Петр Александрыч первые два дня после приезда осматривал свои хозяйственные заведения, с сигарою во рту, с лорнетом в правом глазе и с хлыстиком в руке. Все внимание обратил он на псарню, которая была в самом деле устроена превосходно покойным его дядюшкою, величайшим любителем псовой охоты. И хотя содержание ее требовало значительных расходов, но она поддерживалась и после смерти его, как при нем, по приказу нового владельца. Молодой барин долго простоял на псовом дворе, забавляясь с собаками. Из всех собак особенно обратила его внимание одна легавая.
– А как ее кличка?
Управляющий, сопровождавший Петра Александрыча, заикнулся.
Вдруг исполин Антон очутился перед Петром Александрычем и пробасил:
– Тритон-с, любимая была дядюшкина собака; верхочуй.
Петр Александрыч занялся с Тритоном. Антон подошел к управляющему и прошептал, почесывая затылок:
– А что, батюшка Назар Яковлич, поговорите-ка барину-то о прибавке мне месячины… Ей-богу, иной раз ребятишкам есть нечего. Уж когда этак, знаете, что случится, так я готов с моей стороны всякое уважение вам сделать.
Антон искоса и значительно посмотрел на управляющего.
– Хорошо, Наумыч, хорошо, – отвечал управляющий тихим голосом. – Ты знаешь, когда я что сказал, то свято; я, дружок, и без барина могу тебе это сделать, изволь… Барин – человек молодой, он и не станет входить во все эти мелочи.
– Да, именно что так. Ей-богу, Назар Яковлич! Вы всегда обо всем справедливое рассуждение имеете. – Антон понюхал табаку. – Спасибо вам за суконце; только уж не прибавит ли ваша милость еще два аршинчика…
– Изволь, изволь…
Из псарни Петр Александрыч отправился на конский двор; как лошадиный знаток, у каждого стойла он рассекал воздух хлыстиком и, окритиковав дядюшкиных кобыл и жеребцов, захотел взглянуть на водяную мельницу. Управляющий, показывая ему устройство мельницы, объяснил, сколько на ней ежегодно вымалывается хлеба и какие помещики имеют в ней участие по своим купчим. Эти объяснения и рассказы совсем не интересовали Петра Александрыча. За мельницей находилась довольно большая роща, и он пошел к этой роще, насвистывая и напевая какой-то водевильный куплет. Окрестности села Долговки впервые огласились петербургскими звуками, и куплет Александрийского театра смешался с пением и чириканьем божьих птиц… Помещик прошелся по роще и, обратись к управляющему, сказал:
– Знаете, какая у меня блеснула мысль? Из этой рощи недурно бы сделать парк, как в Царском Селе или Петергофе. Право! Тогда бы славно кататься в нем.
– Конечно, это было бы бесподобно, да дорогонько станет, – заметил управляющий почтительно.
– Отчего ж дорогонько? А крестьяне-то на что ж? Нанимать людей, кажется, незачем.
– А кто же барщину-то будет исправлять, Петр Александрыч?
– Барщину? Да, правда. Петр Александрыч засвистал…
Возвращаясь к обеду, на дворе у самого дома он ветретил Агашку. Агашка была одета несравненно чище других дворовых девок и даже обута, тогда как все другие ходили обыкновенно на босую ногу.
Поравнявшись с молодым барином, Агашка кокетливо опустила глаза и поклонилась ему. Петр Александрыч отвечал на этот поклон с большою приветливостию и даже обернулся назад, с минуту провожая ее взорами. Антон не мог не заметить барского взгляда. Он был одарен большою сметкою и, оставив барина, тотчас отправился за горничной и догнал ее у прачечной.
– Агафья Васильевна, наше почтение! – Агашка не обертывалась. – Агафья Васильевна, что больно заспесивилась? – Он ущипнул ее.
– Ах ты, проклятый черт! как испугал меня, – вскрикнула Агашка. – Фу! так вот сердце и бьется.
– Ну вот, слава те господи! чего пужаться? Антон потрепал ее по шее своею грязной лапой. Агашка вывернулась из-под этой лапы.
– Нельзя ли подальше? – сказала она. – Смерть не люблю этих шуток.
– Вот уж и осерчала. Ах ты, барский кусочек! Недотрога королевна!.. А заметила ли ты, как наш-то на тебя поглядывает… Может, скоро и опять будет масленица, Агафья Васильевна…
– Масленица? Пьяница проклятый! у тебя, видно, спьяну-то все в глазах масленица…
Первые дни для новоприезжих проходили довольно однообразно, особенно для Ольги Михайловны. Прасковья Павловна и дочь бедных, но благородных родителей не давали ей ни одной минуты покоя: первая преследовала ее неистощимыми ласками и беспрестанно изъяснялась ей в своих нежных, материнских чувствах; вторая – для того чтоб блеснуть своею светскостию, говорила ей все комплименты. Они вместе продолжали занимать ее наперерыв различными очень забавными деревенскими приключениями.
На седьмой или на восьмой день пребывания Петра Александрыча в своей резиденции, в ту минуту, когда он выходил из псарни, слух его был поражен сначала бренчаньем экипажа, потом криками. Петр Александрыч вышел на главную деревенскую улицу и увидел в конце ее, при самом въезде, остановившуюся коляску.
– Кто это? – спросил Петр Александрии у своего управляющего. – Чья это коляска?
– Это, должно быть, Петр Александрыч, кто-нибудь из соседей, – сказал управляющий.
Петр Александрыч прищурился, обдернул свой пальто, вставил лорнет в глаз и, насвистывая, отправился навстречу к приезжему.
Взорам его представилось зрелище великолепное. В коляске, которая, впрочем, походила не на коляску, а на челнок, высоко колыхавшийся на безобразно торчавших рессорах, стоял барин роста среднего, толстый, с резкими чертами лица, в картузе, в синей венгерке с кистями и с кнутом в руке. Черные большие глаза этого барина гневно вращались из стороны в сторону… Он размахивал кнутом и кричал:
– Эй, вы!.. но… но… фю… фю… ну… ну… Оло-ло-ло!..
Эти увещательные междометия явно относились к лошадям; но лошади так же явно не хотели повиноваться и не двигались с места. Все это произошло оттого, что левая пристяжная (коляска запряжена была четвернею в ряд) задела постромкой за столб в воротах и, испугавшись, заупрямилась и поднялась на дыбы. Барин выходил из себя и обратился от лошадей к кучеру:
– Я те выучу ездить, олух! Затянул лошадей… Соколик-то весь в мыле…
Кучер сидел на превысочайших козлах ни жив ни мертв.
– Антипка! – барин обратился к своему лакею, который имел поразительное сходство с Антоном. – Антипка! тебе говорят, вислоухий осел… вишь, пасть-то разинул… возьми ее за узду да проведи… Ну же… что стоишь… чего боишься…
Лакей, несмотря на свои атлетические формы, точно, боялся подступиться к заупрямившейся лошади.
– Брыкается, сударь, – отвечал он.
– Брыкается! а вот как я начну брыкаться, тогда ты что заговоришь? Отвори дверцы!
Лакей бросился к дверцам; барин вылез из коляски и погрозил лакею и кучеру кнутом.
В это мгновение Петр Александрыч, окруженный своею свитою, должен был остановиться, потому что он подошел уже очень близко к месту описанного мною приключения. Приезжий барин приказал распречь лошадей и, увидев Петра Адександрыча, пошел прямо к нему.
– А не вы ли, милостивый государь, – закричал барин, еще не дойдя шагов на десять до Петра Александрыча, – не вы ли, позвольте спросить, здешний помещик?
– Я, к вашим услугам.
Петр Алекоандрыч расшаркался.
– Очень рад. – Барин приподнял картуз. Петр Александрыч протянул было к нему руку, но барин обнял Петра Александрыча, поцеловал его три раза и закричал:
– Я, батюшка, придерживаюсь старинки, извините. Может, у вас так это по – столичному и не следует, да мне до этого дела нет. Нам уж куда до этих этикетов! Я деревенский дурак, деликатностей ваших не знаю. Позвольте еще раз вас обнять. Вот так… Ну, теперь имею честь рекомендоваться… Я Андрей Петрович Боровиков – может, слыхали про меня? Мое сельцо Покровка, Новоселовка то ж, в двух верстах от вас. Милости прошу ко мне. Я, сударь, вдовец, имею двух детей. Мы хоть и деревенские, а живем-таки себе изряднехонько и не левой полой нос сморкаем.
– Очень рад познакомиться…
– Да уж рады или не рады, милостивый государь, там вы как себе хотите, а мы ваши гости. Назар Яковлич! здравствуй, милый… – Андрей Петрович обратился к управляющему, который отвесил ему низкий поклон.
– Что такое случилось с вашими лошадьми? – спросил Петр Александрыч у помещика, играя лорнетом.
– Что случилось? Это все анафемская рожа Антипка – мой кучер, ездить не умеет, сноровки никакой не знает… Пристяжная постромкой задела за столб, лошадь горячая, а он еще затянул ее.
Андрей Петрович обратился к управляющему.
– Распорядись-ка, Назар Яковлич, сделай одолжение, чтоб лошадкам-то моим овсеца дали… Да, сударь, Петр Александрыч… ведь вас Петром Александрычем зовут, если не ошибаюсь?
Петр Александрыч утвердительно кивнул головой.
– Да… так я вам начал говорить, что мы хоть и простые люди, хоть по-французски и не болтаем, – бон-жур и бон-тон, – а кое-что смыслим, – прошу извинить… Ну, пойдемте – ка.
Толстый помещик схватил за руку Петра Александрыча и повлек его к дому.
– А как надолго сюда приехали?
– Право, не знаю… смотря как поживется…
– Что тут «как поживется»? живите себе, да и баста… Здесь житье, слава богу, хорошее, люди есть всякие, и умные и глупые, ну да ведь и в Петербурге-то, я полагаю, то же самое: без дураков, милостивый государь, нигде не обходится; зато здесь по крайней мере скопишь себе и детям что-нибудь, а у вас там, в модном-то вашем свете… – Андрей Петрович: вытянул губы и засвистал, – весь, с позволения сказать, просвищешься.
– А я, – сказал Петр Александрыч, посматривая беспечно на стороны, – я не проживал и того, что получал, хотя жил на самую роскошную ногу.
– Не верю, милостивый государь, не верю! – закричал Андрей Петрович.
Петр Александрыч, ожидавший, что все в провинции будут смотреть на него с тем почтительным благоговением, с каким в Петербурге смотрят мелкие чиновники на крупных, был изумлен, и, может быть, не совсем приятно, откровенным обращением своего соседа.
Андрей Петрович продолжал:
– Не верю, быть не может… Я хоть сам и никогда не бывал в Петербурге, а жена моя покойница была петербургская, хорошего отца дочь… А что это такое у вас болтается на ниточке, позвольте спросить?
– Лорнет.
Андрей Петрович взял лорнет, поднес его к глазу и потом, выпустив из руки, закачал головой.
– Извините мою откровенность; я, батюшка, деревенский дурак; у меня что на уме, то и на языке, и дядюшке вашему всегда говорил правду в глаза; по мне, это не лорнет, а просто балаболка: ничего в нее не увидишь. Мода, что ли, это у вас такая? уж по-моему, коли близорук, так очки лучше носи.
Петр Александрыч засмеялся несколько принужденно.
– Нет, – сказал он насмешливо, – у нас в Петербурге ни один порядочный человек не носит очков, все с такими лорнетами.
– Господи помилуй!.. – Андрей Петрович перекрестился и потом растаращил руки, – да что мне за указ все? Уж будто тот только и человек, кто вашей моды придерживается!
Таким образом, рассуждая и разговаривая, владелец села Долговки и гость его неприметно очутились у дома. В грязной передней, где обыкновенно Филька шил сапоги, Дормидошка чистил медные подсвечники и самовар, Фомки, Федьки, Яшки и другие храпели и дремали, лежа и сидя на деревянных истертых и запачканных лавках, Петр Александрыч закричал:
– Эй вы, сони! я всех разбужу вас…
Исполины вскочили с своих мест, вытянулись и устремили бессмысленные и заспанные глаза на барина. Барин бросил на них строгий взгляд и прошел в другие комнаты.
В дверях гостиной Прасковья Павловна встретила сына и гостя…
– Андрей Петрович! дорогой гость наш! – воскликнула она.
Андрей Петрович: хотел подойти к руке ее, но Прасковья Павловна не допустила его до этого.
– Что это вы, Андрей Петрович, чтоб я стала на пороге с вами здороваться! Сохрани меня боже!
Она попятилась назад.
– Точно, матушка, точно, на пороге нехорошо! – прохрипел помещик, – я сам не люблю этого… Ну, а теперь пожалуйте-ка вашу ручку…
Андрей Петрович поцеловал протянутую ему ручку и, продолжая держать ее в своей руке, обратился к Петру Александрычу.
– Вот ручка-то была в свое время, – сказал он, – черт возьми! пухленькая, беленькая… да еще и теперь прелесть, ей-богу… Надобно вам знать сударь, что я волочусь за вашей маменькой, просто волочусь…
Эти слова очень приятно подействовали на Прасковью Павловну. Она нежно и с улыбкою посмотрела на деревенского любезника.
От Прасковьи Павловны Андрей Петрович обратился к дочери бедных, но благородных родителей и подошел также к ее руке.
– Анне Ивановне мое нижайшее почтение. Как поживать изволите?
Дочь бедных, но благородных родителей, украсившая себя мелкими сырцовыми буклями, бросила на вдовца-помещика взгляд чувствительный и потом, закатив, по своему обыкновению, глаза под лоб, отвечала несколько нараспев и в нос:
– Благодарю вас, слава богу.
– Мы всё с Анеточкой хозяйством занимаемся, – заметила Прасковья Павловна. – Она, это можно смело сказать, отличнейшая хозяйка. (Прасковья Павловна вздохнула.) Ну, Андрей Петрович, как я была обрадована приездом моих милых деточек – и сказать не могу…
– Поздравляю вас, поздравляю, – перебил Андрей Петрович, – я с почтеинейшим-то (помещик ткнул пальцем на Петра Александрыча) имел уже удовольствие познакомиться. А где же ваша хозяюшка-то, Петр Александрыч? познакомьте меня, милостивый государь, с нею.
– Она у себя в комнате, – сказала Прасковья Павловна, – верно, сейчас к нам выйдет… Теперь я, Андрей Петрович, самая счастливейшая женщина в мире. Невестка моя Оленька – милая, скромная; внучек мой – настоящий херувимчик… Теперь мне остается только благодарить бога, порадоваться на ихнее счастие и потом умереть спокойно. Я уверена, что они не оставят мою сиротку… (Прасковья Павловна указала на дочь бедных, но благородных родителей.)
– Умирать! Зачем же умирать, матушка? Это вы говорите вздор.
Помещик потер ладонью желудок.
– А что, который-то час?.. Как будто эдак время и травничку выпить.
Он обратился к Петру Александрычу:
– Может, у вас там, по-столичному, и не следует этого говорить: но мы ведь деревенские дураки, всё рубим спроста. Вы сами-то употребляете ли травничек?
– Нет.
– Отчего? травник вещь целительная для желудка: а ваши ликеры и разные эти разности ни к черту не годятся!
Закуска и травник были принесены. Помещик налил рюмку травника и поднес ее Петру Александрычу.
– Отведайте, каково? а?
Петр Александрыч выпил рюмку, поморщиваясь.
– Недурно, – сказал он.
– То-то же! надо войти во вкус… Поживите-ка с нами немного, да мы вас по-своему переделаем, почтеннейший.
Говоря это, Андрей Петрович наливал травник… Он поднес рюмку к своим толстым губам, высосал из нее целительный напиток, пополоскал им во рту, а потом проглотил его, крякнув раза два или три…
В эту минуту Ольга Михайловна вошла в комнату.
Прасковья Павловна, увидев ее, вскочила со стула и закричала:
– Оленька, мое сердце, представляю тебе доброго нашего соседа, Андрея Петровича Боровикова.
Потом она обратилась к Андрею Петровичу:
– А вам, Андрей Петрович, представляю мою малую невестку. Ну, какова моя Оленька, что скажете?
Андрей Петрович, занимавшийся разжевываньем колбасы, с заметным усилием проглотил ее, вытаращил глаза на Ольгу Михайловну и с маслеными губами бросился к руке ее.
– С нетерпением желал-с вами познакомиться, сударыня. Прошу извинить; мы здесь в ожидании вас занялись существенным, по желудочной части.
Ольга Михайловна ничего не нашлась сказать на эту речь помещика и ограничилась только, одним безмолвным приветствием. Вслед за тем начался общий разговор о причинах неурожая и урожая, о солении грибов и делании наливок; Прасковья Павловна заливалась, как соловей, когда дело дошло до приготовления последних. Андрей Петрович, в жару разговора, потягивал травничек; Петр Алаксандрыч зевал, растянувшись в кресле; дочь бедных, но благородных родителей вздыхала, поглядывая на вдовца, и то поднимала глаза к потолку, то опускала их к полу; Ольга Михайловна глядела в окно… Вдруг послышался шум в передней – громкое восклицание: «Э-ге!» и стук подкованных каблуков.
– Уж, никак, это Семен Никифорыч… Вот сколько нежданных гостей у нас сегодня!
И с этими словами Прасковья Павловна бросилась в залу. Она не обманулась: перед нею стоял Семен Никифорыч, сухощавый помещик с необыкновенно длинным носом и с необыкновенно коротким лбом. Он был не первой молодости, но силен и крепок; у него висела сережка в ухе, как он говорил, от грыжи; его верхняя губа покрывалась черными усами; на нем был военный сюртук на белой подкладке как доказательство, что он служил некогда в коннице и вышел в отставку с мундиром. К пуговице этого сюртука был привешен кожаный кисет с табаком, а из кисета торчал коротенький чубук. К довершению всего Семен Никифорыч заикался.
Увидев Прасковью Павловну, он воскликнул:
– Э-ге?
Потом они поздоровались и обменялись значительными взглядами… Семен Никифорыч отстегнул кисет, положил его на стол и, предшествуемый Прасковьею Павловною, явился в гостиную. Она представила его сыну и невестке… Андрей Петрович, ударил по спине Семена Никифорыча, прохрипел: «Здорово, дружище!» – и, подмигнув, указал ему на завтрак.
– Э-ге! За…куска до…брое дело, – возразил Семен Никифорыл… – Вот когда мы соберемся, бы…бы…бывало, я, эскадронный командир, еще два, три на… а…ашего эскадрона, бывало, я и говорю: э-ге!..
– Прополощи-ка, брат, рот травничком… – перебил Андрей Петрович.
Семен Никифорыч налил травнику и, обратись к Петру Александрычу, сказал:
– За здоровье но… но…о…овоприезжих! – и выпил залпом.
– По-военному, дружище, по-военному! – вскрикнул Андрей Петрович, – а мы, гражданские, любим посмаковать прежде…
Выпив травничку, Семен Никифорыч вышел в залу, набил методически, с ученым видам знатока, свою трубку и сел возле Петра Александрыча.
Он посмотрел на него и, пустив дым из носа, сказал:
– Вы табак не ку…у…у…рите-с?
– Нет, я курю сигарки.
– Э-ге! это все немцы ввели в моду цигарки, а у нас, зна…ете, в полку и не зна…а…ли, что такое цигарки, а уж курилы-мученики были… Верхом, а трубка в зубах… А что, я думаю, хороши лошади-с в конной гвардии?
– Чудесные, мастерски подобраны, как смоль черные, ни одного пятнышка нет, – отвечал Петр Александрыч.
– Э-ге! – Семен Никифорыч выпустил опять дым из носу.
Прасковья Павловна, казалось, была очень довольна, что у Семена Никифорыча с сыном ее завязался разговор, и она не сводила с них глаз.
– А где же Оленька? – спросила она вполголоса у дочери бедных, но благородных родителей.
– Она, кажется, в сад пошла.
– В сад?.. – Прасковья Павловна сделала невольную гримасу. – Очень странно! кажется, ей следовало бы гостей занимать; я полагаю, что это дело хозяйки. Стало быть, душенька, мы, деревенские, лучше столичных приличие знаем.
– Она, верно, ищет уединения!.. – Дочь бедных, но благородных родителей иронически улыбнулась.
– А что, милостивый государь, – сказал Андрей Петрович, подойдя к Петру Александрычу и подбоченившись фертом, – играете ли вы в бильярд?
– И очень. – Петр Александрыч небрежно приложил голову к спинке дивана. – Я в Петербурге всегда играл в клубе; там первый бильярд…
– Бесподобно! бесподобно!.. Не угодно ли со мною сразиться? а? Ну, конечно, куда ж нам, деревенским, за вами… вы ведь уничтожите нас.
Петр Александрыч принял не без удовольствия предложение толстого помещика, и все отправились в бильярдную. Исполин Федька, бывший маркёром при старом барине, явился к исполнению своей должности и, мрачный, прислонился к замасленной стенке.
– Ничего и никого! – прокричал он страшным голосом.
– Этот бильярд, я вам скажу, скуповат, – заметил Андрей Петрович, подтачивая кий, – дьявольски скуповат.
Он выставил шар.
– Малый! считай вернее да подмели-ка мне кий хорошенько или уж перемени его… этот что-то легок, канальство! Нет ли потяжеле?
Между тем Петр Александрыч срезал желтого в среднюю лузу.
– Э-ге! – сказал Семен Никифорыч, не выпускавший изо рта своего коротенького чубука.
Игра завязалась интересная. Андрей Петрович горячился и, несмотря на все свои усилия, проиграл сряду две партии.
– Вот как нас, деревенских дураков, столичные-то изволят обыгрывать! – сказал Андрей Петрович, прищелкивая языком. – Впрочем, милостивый государь, надо вам сказать, что я сегодня не в ударе; вы мастер играть, – а я все-таки не уступлю вам, воля ваша! Иной раз как и наш брат пойдет записывать, так только лузы трещат.
Победитель, улыбаясь, посмотрел на побежденного и сказал, зевая:
– Так скучно. Не хотите ли играть в деньги? В Петербурге я играл рублей по сто a la guerre, а так, обыкновенную игру, – рублей по двести и больше.
У Андрея Петровича запрыгали глаза. Он положил кий на бильярд с особенною торжественностью и обратился к Петру Александрычу, сложив свои коротенькие, ручки по-наполеоновски.
– Конечно! куда же нам, дуракам-провинциалам, гоняться за столичными! – сказал он, потряхивая ногою, – впрочем, и мы за себя постоим. Я, милостивый государь, игрывал тоже в свой век, и не на изюмчик, смею уверить вас…
Андрей Петрович вынул из-за пазухи огромный красный засалившийся портфель, туго набитый ассигнациями, и бросил его на бильярд.
– Я не прочь сделать вам, милостивый государь, удовольствие и не только двести, но и пятьсот выставляю чистоганом, хоть сию минуту… Почему разок, другой не пошалить? Я не скопидом какой – нет, прошу извинить, – я не похож на любезнейшего моего братца Илью Петровича, не стану дрожать над каждой полушкой. Деньги – нажитое дело, а вот ум – это другая статья.
Андрей Петрович посмотрел самодовольно на всех и положил портфель в карман.
Его энергическая выходка произвела сильное впечатление на Петра Александрыча. Петр Александрыч сделался к нему после этого несравненно внимательнее, посадил его возле себя и беспрестанно подливал ему в стакан мадеру. И Андрей Петрович во время стола, по-видимому, совершенно примирился с Петром Александрычем.
– Чокнемся, любезный сосед, – говорил он, поднимая кверху свой стакан, – чокнемся; соседи должны жить дружно, мирно, на охоту вместе ходить, и всё заодно! Теперь гордиться нечего, – Андрей Петрович обратился к Ольге Михайловне, – не правда ли, сударыня? Ведь он – ваш муженек-то, был столичный, а теперь стал наш брат деревенский!
Андрей Петрович в продолжение целого обеда говорил без умолку, а Семен Никифорыч все кушал и только два раза произнес: «Э-ге!..» Когда Прасковья Павловна начала объясняться о том, как она обожает детей и какое утешение доставляет ей внучек, Андрей Петрович перебил ее:
– Дети! гм! конечно, оно весело, когда они болтаются, покуда так, до ученья, а там как до этого пункта дойдет, так и почешешь в затылке. Хорошо, коли наскочишь на хорошего учителя, как я. А молодец у меня учитель, могу сказать, молодец! Недели две, как я его выписал из Москвы через одного приятеля, и еще, признаюсь, ничего дурного за ним до сих пор не заметил, – и должен быть – у-у! голова. Серьезный такой, мало говорит, и черт знает как у него терпенья достает: целый день читает или на фортепьянах бренчит. Из себя красавчик, белокурый, курчавый, лет двадцати семи, в университете обучался, и из благородных: отец его был дворянин… А когда же вы ко мне, любезный соседушка, а? Сами-то вы приедете, – это не в счет, нет – с супругою, с матушкой, с Анной Ивановной…
На длинном лице Анны Ивановны блеснула светлая улыбка надежды, и она скромно потупила взор, когда Прасковья Павловна взглянула на нее значительно.
– Я даром что вдовец, а ко мне таки жалуют и девицы и дамы… спросите у Прасковьи Павловны… Прасковья Павловна, что, ведь угощать умею, кажется?
– Уж мастер, мастер на угощение, что и говорить! – сказала Прасковья Павловна.
– Мой повар Игнашка, милостивый государь (Андрей Петрович потрепал по плечу Петра Александрыча), в Москве на первой кухне обучался, кулебяки и расстегаи так делает, что просто сами во рту тают. Я люблю хорошо поесть; желудочная часть, по – моему, дело важное в жизни, что ни говорите… А моя Степанида Алексеевна не дождалась Игнашки! Он еще был при ней в ученье, а то бы она на него порадовалась… Такой хозяйки уж не наживешь – нет! варенье ли варить, грибы ли солить, за девками ли присмотреть – на все была мастерица… Бывало, при ней дом как заведенная машина…
Андрей Петрович тяжело вздохнул и махнул рукой. На глазах – его показались слезы.
– Что, впрочем, говорить об этом!.. Видно, так нужно… Бог лучше нас знает, что делает… Когда же вы ко мне, Прасковья Павловна, с невестушкой? Вот в следующую пятницу бы… на целый денек, с утра… И. ты, Семен Никифорыч, изволь-ка являться. Ведь, я думаю, с неделю-то проживешь еще здесь?
Семен Никифорыч разинул рот, чтоб отвечать, но Прасковья Павловна предупредила его:
– Разумеется, проживет; что ему дома делать?
– Ко мне еще, – продолжал Андрей Петрович, – кое-кто из соседей обещался быть – и славно промаячим день. Бильярд же у меня, Петр Александрыч, важнейший; а уж на своем бильярде я вам не позволю обыграть себя, милостивый государь, нет! Еще, коли хотите, десять очков вперед дам… По рукам же, в пятницу?
– Непременно!
– Чокнемся же, любезнейший! – закричал Андрей Петрович, – а я, может статься, для новоприезжих-то небольшой сюрпризец устрою. Понимаете, Прасковья Павловна?
Андрей Петрович мигнул левым глазом.
Прасковья Павловна улыбнулась и кивнула головой.
– Да смотрите же, матушка Прасковья Павловна, ни гугу о том…
По окончании стола Андрей Петрович, опускаясь на диван с полузакрытыми глазами, прохрипел: «Нет, черт возьми! русскому человеку тяжело после обеда», – и, по его собственному выражению, всхрапнул изряднехонько. Петр Александрыч также предался искусительному сну; Семен Никифорыч, позевывая и покуривая из своего коротенького чубучка, разговаривал с Прасковьей Павловной.
Так прошло около полутора часа; потом сели играть в вист и проиграли до позднего вечера. Андрей Петрович, уезжая домой и садясь в свою висящую лодку, кричал стоявшему на крыльце Петру Александрычу:
– Смотрите же, я вас жду к себе, любезный соседушка, – да ну же, скот, Антипка! и подсадить-то не умеет… Не забудьте, милостивый государь, пятницы; супругу-то непременно привезите… слышите?.. А ты, олух, опять не задень за столб в воротах. А в пятницу кулебяка будет, такая, мой любезнейший, что пальчики оближете, – отвечаю вам.
Андрей Петрович бухнулся в коляску… Коляска двинулась.
– До свиданья!. – закричал Петр Александрыч.
– Прощайте, любезнейший!
«Славный малый этот толстяк, – подумал Петр Александрыч, вернувшись в комнаты, – и какое ему счастье в карты везет, если б этак по большой играть!.. Ну а все – таки деревенщина».
В то время как Петр Александрыч, Прасковья Павловна и гости занимались вистом, Ольга Михайловна сидела у окна в своей комнате, выходившей в сад. Вечер был прекрасный; потухавший закат обливал розовым светом ее комнату. Душа ее была полна звуков. Они пробуждали в ней святые воспоминания, и перед нею являлся знакомый образ в заманчивой отдаленности. Она подошла к роялю и, послушная вдохновенной настроенности своего духа, запела серенаду Шуберта:[1]
Песнь моя летит с мольбою —
Тихо в час ночной…
В рощу легкою стопою
Ты приди, друг мой!
При луне шумят уныло
Листья в поздний час —
И никто, о друг мой милый,
Не увидит нас.
Слышишь? – В роще зазвучали
Песни соловья;
Звуки их полны печали,
Молят за меня.
В них понятно все томленье,
Вся тоска любви,
И наводят умиленье
На душу они.
Дай же доступ их признанью
Ты в душе своей —
И на тайное свиданье
Приходи скорей…
Вдруг она вздрогнула, голос ее прервался, дверь со скрипом повернулась на заржавленных петлях и… дочь бедных, но благородных родителей, в сырцовых буклях, вошла в комнату.
– Ах, как вы мило поете! прелесть! – сказала она. – Какой бесподобный романс! Он, верно, в моде… Какая у вас прелестная метода в пении!
– Вы находите? – сказала Ольга Михайловна.
– Я хоть и не музыкантша, а когда вы поете, нельзя не чувствовать; но простите меня, я помешала вам. Мне, право, так совестно… – Дочь бедных, но благородных родителей, расправив свое платье, расположилась на стуле.
– Я совсем не вовремя вошла к вам, – продолжала она. – Там внизу такая скука, и, признаюсь вам, я ужасно не люблю этого Семена Никифорыча; он без всякого образования, – а ваше общество мне так приятно. Вы такая образованная.
И, без умолку разговаривая, она более часу просидела у Ольги Михайловны. Ольга Михайловна вовсе не была намерена поддерживать разговор и почти все молчала или отвечала по необходимости на вопросы очень коротко и неудовлетворительно. Наконец, почувствовав неловкость своего положения, дочь бедных, но благородных родителей отправилась к Прасковье Павловне.
Она со слезами на глазах объяснила своей покровительнице, что, исполняя ее волю, она употребляла все старания, чтоб сблизиться с, Ольгой Михайловной, но что Ольга Михайловна будто бы обращается с ней постоянно сухо и холодно, смеется над провинциею, называет Семена Никифорыча необразованным и проч. В заключение своей жалобы она принялась целовать руки своей благодетельницы.
Прасковья Павловна, наделенная от природы чувствительным сердцем, не могла никогда видеть равнодушно слезы, по ее собственному признанию.
– Бедная моя Анеточка! – сказала она, целуя дочь бедных, но благородных родителей, – полно, милая… Как тебе не стыдно огорчаться такими пустяками; что тебе на нее смотреть!.. Ну, бог с ней, коли она важничает! Оставь ее в покое. Уж я давно замечаю, что ее как ни ласкаешь, а она все в лес смотрит… И про Семена Никифорыча сказала, что он необразованный?
Прасковья Павловна в волнении начала прохаживаться по комнате и заговорила прерывающимся от досады голосом:
– Видите, образованная какая!.. А и с гостями заняться не умеет… Слова не может сказать… Экое прекрасное образование! Да и отец-то ее, говорят, не генерал, а полковник… Ну, обманулась я в ней, нечего сказать, обманулась!.. И заметила ли ты, дружочек, как она холодна с мужем? Я не видала ни разу, чтоб она его приласкала и поцеловала… Нищую взял – а она этак важничает! Она и волоска-то Петенькиного не стоит… и он, кажется, уж понимает ее… я это заметила по многому…
Прасковья Павловна проницательно улыбнулась.
На следующее утро, за чаем, она встретила свою невестку с холодною вежливостью, отпустила несколько колкостей насчет воспитания столичных девиц и очень тонко заметила, что ничего нет хуже, когда молодые богатые люди женятся на бедных.
Ольга Михайловна была отчасти рада внезапной перемене в обращении с нею, потому что она не могла отвечать на беспрестанную ласку – ласкою, на беспрестанную любезность – любезностью. Она большую часть дня проводила одна – или в саду с книгою, или в своей комнате за роялем, или у кровати своего малютки, вместе с старухою нянею, которая почти не выходила из детской. Ильинишна вязала чулок, посматривая в очки на столичную нянюшку, качала головой и ворчала: