Отметим еще одну годовщину – двенадцатую. Добровольческая армия выступила из Ростова в Первый кубанский поход 22 января 1918 года.
Первой офицерской ротой командовал полковник Александр Кутепов. Бой под Лежанкой. В студеной воде по горло, под отчаянным огнем первая рота с Кутеповьтм переходит реку. Победная атака.
Бой под Екатеринодаром. Командир ударного корниловского полка полковник Неженцев убит. Командиром корниловцев назначен Кутепов. Это последняя предсмертная воля Корнилова.
Ледяной поход. Горсть солдат России с воином Александром во главе, заметенная снегами и льдом под Таганрогом, исчезнувшая в стуже…
Двенадцатая годовщина похода была безмолвной потому, что в эту годовщину среди первопоходников не было воина Александра…
«Мы уходим в степи, – это слова генерала Алексеева. – Мы можем вернуться, только если будет милость Божия».
Милость Божия свершилась, и они возвращались, и веруют все, что вернутся в Россию, охваченную тьмой, чтобы там зажечь светоч.
О милости Божией в безмолвном горе и молились в эту годовщину первопоходники. Они молились за почивших в боях и мученичестве Ледяного похода, они молились о милости Божией, о спасении и возвращении воина Александра…
На столе, под бумажным абажуром, горит лампа. Деревянный балкончик повис над темным садом. Париж куда ниже нас. Там огни, на которые тревожно смотреть, особенно на мерцающую красную гирлянду, не знаю, на каком мосту.
Наши руки освещены на коленях, лица в тени.
– Тогда – это было осенью, и я тоже служил вольноопределяющимся в гвардейском полку – в Петербурге, в гвардейских батальонах готовили восстание против советской власти. Тимофей Кирпичников должен был начинать в Волынском, за ним преображенцы в Таврических казармах, семеновцы, егеря.
Выходил как бы март наоборот: восстание против победившей революции.
– Почему вы вспомнили об этом?
– А вот почему? За все, что я делал не так, как мог бы сделать, у меня чувство раскаяния. Но я думаю, что поступил, как надо. И я еще думаю, как счастливы те, кто никогда не знал ни тревог, ни волнений, ни ошибок, ни заблуждений, ни раскаяния. А впрочем, счастливы ли? А у меня, или у нас, жизнь сложилась не так. Виноваты мы в этом? Виноваты. Я никого и не виню, кроме нас самих.
Но такой до нас дошла русская жизнь. Мы с гимназии были уверены, нас уверяли, что Россия в чем-то не такая, какой должна быть. В театре, в книге, в газете, в том, что говорили наши признанные знаменитости и умники, а, главное, во всем русском быте, тяжелом и нетрезвом, надо сказать, было разлито чувство тоски, безысходности, что так дальше нельзя. Я не знаю, почему так было. Но так было.
А потом ударила война. Вот в том, что началась, война, мы уже никак не виноваты. И в поражении мы не виноваты. Армия преодолевала поражения, даже без снарядов. Но не страна. В стране все чудовищнее ползла глухая клевета: все предано, гибнет, идет к разгрому, потому что есть Зимний дворец. Именно в этом была клевета. И ни одного виновного, кроме Зимнего дворца, виновного за всех и за все.
Я не знаю, почему так было. Но так было. Страна не преодолела клеветы и покатилась к марту. И я не знаю, кто виноват в марте. Думаю, все.
Говорилось, будто только переменить правительство, ведущее страну к неминуемому поражению, и все пойдет к победе. Март был взрывом, вернее разлитием духа поражения, не встретившим никакого отпора, и принятым по неискушенности страны за дух победы.
Страна обманулась. Это стало понятно на другой же день после петербургского военного бунта. Революция протащилась обманом. Революция сбила страну с ног обещанием скорой победы. Разве не так?
– Конечно, так, но к чему вы об этом…
– А вот к чему. Я хочу сказать, я допускаю, хотя у меня нет к тому решительно никаких оснований, что Корнилов со всей страной мог обмануться, мог поверить, что после марта страна пойдет к победе.
Не знаю, верил он так или нет, но одно знаю, что именно этот маленький генерал, с пристально прищуренными глазами, с горькой усмешкой, с таким простецким, чуть калмыцким лицом, стал первым сосредоточием всего противодействия мартовскому обману. Это он первый принес духовный меч России: или – или. Или с революцией, или против.
С Корнилова началось русское искупление, преодоление революции. С него началось возрождение русской нации из развала. Явление Корнилова было и осталось чудом, единственной нашей победой после поражения войны и революции.
А белая армия, созданная им, это больше, чем спасение национальной чести. С белой армией в крови и терзаниях, каких не переносило ни одно русское поколение ни при какой татарщине, на смену старой нации, рухнувшей в революции, начала воссоздаваться новая русская нация, преодолевающая революцию.
Все, что было молодого, честного, что только могло уйти, – все ушло к Корнилову. По всей России пронеслось святое дуновение корниловского воскресения.
Это было последнее русское чудо. Последняя русская победа. Последняя Россия. Она была – корниловской, преодолевающей революцию в открытом бою. Другой не было никакой.
Белая армия создала наши жизни, всю нашу судьбу до сегодняшнего дня. С белой армией – все смерти наших незабвенных, все их нечеловеческие муки. Наши пытки и тюрьмы. Наши раны и бегства. Наши неравные бои, годы беспросветной чужбины. Белая армия создала наши души. И духа живого – России, какая спасена и дышит здесь, – ничего не было бы, не будь Лавра Корнилова.
В какой чистоте – я там был и могу это сказать, – в какой святой нетронутости засиял образ России в Галлиполи. Русское Галлиполи – завершенный образ преодоления революции. Там были побежденные? Нет, победившие. Корниловское чувство конечной победы – живое, несомненное – несем в себе и теперь. Знаем и теперь, что правда и справедливость, совесть, честь, свобода с нами. Так началось с Ледяного похода, так и сегодня… Мы – ядро новой русской нации, преодолевающей поражение, революцию, изгнание. Никакой другой русской нации – поймите это, ради Бога, – никакого другого русского содержания решительно нет.
Есть единственная русская нация Лавра Корнилова, выходящая из огня испытаний и мук: здесь мы, там под советами – пусть даже имени Корнилова не знают, но если и там преодолевают революцию, если и там проделывают наш страшный духовный опыт, – и там такие же, как мы.
Корнилов – ось русского послереволюционного бытия. Наша внутренняя ось, вокруг которой вертится все. Другой нет никакой. И если будет воскресение России – оно будет в том, как остатки нации изгнания, точно лохмотья живого знамени, сочетаются в одно с нацией, какая там преодолеет революцию. Так это или не так?
– Думаю, так.
– Тогда пусть же останется нетронутым имя Корнилова. Стыдно за всех нас не потому, что кто-то полез в его судьи, а стыдно за самую возможность спора вокруг его имени в нашей среде, стыдно за то, что корниловцы вынуждены защищать его имя среди нас. Нестерпимо стыдно…
«Судить Корнилова – это вбивать осиновый кол во всех нас, в то, чем мы жили после революции в России, чем еще живы здесь… И, наконец, вы не назовете же князя Пожарского прислужником Смуты за то, что Пожарский пировал в Кремле на свадьбе Лжедмитрия, а генерала Франко прислужником революции за то, что Франко служил в штабе республиканской армии?»
Да не в этом дело, и спорить-то об этом, по-моему, стыдно. А дело в том, что если нет ни там, ни здесь борющейся нации Лавра Корнилова – тогда ничего нет. Тогда пропасть между дореволюционной Россией и торжествующей советской революцией – место пусто.
Старая империя, по нашей вине, или без нашей вины, но рухнула в крови бунта. Корнилов – живой мост между рухнувшей старой империей и новой, второй империей, с ее живой нацией, выходящей из преодоления поражений и революции.
…Наши руки освещены на коленях, лица в тени. Мы больше молчали, а наши отрывочные слова были куда грубее и куда проще, чем я записал.
В темном Париже, далеко, тревожно, мерцают гирлянды огней на каком-то мосту.
Мы молчим и думаем о том, о чем все думают теперь – что же будет, если так пойдет дальше, – что будет со всеми нами завтра?
10 лет тому назад, 3 декабря 1917 года, на станции Могилев, у вагона Крыленки, был зверски замучен толпой солдат и матросов Верховный главнокомандующий российской армии генерал Николай Николаевич Духонин.
Генерал-квартирмейстер Юго-Западного фронта, командир Луцкого полка, раненный во время славных боев в дни галицийского наступления Макензена и награжденный орденами Св. Георгия 3-й и 4-й степени и золотым оружием за разведку под крепостью Перемышль, до войны – капитан лейб-гвардии Литовского полка, киевский кадет. От самого детства – русский солдат. Да и вся семья Духонина – военная русская семья, и дед его – участник Отечественной войны.
Когда, казалось, все было кончено, когда октябрь уже опрокидывал Россию, но когда поднялся Корнилов и генерал Алексеев вызвал Духонина в Ставку, – тот молча и твердо принял все – жертву, подвиг, последний долг смерти за армию и Отечество: он принял и штаб Ставки, он принял и главнокомандование после Керенского. И остался он на своем солдатском посту до конца. Он, верный долгу и честный солдат России, как называет его в воспоминаниях своих генерал Деникин.
У него уже не было многомиллионной армии, но в нем горела вся непобедимая Россия, никем не превзойденная ясность сознания национального долга.
И 2 декабря, накануне смерти, он успел предупредить генерала Корнилова о необходимости покинуть Быхов. Но сам остался.
Он остался. И вечером его арестовывают. Агенты могилевского совета везут его к Крыленке.
Один, под конвоем, он стоит на станции Могилев у вагона «главковерха» Крыленки. И там он остался – Верховным главнокомандующим. Он не пожелал избежать последнего исхода, хотя не раз имел возможность покинуть Могилев, – он остался один, чтобы выполнить свой последний долг солдата перед Россией.
Имя Духонина – одно из самых вдохновенных и самых светлых имен героической России. Это – имя долга и подвига.
Мы вольные птицы: пора, брат, пора!
Мы сошли вниз по деревянной лестнице. В погребке прохладная тень. Кисловато пахнет вином и холодным пивом. Пол полит водой – в узоры – как у нас в России…
Мой товарищ утер лоб платком, сказал: «Какая жара!», отпил из стакана и начал без всякой увертюры. Впрочем, за годы мы научились понимать друг друга с полуслова:
– На Разночинной, на Петербургской валялась конская падаль. Стужа и падаль. Бок выгрызен собаками или вырезан. Конские ребра зияют, как крючья. Я тогда ел сырую репу. А матери в госпиталь носил котлеты из крапивы. Больше ничего не было. Коммуна.
Мать умерла позже в ссылке. А перед моим бегством из Питера в пустой замерзшей квартире вдруг дребезжали звонки. Так странно. Я вставал ночью отворять, думал: «Обыск, конец». А на площадке никого. Темень и намело снег.
В день отъезда, поверите ли, треснуло сверху донизу наше старое трюмо. Я помню мгновенный, печальный зеркальный звон…
Это было осеннее серое утро. Редкие извозчики еще паслись по Питеру. Костлявые тени возниц, тени лошадей.
У памятника Суворова, на Марсовом поле, повстречались три девушки, знаете, наши питерские, как изящные худенькие иностранки, сероглазые, – нежнее питерской девушки нет на свете, – все уже в платках, под работниц, озябшие, грустные. Как нищие. Одна сказала:
– Счастливый, уезжает…
И вся наша жизнь стала потом отъездом. Уходом. В Киеве большевики ворвались в город. Люди, все бросая, стали уходить. Всю ночь по деревянным мосткам люди шли в Святошино. Там и я грелся у костра заблудившейся батареи. С рассветом мы все были готовы подняться, идти дальше, куда-то.
Но Киев на этот раз отбили. Мы вернулись. И ушли снова в самую гололедицу. Отступление…
В последний раз я лежал в стрелковой цепи в Одессе, на Дерибасовской. Над нами перекатывался пустынный пушечный гром. Из Одессы мы ушли на «Корнилове». Это было в январе. На молу, у пароходных сходней, тянулась темная-темная человеческая очередь.
Ушли в Крым. Ушли из Крыма. На Александровской взорвали бронепоезд и потащились пешком из Симферополя в Севастополь. Рельсы в инее. Догорают огромные костры. Разбитые, пустые вагоны. Пути забиты непрерывной красной стеной теплушек. Идут люди, лошади. Лица в изморози, гривы, шинели. Свороченные, брошенные пушки мерцают от изморози.
На вокзале в Севастополе все разбито. Вагон штаба Кутепова разнесен в щепы. В темном углу кто-то срывает погоны. Мы опоздали. На Екатерининском, на воротах, прибита бумажка, на ней лиловым чернильным карандашом: «Совет р. и с. депутатов». Мы окончательно опоздали. Транспорты ушли. Если нас не подберут, или стреляться, или расстрел.
Но мы добрались до Графской пристани и нас взял иностранный катер.
Мой товарищ – свежий ветер подымает ему волосы – опустил смуглую руку в зеленую севастопольскую воду и быстро утер лицо, глаза – он прощался с последней русской землей, с последней русской водой – и слезы на его загорелом лице смешались с солеными каплями…
Мы ушли из Крыма. Потом из Галлиполи. Мы стали ходить, ходить по всем странам, сущим на свете. Медленный русский ветер.
После большевиков вся наша жизнь стала полетом. Мы отбивались безнадежно от черни и бунта, от подлых извергов и уходили. Мы знали, кто остается – гибель или пресмыкательства.
Мы стояли в огне, подымались на заговоры, на восстания. Мы никогда не пресмыкались. Уходили. Исход – было одно наше спасение, единственная отдушина, какая осталась для живых в России. Иначе глухонемое рабство или смерть.
И уходили мы, не думая о завтрашнем дне… Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
Воистину – только днесь… Вы только подумайте, сколько людей – очень хороших, честных, добрых людей – пропало из-за того, что не решалось – «как же так?» – бросать квартиры, комоды, картины, лампы. Люди гибли из-за старой мебели, которую жалели. Потом в тех же квартирах, в ледовитых пещерах, умирали от голода, мерзли над погасшими кирпичами. Из тех же квартир выводили на расстрел.
А мы все бросали. От всего освобождались. Мы, белые, кажется, освободились от власти всех вещей на свете. Мы летели. Россия, не принявшая большевиков, не отдавшая им своего вольного дыхания, стала крылатой. И мы с ней стали крылатыми.
Из Симферополя я ушел в рваном солдатском одеяле поверх пиджака. Утро с холодным туманом. Мы тащились из города по шоссе, а в город тянулись люди, думая, что идут на обычный базар, службу, работу, – как будто уже не сорвана вся простая человеческая жизнь, – и нам говорили:
– Куда вы уходите? Да вам никуда и не выбраться, оставайтесь…
И в Киеве так говорили, и в Петербурге. Те, кто остался, не лучше и не хуже нас. Только мы не могли остаться. Совесть нами повелевала, неумолкаемая тревога. Мы все бросали и уходили. Правда, мы были крылатые…
И страшная сила была в нашем полете. В нем было наше избрание. По всем смертям, по всем испытаниям мы несли нашу судьбу – русское скитание…
А теперь я не знаю, как сказать, – как будто мы оседать стали, грузнеть. Как будто одышка у всех. И куда мы попали, куда нас занесло на полете, там, кажется, нам и конец. Не подымутся и не сдвинутся никогда. В Испанию уже не сдвинулись. Только одиночки ушли. А что было бы теперь, если бы не десятки, а тысячи русских сражались в Испании…
Неужели осели навсегда и утешаемся ожиданием, что вот завтра как-то будет Россия? И все сидим. Ни с теми, ни с этими. В нетях и в собственном соку. Да не начинаем ли мы костенеть в пустой тщете ожидания, да не политы ли мы мертвой водой?
Так ли все, даже до непогрешимого самодовольства, благополучно в нашем королевстве Датском? О, Боже мой, да не смерть ли эта остановка, эта мертвая вода?
Мир кругом переменился. Мир уже не тот, а мы все в нашей щели.
И точно забыли, что мы белые. А только это в нас несомненно. Это нас создало, в этом наша правда, наша кровь, тюрьмы, смерти, борьба, поражения, победы – вся наша жизнь после падения России. Мы так себя создали…
И теперь разве уже конец, только сиди и жди? Но ведь еще далеко не конец. Еще долог, долог путь до Типперари. И как бы не ждали завтрашней России, сегодняшняя – вся повернута к нам нечеловечьей, клыкастой мордой – бык, пыточный, медный, раскаленный, жрущий миллионы русских душ…
А мы все – завтра, завтра будет Россия, – и все в нашей щели. Уже создали целый утешающий толковый словарь щелеобитательства: «никуда, ни с кем, ничего, так и сидеть, сохраняться», – о, как все заняты этим «охолощенным» сохранением… – А над нашими головами, кажется, вот-вот застучат уже большевистские сапоги этих новых «спасителей цивилизации и культуры»…
Да не пора ли нам выбираться из щели и выбирать? У белых вся жизнь была жертвой. И не пора ли жертвовать снова? Содрогнуться пора. Пусть, как молния, рассечет все души в изгнании и одних отбросит навеки, других подымет и соберет в одно, – только бы не потерять нам летучую нашу тревогу, чувство полета: в нем сама крылатая Россия. Потеряем это – осядем бескрылые, – Россию потеряем навсегда…
О, мы, белые, живучи. И вот увидите: о нас еще узнают, живы еще наши командиры, и с нами наши доблестные герои. И, когда надо, снова покалечим свою жизнь, все начнем снова на старости лет, но все бросим, уйдем.
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!.. Это о нас, – что мы птицы. Но куда же идти, и куда нам пора? А туда, где за тучей белеет гора, – туда, куда каждому скажет совесть…
Мой товарищ застегнул шоферский балахон и утер лоб.
Лицо у него, как в Севастополе, загорелое, сухощавое. Только голова поседела добела.
Он утирает лицо, а у его глаз светлые капли, как будто соленой воды у Графской пристани, – последней русской воды, которую он двадцать лет назад зачерпывал смуглой рукой с иностранного катера.
Доклад профессора И. А. Ильина 30 апреля в Главном совете Российского центрального объединения был последним чтением профессора И. А. Ильина в Париже, уже после того, как его публичные доклады, собиравшие каждый раз полные залы слушателей, создали для русского Парижа «ильинские дни».
Последний доклад «о яде большевизма» был как бы завершением стройной и красивой системы мысли русского ученого и патриота об единственно возможной победе над восставшими силами человекоистребления, лжи и зла – путем правды и силы человеческого духа, в котором дышит Бог Живых.
Весь человеческий мир, заявляет И. А. Ильин, разрезан теперь фронтом более глубоким, чем война, и линия большевистской отравы проходит теперь через весь мир. Никто не защищен от отравы. Сила заражения подымается сплошной стеной.
Распри, столкновения, все духовные и материальные кризисы мира – большевики «используют» все, работают над всем, чтобы изгрызть, подточить и свалить в яму всеобщей смуты.
Ямы духа, духовные провалы, все более зловеще зияют в Европе, а яд большевизма вливается туда, как в воронки.
Разложение воли к власти у властвующих и упорное подталкивание к отказу от повиновения повинующихся – вот в чем большевистская подготовка душ. Большевизм прежде всего есть разложение духа и разнуздание алчности и зависти.
Большевизм вышел из бытового хулиганства, чтобы стать хулиганством общественно-политическим, разбойной политикой и разбойным властвованием. Рост хулиганства и большевизма идут в Европе рука об руку, как то было и у нас в России, где потрясатель Петр Верховенский всегда сочетался с Федькой Каторжным.
То же хулиганство появилось и в Европе. И здесь так же, как в России, вся чернь, то есть все, что есть алчного и разбойного на всех ступенях общественной лестницы, повалит под большевиков и на службу к большевикам. Все беспринципные карьеристы, авантюристы, деловые рвачи, извлекающие из смут «благоприятные конъюнктуры», мировая чернь – хулиганы – могут захватить власть в Европе. Тогда поймут и европейцы, что значит хулиган у власти.
Так, большевизм не есть что-либо особливое, внеевропейское, «восточное», от чего будто бы защищен запад: большевизм – порождение общечеловеческой алчности и бессовестности в политике, он есть общечеловеческая сила зависти, яд зависти, осознавшей и оформившей себя.
Зависть – злоба на чужие преимущества – разновидность ненависти. А ненависть есть разрушение.
Россия рухнула в большевизм от накопившихся запасов зависти. Третий интернационал стал теперь штабом мировой зависти.
Мастера зависти всюду натравливают низших на высших, всюду разжигают массовую зависть, и все их подмастерья, в виде социалистов, будут вытеснены великим мастером зависти – коммунистом-большевиком, за которым сквозит лицо самого Отца лжи, вечного жизнеубийцы и вечного противника Бога Живого.
Человеческая история еще не знала такого поглощения всей жизни народа строем принципиального бесправия и принуждения, как то свершилось под большевиками в России.
Там осуществилась система законченного деспотизма, построенного на принуждении и страхе. На месте закона там разнузданный произвол, на месте наказания – расправа. Немощь своей затеи – подавить свободное лицо человека и его духовный инстинкт – большевики заливают там кровью невинных. Там разлагают человеческую личность, отбросивши человека в первобытные времена пещерной орды и стада.
Там отменен человек, отменены его личность и свобода, собственность, вера, творчество, молитва, целомудрие, семья – там человек не особь духа, а двуногая особь скотского стада.
Только наслаждение свободой разврата – недаром кровосмешение не наказуется советским законодательством- и всем тем, что может вызвать в бывшей человеческой душе алчность и зависть, разрешены там этой человекообразной особи.
Коммунизм, с его всеобщим упростительством, прежде всего есть отрицание духовного инстинкта человека, переделка человеческой души.
Нужно прежде всего разрушить весь прежний душевный склад и выработать на месте человека некую безбожно-аморальную особь: в этом и заключается действие мирового большевизма.
Дух есть начало внутренней законности и меры, идеи долга, пути к Богу, начала высшего достоинства, чести, характера, освящения семьи и любви, распознавания добра и зла, художественной красоты, истины, науки, самобытной и своеобразной личности, верного правосознания, справедливости, творчества, патриотизма, национальной культуры, отечества.
Дух дышит свободно, и в нем явление Сына Божия.
Именно все это и отрицается начисто большевизмом, в котором явление Отца лжи.
Между тем европейский мир пребывает в той же смуте умов, в которой была и Россия накануне большевиков. Все человечество разучилось верить духовному опыту и верит только материи и рассудку. Современный «просвещенный» человек не верит ни во что и не представляет ничего высшего, за что стоило бы умереть и ради чего стоило бы жить. Мировая интеллигенция не имеет своей идеи, и она уже больна тем духовным вседозволением и всесмешением, соблазнами хлыстовства и духоблудия, чем болела и русская интеллигенция перед явлением большевиков.
От безбожия и снобизма мир сползает в коммунистическое рабство. За распущенность духа всему миру грозит одна расплата – порабощение.
А у большевиков-коммунистов, вливающих свой яд во все материальные и духовные ямы человечества, – сатанинский пафос, сладострастие истребить все, что не с ними: для них – все враги и все подлежат истреблению и порабощению…
Страшный и устрашающий анализ: мир над бездной, он уже летит туда, и, кажется, все ямы, куда льется яд большевизма, готовы стать одной воронкой бездны, которая поглотит человеческий мир.
Мысль докладчика, как вещий ворон, кружится над современным человечеством.
Что же нам делать?
Прежде всего – провести непереходимую грань между собой и большевиками, прежде всего – очищение и закал духа, полная ясность духовного зрения, всегда распознающего мировое добро и мировое зло. Или – или.
И вместе с тем – упорная и твердая борьба в себе и у других с непротивленчеством, с мелкими распрями самолюбия, лукавым криводушием, со словоблудием и, главное, с незаметным для самого себя приятием вражеской идеологии в виде хотя бы «восхищения» перед пресловутой «планетарностью» большевиков.
Прежде действия – духовная установка к действию. Но и теперь обязан каждый русский эмигрант разъяснять европейцам, что являют собою большевики. В этом мировая миссия русского зарубежья…
В беседе после доклада приняли участие Ю. Ф. Семенов, г. Трахтерев, граф Олсуфьев, князь Урусов, г. Качалов и С. И. Левин.
Основной темой беседы было разъяснение профессором И. А. Ильиным его взгляда на войну или, вернее, на возможность подготовки войны с большевиками.
Докладчик не верит в возможность теперь интервенции единым фронтом Европы против большевиков, а междуевропейская война могла бы явиться теперь смертельной дозой большевистского яда, от которого может пасть человечество.
На другой день после доклада в Российском центральном объединении главное правление объединения устроило в честь профессора И. А. Ильина, уезжающего из Парижа, прощальный завтрак.
Присутствовали: генерал Е. К. Миллер, адмирал Кедров, генерал Шатилов, А. О. Гукасов, Ю. Ф. Семенов, С. Е. Савич, Е. П. Ковалевский, Г. Г. фон Бах, В. П. Рябушинский, М. Н. Суворов, граф И. И. Капнист, П. Н. Финисов, А. Г. Хунцария, Э. Б. Войновский, Кригер и другие.