала страх не только ребенку, но и всем в доме. Ее боялись и ненавидели. Эта старая девица была одной из жестоких помещиц, так что после одного уж слишком жестокого истязания, совершенного ею над горничной, имение ее чуть было не взяли в опеку, но благодаря ее связям дело было замято. В околотке ее иначе не звали, как «старой ведьмой». Скупая, не доверявшая никому, она одиноко проводила жизнь в своем мрачном гнезде, находя, по-видимому, наслаждение наводить на всех трепет. Родные боялись ее, раз или два в год ездили к ней на поклон, как к богатой родственнице, но оставались обыкновенно недолго: очень уж неприветливо и тоскливо было в ее берлоге.
Нечего и говорить, что маленький Гриша чувствовал непреодолимый страх к своей тетке. Он невольно вздрагивал, как только, бывало, завидит высокую, худощавую фигуру в длинном балахоне, с высоко поднятой седой головой, с костылем в руках и связкой ключей, болтавшихся у пояса, – и пугливо жался к няне. Тетка замечала этот детский страх, но никогда не пробовала приласкать ребенка. Она молча проходила, обводя его взглядом, от которого душа у него уходила в пятки. По вечерам, перед отходом ко сну, мальчик должен был просиживать около часу с теткой в гостиной. Обыкновенно он съеживался где-нибудь в уголке большого кресла, не смея пошевелиться и не отводя глаз с желтого, высохшего лица старой девы, раскладывавшей в это время гран-пасьянс и отпускавшей жесткие колкости компаньонке – забитому существу, обязанному неизменно находиться при своей благодетельнице.
Иногда она пробовала шутить с мальчиком, но шутка выходила такая неласковая, холодная, мальчик так пугливо отвечал на ее вопросы, что она умолкала и еще жестче и ядовитей издевалась над безответной компаньонкой.
Жутко бывало в такие зимние вечера, в этой мрачной гостиной, бедному мальчику. В его воображении тетка принимала какие-то фантастические размеры и казалась ему бабой-ягой, поедающей маленьких детей. Он закрывал глаза и сильней съеживался в кресле, пока на пороге не появлялась любимица няня и не приглашала его идти спать. Нередко добрая Арина Кузьминишна нарочно приходила пораньше, и когда тетка отрывисто спрашивала: «Разве время?» – старая няня отвечала, что наверху уж пробило восемь часов.
Гриша подходил к тетке и прикладывался к ее длинной, костлявой руке. Тетка молча крестила его, делала какое-нибудь строгое замечание няне, и затем ребенок уходил наверх, в детскую, где часто рыдал неутешными слезами, пока не засыпал с улыбкой на устах, утешенный, ободренный и пригретый на любящей груди Арины Кузьминишны.
Мало светлых воспоминаний осталось бы у Лаврентьева из этой поры детства, если б у него не было верного друга и заступницы, этой славной няни, отдавшей всю силу любви своего горячего, сострадательного сердца бедному брошенному ребенку. И кого же так горячо любила и жалела Арина Кузьминишна? Маленького барчука, последыша того самого человека, который причинил ей же величайшее зло, отдавши единственного ее сына за какую-то грубость в солдаты. За зло она отплатила добром. Она пожалела сироту и добровольно поехала с ребенком жить к старой «ведьме», несмотря на то, что после смерти молодой барыни, которой была подарена мужем, Арина Кузьминишна, по завещанию, получила вольную.
«Кто призрит сиротку?» – подумала Арина Кузьминишна, когда ей объявили вольную, и решилась не оставлять ребенка, пока он не подрастет.
Чудным, светлым, неизгладимым воспоминанием запечатлелся навсегда образ этой старой подруги сиротливого детства в сердце Григория Николаевича. С благоговением и признательностью вспоминал он самоотверженную, любящую женщину, выносившую из-за него брань и наказания суровой тетки, заменившую ему мать, бывшую его лучшим, верным другом и пестуном. Она согрела сердце ребенка нежной лаской, она заставляла забывать одиночество сказкой и песней, она первая посеяла в молодой душе ребенка семена любви к подневольному, униженному и оскорбленному, – словом, Арина Кузьминишна была одна из тех русских крепостных нянь, которые беззаветной любовью скрасили не одно сиротство дворянских подростков, утерли немало слез, смягчили немало сердец и бывали первыми и лучшими наставницами многих беспризорных русских дворянских детей.
Матери своей ребенок не мог помнить, но, по рассказам няни, сохранил о ней горячее и признательное воспоминание, нередко впоследствии задумываясь над ее печальной судьбой. Судя по портрету, писанному масляными красками вскоре после свадьбы и доставшемуся потом Григорию Николаевичу, мать его была женщиной замечательной красоты – блондинка с кротким взглядом и необыкновенно добрым лицом. Полузадумчивая, полугрустная улыбка уже скользила на ее устах, словно предчувствие будущей печальной судьбы.
Судьба матери Григория Николаевича в самом деле была из печальных. Она была дочь мелкопоместного дворянина Смоленской губернии, жившего по соседству с Лаврентьевым. Кроткая, задумчивая девушка, единственная дочь родителей, выросла дома, не получив никакого образования, едва знала грамоту и, на беду свою, в шестнадцать лет была замечательной красавицей с пышными русыми волосами и черными глазами. На нее заглядывались соседи; за нее уже сватался какой-то приказный из уездного города, когда отец Григория Николаевича, в то время бывший подполковником, только что переведенный за какой-то проступок из гвардии в армию и заехавший по дороге на Кавказ погостить к старухе матери, – встретил в церкви молодую девушку и был поражен ее красотой. Она возбудила в нем сильную животную страсть, и он чрез несколько времени решил, что дочь мелкопоместного дворянина будет его женой, хотя бы пришлось из-за этого поссориться со всей родней. Лаврентьеву было в это время тридцать пять лет, он был очень нехорош собой, низенького роста, брюнет, с резко выдававшимися челюстями. Он не отличался изящными манерами – от него несло казарменным духом николаевского времени. Характера он был упрямого, деспотического, угрюмого и не терпел противоречий. В нем сказывалась лаврентьевская порода. Образование он получил неважное, книг не читал, редко посещал общество, был любимцем Михаила Павловича [31] и грозой солдат. Вот этому-то человеку имела несчастие понравиться тихая, робкая шестнадцатилетняя девушка. Лаврентьев тотчас же познакомился с ее отцом и однажды спросил ее шутя: пошла ли бы она за него замуж? Вместо ответа она заплакала, закрыла лицо руками и убежала из комнаты. Но это не остановило Лаврентьева, хотя он и удивился, что дочь несчастного мелкопоместного дворянина не бросилась к нему сразу в объятия… Однако дело скоро сладилось. Отец, обрадовавшись счастью, выпавшему дочери, заставил ее идти замуж. Молодые обвенчались чуть ли не тайком и уехали на Кавказ, откуда мать Лаврентьева получила извещение о женитьбе сына.
Первые годы жизнь молодой жены была еще сносна, хотя муж терзал ее ревностью и пугал дикими вспышками гнева. Она боялась его и еще более робела. Прошло несколько лет. Лаврентьев охладел к ней и стал тяготиться своей робкой, несветской, застенчивой женой. В это время он отличался в делах против горцев, был за отличие произведен в генералы, и ему предстояла видная, блестящая карьера. Скромная жена совсем не годилась для роли генеральши, и под конец Лаврентьев возненавидел ее, находя в ней помеху для своей карьеры. Он стал теснить несчастную женщину с безжалостной жестокостью, держал ее взаперти, не показывая никому, и, наконец, отправил ее в деревню, запретив выезжать оттуда. Старшего сына он отправил на воспитание своей матери, а младшего, только что родившегося Гришу, оставил при матери. Тихо чахла бедная женщина и после долгих просьб вымолила разрешение ехать в Москву лечиться. Там одиноко протянула она еще три года и наконец, брошенная всеми, умерла. Тем временем Лаврентьев пожинал на Кавказе лавры, и имя его гремело в газетах того времени. Получивши известие о смерти жены и о том, что младший сын взят на воспитание теткой, Лаврентьев обрадовался и скоро женился во второй раз, сделав весьма блестящую партию.
Когда Григорий Николаевич впоследствии узнал от няни печальную судьбу своей матери, он еще более охладел к отцу и питал к нему чувство далеко не сыновнее.
Впрочем, Григорий Николаевич никогда не был близок с отцом. Он совсем не знал его, никогда не жил вместе, и в редкие, короткие свидания, во время наездов отца в Петербург, мальчик испытывал почтительный страх – и только. Он, пожалуй, гордился отцом, о боевых подвигах которого гремела слава, сам мечтал о подвигах, когда будет офицером, но не испытывал большой радости, когда отец, весь в орденах и ленте, приезжал на пятнадцать минут в корпус, трепал мальчика по щеке, давал рубль денег и, осведомившись у корпусного начальства о поведении сына, уезжал, прикладывая колючие свои усы к щекам сына. Иногда отец, во время приездов в Петербург, брал его на воскресенье и оставлял на целый день одного в номере гостиницы с своим денщиком. Гриша обыкновенно завязывал беседу с старым солдатом и не особенно горевал, что отец в отсутствии. Он невольно чувствовал, что отец ему чужой, что он на него не обращает внимания и ни одним ласковым словом не приближает к себе. Всегда резкий, сухой, с грубыми манерами, приземистый, некрасивый, с красным солдатским лицом, этот человек, быть может, и любил по-своему сына, но любил уж очень странно, никогда не проявляя своей любви нежным чувством, мягким словом, дружеским участием. Разговоры его с сыном бывали всегда лаконичны.
– Здоров? – обыкновенно встречал он сына, торопливо надевая мундир, когда мальчик по воскресеньям в девять часов утра приходил из корпуса в номер гостиницы, где останавливался отец.
– Здоров, – отвечал Гриша, подходя к красной, короткой, жилистой, поросшей волосами руке.
– Хорошо учился?
– Хорошо.
– Не секли?
– Нет.
Затем разговор прекращался. Гриша садился в сторону и не без удовольствия любовался на шитый мундир, на золотые аксельбанты и на ордена, которыми усеяна была выпяченная грудь кавказского героя. Иногда, впрочем, его созерцание нарушалось неожиданными вспышками гнева отца против денщика. Тогда красное лицо генерала становилось багровым, глаза наливались кровью, и он бил кулаком по лицу старого солдата с каким-то непостижимым зверством и ругался площадными словами. Денщик только жмурился и чуть-чуть отстранял лицо после каждого удара. Обыкновенно вспышки эти бывали из-за каких-нибудь пустяков. Гриша в это время полон был сострадания к солдату, испытывая чувство стыда и негодования. Когда отец уезжал, Гриша вздыхал свободнее.
Раз или два в год отец писал сыну в корпус безграмотные, короткие и лаконические, как канцелярские бумаги, письма, с приложением десяти рублей на лакомство; в этих письмах обыкновенно отец рекомендовал сыну хорошо вести себя, слушать начальство и не рассуждать, как это подобает будущему слуге отечества, и быть впоследствии бравым офицером. Иногда в письме сообщалось и о полученных наградах. Вот точная копия с одного из писем, полученных однажды четырнадцатилетним кадетом:
«Любезный Григорий!
Я, слава богу, нахожусь в вожделенном здравии. Бог хранит меня. Недавно государь император изволил пожаловать меня орденом Владимира [32] второй степени. Этот орден надо заслужить. Желаю и тебе впоследствии быть его достойным. А впрочем, будь здоров и веди себя хорошо.
При сем посылаю десять рублей.
Твой отец генерал Лаврентьев».
Таковы были отношения между отцом и сыном.
Когда, через два года после смерти жены генерала Лаврентьева, старая тетка однажды получила от брата письмо с извещением о вступлении его во второй брак с грузинской владетельной княжной, «девицей привлекательной наружности, приятного характера, получившей воспитание в Смольном институте [33]», – обыкновенно суровое лицо старухи прояснилось, и на лице ее промелькнула радостная улыбка. В тот же день она велела позвать священника и приказала отслужить молебен.
После молебна она торжественно объявила, что брат ее вступил во второй брак, и во этому случаю пригласила батюшку обедать и приказала испечь для людей пироги и дать мужчинам по стакану водки, а женщинам по рюмке, – дальше этого ее щедрость не шла.
Обратившись к маленькому племяннику, она сказала:
– У тебя теперь есть мать. Молись за нее в своих молитвах. Слышишь?
Семилетний мальчуган не совсем ясно понимал в чем дело, почему это тетка так торжественно объявила, что у него теперь есть мать, когда няня говорила, что добрая его мама взята на небо и живет с ангелами несравненно лучше, чем жила в Москве. По обыкновению, он взглянул на няню, требуя разрешения этого недоразумения, но Арина Кузьминишна была как-то особенно сдержанна и, как показалось Грише, невесела. Она ничего не ответила мальчику в зале, а повела его в детскую, взяла его на руки, крепко-крепко прижала к своей груди и залилась слезами.
– Бедный, бедный ты мой сиротка! – тихо наконец произнесла Арина Кузьминишна.
Отчего он вдруг после молебна стал бедный? Что такое случилось? Почему тетка радуется, а няня плачет, что папенька женился?
Несколько минут ломал он над этими вопросами свода голову и наконец пришел к заключению, что, верно, новая его мать – не прежняя добрая мама, а такая же страшная и сердитая, как и тетка; оттого тетка так радуется, а няня, напротив, плачет. Немедленно же он сообщил своему другу свои предположения и был несколько озадачен, когда няня, улыбаясь сквозь слезы, заметила:
– Она молодая. Тетенька сказывала: грузинская царевна.
– Молодая? Царевна? Не похожа на тетеньку? Так что ж ты плачешь, няня?
– Она тебе мачеха, а не мать. Родную твою маменьку господь прибрал к себе. Мачеха не будет любить тебя!
– Так я мачеху и знать не хочу. Перестань, няня, не плачь! Если ты ее не любишь, так и я не люблю. Зачем нам мачеха? Мы всегда вместе будем жить. Ведь правда, няня? Я вырасту, буду офицером, и ты со мной… Стоит из-за мачехи плакать! Она сюда не приедет!
Он с необыкновенно комичной серьезностью стал утешать Арину Кузьминишну, вытирая платком крупные слезы, катившиеся по сморщенным, грубым щекам, и, когда няня немного успокоилась и с надеждой прошептала: «Бог не оставит тебя!» – Гриша весело сказал:
– И ты не оставишь меня! И нам будет очень хорошо!.. Мы возьмем к себе жить кучера Ивана, Федю, Митю, а мачехи не надо!
Няня слушала болтовню ребенка, и грустная улыбка светилась в ее добрых глазах.
Здоровым, сильным и крепким мальчуганом вырастал Гриша на деревенском воздухе. По счастию, тетка недолюбливала мальчика и не обращала на него особенного внимания. Таким образом, первоначальное воспитание свое Гриша получил у няни и среди прислуги. Все жалели беспризорного барчонка, и все наперерыв старались приласкать его, полюбивши мальчика за ласковый нрав и жалостливое сердце. В людской ходила о Грише молва, как он однажды спас казачка, разбившего дорогую фарфоровую чашку, от жестокого наказания, сказав тетке, что разбил чашку он, за что и был высечен теткой. Этот поступок произвел большой эффект, и с тех пор Гриша стал общим любимцем дворни. Участие и ласку, которых он не находил у родных, он нашел среди чужих людей, и, очень понятно, мальчика тянуло в людскую, несмотря на воркотню няни, что тетенька узнает и им обоим достанется. Тем не менее Гриша сдружился с дворовыми мальчишками, своими сверстниками, играл вместе с ними в саду, уверенный, что няня его не выдаст. Нередко няня отыскивала его в людской, обедающим вместе с дворовыми, или в конюшне, сидящим на коленях у старика кучера Ивана, большого приятеля Гриши. Старик рассказывал отличные сказки, тешил мальчика волчками и украдкой сажал на лошадь и возил по двору. Арина Кузьминишна не раз трепетала за своего любимца, когда он, бывало, долго не возвращался домой, забегая вместе с друзьями в лес, как сумасшедшая бежала за ним звать его обедать, – тетка терпеть не могла, когда мальчик опаздывал к обеду! – и часто находила его в целой компании, где-нибудь под деревом, беззаботно беседующим о разных разностях. Арина Кузьминишна бранила любимца, драла за вихор кого-нибудь из мальчишек постарше, торопливо вела Гришу домой, переодевала и приводила в столовую как раз перед самым обедом. Сколько раз спасала эта Арина Кузьминишна своего любимца от теткина гнева! Сколько ночей не спала она, когда Гриша заболел корью; как усердно молилась она за сиротку и с какою настойчивостью докладывала барышне, что Григорий Николаевич «очень занедужили» и не прикажет ли барышня послать за лекарем. Во время болезни Гриши – корь у него была очень серьезная – вся дворня была смущена; все спрашивали: как барчук? – украдкой засматривали в детскую, и когда наконец барчук вышел в первый раз, то все с таким радостным участием отнеслись к Грише, что Гриша сконфузился от радостного чувства, охватившего его сердце при виде общей любви к нему.