Староста отдал хлеб управляющему и поклонился барину своему в ноги.
– Кель табло! Сэ тушан. Не-спа. ма-шер? – произнес Петр Александрыч.
Засим господа, в сопровождении крестьян и дворовых людей, торжественно отправились к церкви. Управляющий, с открытой головой, шел рядом с Петром Александрычем. Несколько крестьянских мальчишек и девчонок, с растрепанными волосами льняного цвета, бежали перед господами задом, выпучив на них глаза, – и Антон, желавший обратить на себя внимание своего нового барина и следовавший тотчас за ним, поймал двух или трех мальчишек за ухо, оттолкнул их в сторону и произнес, нахмурив брови:
– Прочь вы с дороги, замарашки скверные! Господа изволят идти, а они тут под ногами шмыгают.
Прасковья Павловна, шедшая возле своей невестки, вдруг посмотрела на нее с выражением самой искренней нежности, протянула ей руку и сказала:
– Так-то, мой ангел Ольга Михайловна!..
Потом, спустя минуты две, опять обратилась к ней:
– Знаете ли, душенька моя, что у меня в уме вертится?.. Уж вы на меня сердитесь или нет, как хотите, а я не могу. Я буду называть вас, друг мой, просто Оленькой, если вы позволите мне; я буду говорить вам ты, – воля твоя, не могу – веришь ли, к кому у меня сердце лежит, так язык как-то не поворачивается сказать тому человеку вы. У меня, родная моя, сердце открытое, – что на уме, то и на языке, терпеть не могу скрытных. Уж как ты хочешь, милая, а я тебя буду называть ты…
– Мне очень приятно… я вас прошу об этом, – отвечала Ольга Михайловна.
– Спасибо, мой друг, спасибо тебе, – перебила Прасковья Павловна, – я буду уметь ценить твое расположение, поверь мне: я буду к тебе как родная мать, а не как свекровь. У тебя чувства прекрасные, это сейчас видно. Что у тебя будет на сердце – горе или радость, прямо иди к своей маменьке: я разделю все с тобой, мой друг!.. Вот она мне и чужая… – Прасковья Павловна указала на дочь бедных, но благородных родителей, – а она тебе скажет, умею ли я чувствовать… Я всю жизнь свою…
Прасковья Павловна вдруг замолчала и перекрестилась, потому что они подошли уже к самой церковной паперти, где ожидал их священник и дьякон.
Приложась к кресту, господа отправились на ограду, к могиле бывшего владельца села Долговки.
На этой могиле возвышался памятник из дикого камня с мраморным крестом наверху. Он был сооружен по рисунку, присланному Петром Александрычем из Петербурга. На двух мраморных досках его было вырезано золотыми буквами – с одной стороны:
От признательного племянника – дяде. Здесь покоится тело раба божия, отставного майора Виктора Яковлевича Требушова, родившегося в 1779 году, февраля 8, скончавшегося внезапно от удара 1834 года ноября 9-го. Всего жития его было: 55 лет 8месяцев и 1 день.
С другой стороны:
От нас сокрылся ты, увы! и так поспешно,
Оставив нас страдать в юдоли грустной сей.
В знак благодарности племянник неутешный
Над прахом родственным воздвигнул мавзолей!
Петр Александрыч преклонил колено перед этим памятником, Прасковья Павловна положила перед ним три земные поклона и потому прослезясь, облобызала мраморную доску с надписью. Вслед за этим она обернулась, к своему внучку и сказала:
– Сашурочка, душенька, вот здесь похоронен твой дедушка. Он наш всеобщий благодетель, мы всем ему обязаны.
Внучек, в ответ на эту бабушкину речь, промычал что-то такое… Бабушка поцеловала внучка, приговаривая: «Сокровище мое милое, понятливое дитя», и повела новоприезжих в церковь, а оттуда к дому.
– Довольны ли вы своим наследием, мои милые? – спрашивала Прасковья Павловна у детей своих.
– Очень, – отвечал Петр Александрыч, вставляя лорнет в глаз и озираясь кругом, – приятное местоположение.
– Ты, кажется, утомилась, друг мой Оленька? Такая что-то бледная? Это очень натурально с дороги… Тебе бы виски потереть одеколончиком: это бы сейчас тебя освежило…
– Она всегда такая бледная, – заметил Петр Александрыч, – впрочем, бледность, маменька, в моде.
– Именно так, – сказала Прасковья Павловна, – бледность придает интересность. Признаться, я терпеть не могу красных щек… Ты совершенно, Оленька, в моем вкусе.
Дочь бедных, но благородных родителей, в свою очередь, сказала Ольге Михайловне несколько очень ловких комплиментов, и, таким образом разговаривая, они подошли почти к самому дому.
Петр Александрыч первый ступил на крыльцо… На крыльце ожидали его Дормидошки, Фильки, Фомки и проч. Они отвесили барину низкий поклон.
– Вот это твои дворовые, голубчик, – закричала Прасковья Павловна, указывая на грязных исполинов, – прислуга у покойника была большая, он любил жить по-барски.
Антон отворил Петру Александрычу дверь в сени.
– А вот этот, Петенька, – продолжала Прасковья Павловна, указывая на мрачного Антона, – был камердинером при братце.
– И буфетчиком, сударыня, – возразил Антон, – и главный надсмотр имел надо всем. Слава богу, таки послужил, матушка!
Управляющий забежал вперед.
– Не будет ли угодно чего приказать, Петр Александрыч? – спросил он.
– Нет, спасибо, покуда ничего.
– Ну вот, хозяюшка моя дорогая, – сказала Прасковья Павловна, целуя свою невестку, – поздравляю тебя; ты теперь у себя в доме, а мы гости твои. Прошу нас любить да жаловать.
– Милая Ольга Михайловна! – произнесла дочь бедных, но благородных родителей, закатывая глаза под лоб.
Ольга Михайловна только улыбнулась на эти приветствия.
– Сюда, сюда, Оленька!
Прасковья Павловна схватила ее за руку и ввела в сени… За ними последовала дочь бедных, но благородных родителей, обе няни и Гришка с чемоданом на голове.
Антон проводил Гришку глазами и, обращаясь к Дормидошке, сказал:
– Вишь, молокосос, а какое тончайшее сукно на сюртуке! Спроси-ка, почем аршин этакого сукна! А мы вот и до седых волос дожили, служили не хуже его, а целый век проходили в этой дерюге.
Антон плюнул.
– Ах ты, жисть проклятая!
Только что Петр Александрыч и жена его вошли в первую комнату, Прасковья Павловна остановила их, ушла и минуты через две воротилась с образом в вызолоченной ризе.
– Наклонитесь, друзья мои, – сказала она сыну и невестке, – дайте мне благословить вас. Вот так… Этот образ ты особенно должен уважать, друг мой Петенька; он переходил у нас из рода в род, и кого ни благословляли им, все жили необыкновенно счастливо, и покойница маменька и я; только богу не угодно было продлить к моему счастию дней моего голубчика Александра Ермолаевича.
При сем Прасковья Павловна заплакала.
– Как мне ни тяжело было, а я перенесла это испытание. Чего, подумаешь, человек не в состоянии перенести!.. Желаю вам, милые, чтоб вы всегда так же согласно жили, как я жила с моим голубчиком. Более этого я ничего не умею пожелать вам.
После благословения подали кофе, и потом все занялись разбиранием чемоданов. Прасковья Павловна и дочь бедных, но благородных родителей последовали за Ольгой Михайловной в ее комнату.
– Мне хотелось бы, – сказала дочь бедных, но благородных родителей, подходя к Ольге Михайловне, – быть вам чем-нибудь полезной; позвольте помочь вам разобрать ваши вещи…
Ей смертельно хотелось посмотреть гардероб столичной дамы.
Ольга Михайловна отвечала на это обязательное предложение наклонением головы и пожатием руки…
Каждую ленточку, каждую манишку, каждый платок, каждое платье, вынимаемые из чемоданов, дочь бедных, но благородных родителей пожирала жадными глазами. Она и Прасковья Павловна беспрестанно повторяли:
– Ах, как это мило! как это прелестно! ах, с каким это вкусом!
Время до обеда пролетело незаметно. В два часа доложили, что кушанье подано…
В столовой вокруг стола за каждым стулом стоял тяжелодышащий исполин; Антон был тут же. Несмотря на такое количество прислуги, кушанье подавалось медленно, потому что каждый из исполинов имел привычку, переменив тарелку, удаляться с нею прежде в буфет и там долизывать барские остатки.
Петр Александрыч, садясь за стол, посмотрел на часы.
– Еще только два часа, – сказал он, потягиваясь, – а мы в Петербурге ранее шестого часу никогда не садились обедать.
– Наше дело деревенское, – заметила Прасковья Павловна.
– А это, маменька, что за вино?
– Не могу тебе сказать, дружочек; это уж не по моей части.
Петр Александрыч налил вино в рюмку, поднял ее к свету, отпил немного, поморщился и выплюнул.
– Что это за гадость! сладкое какое-то… Ведь у дядюшки, говорят, был славный погреб, и после него осталось много вин.
– Это виссант-с, – отвечал Антон, – дядюшка всегда изволили его кушать в будничные дни-с, когда гостей не было.
Петр Александрыч захохотал.
Прасковья Павловна сделала гримасу неудовольствия…
– Антон, у кого ключи от погреба?
– У кого-с? Известно у кого – у управляющего. Погреб припечатан его печатью.
– Беги же к нему, да скорей, принеси сейчас ключи ко мне, – сказал Петр Александрыч.
Антон мигнул Фильке, и Филька побежал исполнить приказание барина.
– И хорошо сделаешь, голубчик, если ключи от погреба припрячешь к себе, – произнесла умилительным голосом Прасковья Павловна, – а то на этого управляющего, – может быть, он человек и хороший, я не знаю, – не следует, кажется, совершенно полагаться…
Ключи были принесены. Петр Александрыч сам достал бутылку лафита и велел согреть ее.
После пирожного, которое было десятым кушаньем, исключая супа, подали различных сортов наливки.
Лицо Прасковьи Павловны просияло.
– Вот это уж по моей части, – сказала она. – Ты, Петенька, верно не пивал этаких наливок… Этим я могу похвастаться. Попробуй вишневки-то, милый мой… Что, какова?
– Чудесная!
– Лучше меня, могу сказать, никто в целой губернии не делает вишневки; все соседи это знают, и Оленьку мою уж я научу, как делать наливки, непременно научу. Хорошей хозяйке все знать следует, а в женщине главное – хозяйство… Вот, примерно, жена вашего управляющего, что в ней? ничего не знает, экономии ни в чем не соблюдает… Ее бы, казалось, дело присмотреть за бабами, все наблюсти, – ничего не бывало. Она сидит себе сложа ручки да только умничает… В эти две недели я таки насмотрелась на нее: у меня все сердце переболело, глядя на ее хозяйство; конечно, мое дело сторона…
Прасковья Павловна обратилась к своей невестке:
– Вот когда ты войдешь, душенька, сама в хозяйственную часть, увидишь, правду ли я говорю. Соседка моя, Фекла Ниловна, – ты ее знаешь, Петенька, – она приехала в деревню, ничего не знала, а там помаленечку начала приглядываться, как и что: у меня, у другой спрашивала советы; советы никогда не мешают, – и теперь любо-дорого смотреть: у нее вся деревня по струнке ходит, в таком страхе всех держит. Какие у нее полотны ткут, салфетки – настоящие камчатные – прелесть…
Разговор продолжался в этом роде.
После обеда все отправились в диванную; так называлась небольшая комната, уставленная кругом высокими и узкими диванами. Стены ее были украшены тремя большими картинами в великолепных рамах. Картины эти, писанные масляными красками и отличавшиеся необыкновенною яркостию колорита, привлекали некогда просвещенное любопытство многих помещиков, и слава творца их Пантелея – крепостного живописца помещика села Долговки – прогремела по целой губернии. На двух картинах живописец изобразил своего барина, по его приказанию, в разных моментах его деятельности. На одной картине, занимавшей почти всю стену, барин представлен был величественно сидящим на коне, в охотничьем платье и картузе, спускающий со своры двух любимых собак своих, Зацепу и Занозу, на матерого русака, только что выгнанного гончими из острова… На другой он являлся в архалуке и с нагайкою в руке, любующимся на одетого по-рыцарски шута, своего любимца, которого конюх сажал на лошадь. Предметом третьей картины была жирная нимфа, покоящаяся в лесу, списанная с дворовой девки Палашки, и сатир, смотрящий на нее из-за кустов.
Петр Александрыч занялся рассматриванием этих картин в ту минуту, как Прасковья Павловна разговаривала о чем-то с своею невесткою. Последняя картина в особенности привлекла его внимание…
Нимфа Палашка, по странной прихоти природы, как две капли воды походила на горничную Прасковьи Павловны Агашку, которая в эту минуту выглядывала из полурастворенной двери на приезжих господ. Это сходство не ускользнуло от любознательного Петра Александрыча. Заметив Агашку, он улыбнулся про себя с приятностию.
Между тем Прасковья Павловна приветливо обратилась к своей невестке.
– А что, Оленька, – сказала она, – я слышала, что ты удивительная музыкантша?
– Еще бы! – воскликнул Петр Александры?. – Ее в Петербурге ставили наряду с первыми пианистками. Недаром же я прислал сюда рояль… я за него заплатил тысячу восемьсот рублей. К тому же она еще певица: у нее премилый голос!
– Приятно иметь такие таланты, моя душенька, очень приятно. Уж я воображаю, как ты блестела в свете и как мой Петенька, глядя на тебя, радовался. Ведь ты, я думаю, беспрестанно была на балах, дружочек?
– Нет, я выезжала мало, только к самым близким знакомым, – отвечала Ольга Михайловна.
– Мало? Отчего же мало, мое сердце? Почему же молодой женщине не выезжать?
Дочь бедных, но благородных родителей улыбнулась и возразила:
– Вероятно, вы шутите?
– Совсем не шучу, – сказала Ольга Михайловна, улыбаясь, – отчего же это вас так удивляет?
– Ах, помилуйте, как же не выезжать на балы?
– Она у меня такая странная, – заметил Петр Александрыч, потягиваясь на диване, – я хотел ввести ее в высший круг, а она и слышать не хотела. Она наклонна к меланхолии – это болезнь; я все говорю, что ей надо лечиться. Я предлагал ей самых первых докторов, которым у нас платят обыкновенно рублей по двадцати пяти, даже по пятидесяти за визит, – да она не хочет.
– Олечка, ангел мой! Правда ли это?
– Нет, вы не верьте ему; он обыкновенно все преувеличивает, – я совершенно здорова.
В эту минуту Петр Александрыч смотрел на дверь, откуда выглядывала Агашка.
– Деревенский воздух поможет тебе, моя душенька. Недурно бы тебе декохту попить…
– Выборничиха к вам пришла, – пробасил вошедший Антон.
– К кому «к вам»? – возразила Прасковья Павловна, – это, верно, не ко мне, а к Оленьке.
– Ну да, к ним-с.
– Зачем же ко мне? – спросила Ольга Михайловна.
– Верно, она тебе, душенька, нашего деревенского гостинца принесла.
Прасковья Павловна не ошиблась; выборничиха стояла в передней с сотовым медом. Ольга Михайловна вышла к ней.
– Матушка наша, кормилица! – говорила выборничиха, кланяясь и подавая мед, – прими, голубушка, медку-то моего, кушай его на здоровье.
Выборничиха поклонилась ей в ноги.
– Не нужно, не нужно, не кланяйтесь в ноги, я прошу вас, – заметила смущенная Ольга Михайловна.
– Не прогневайся, матушка наша, – отвечала выборничиха, – уж у нас такое заведение.
– Подожди меня немного, я сейчас приду, – сказала Ольга Михайловна.
Она ушла и минуты через две воротилась.
– Спасибо тебе за твой мед. Вот, возьми себе. Ольга Михайловна вложила в руку выборничихи пятирублевую ассигнацию.
Выборничиха остолбенела.
– Что это, кормилица? на что мне это, матушка ты наша?
Выборничиха низко поклонилась. Но Ольги Михайловны уже не было в комнате. Антон, свидетель этой сцены, подошел к выборничихе.
– А что, много ли дала? – спросил он у нее. Выборничиха показала ему синюю ассигнацию. Антон нахмурился, взял ассигнацию; несколько минут смотрел на нее разгоревшимися глазами, поднес к свету и потом, возвращая ее выборничихе, проворчал недовольным голосом:
– Пятирублевая! Вишь, какая щедрая! По-питерски, видно, денежками-то сорит.
– Ах, Антон Наумыч, – заметила выборничиха, все еще не сводя глаз с ассигнации, – она что-то, родимый, и на барыню-то непохожа: такая добрая!
Антон отошел от выборничихи, ворча:
– Нашла кому деньги дарить! Добро бы человеку понимающему, а то дуре этакой. Она не разумеет, что и деньги-то. Вот и служи тут тридцать лет…
Антон махнул рукой.
Ольга Михайловна возвратилась в диванную в то время, как Петр Александрыч описывал свое петербургское житье. Его описание, по-видимому, производило сильное впечатление на Прасковью Павловну и на дочь бедных, но благородных родителей.
– Меня все знали в Петербурге, – говорил Петр Александрыч, – решительно все. Если б я продолжал службу, я имел бы уж большой чин. – Говорят, что я вел большую игру… Да как же было не вести большой игры? Это было необходимо для поддержания связей… Со всеми этими господами нельзя же играть по десяти рублей роббер. Дмитрий Васильич чем выигрывал в свете? – картами. И согласитесь наконец, что же делать без карт? ну, холостой, я танцевал; положим, это холостому прилично, а женатому неловко, да и что танцами возьмешь? И что за важность, что я немного проигрался? Для человека, у которого такое состояние, как у меня, это не беда. Вышел в отставку, пожил в деревне, расплатил долги, накопил немножко – да и опять марш в Петербург. Проиграл сто восемьдесят тысяч – экая важность! я иногда в вечер по тридцати тысяч выигрывал – что такое? Заложишь имение, а там сделаешь оборот – и опять пошел себе… Можно увеличить оброк… А что, маменька, каковы наши соседи? Чудаки, я думаю, пресмешные должны быть.
– Соседи у нас очень хорошие, прекрасные, нигде не ударят себя лицом в грязь. Вот, например, Семен Никифорыч Колпаков… я ему еще выписала через тебя жилетную материю, помнишь?..
– А-а! – Гришка, сигарку!
Гришка принес ящик с сигарами. Прасковья Павловна осмотрела Гришку с ног до головы и всплеснула руками.
– Неужто это твой Гришка? Эк вырос-то! молодец стал, право, молодец! А давно ли, кажется, бегал по двору так, мальчишка крошечный? Господи! время-то, подумаешь, как идет!
Гришка подошел к Прасковье Павловне и поцеловал ей руку.
– Молодец! Тетку-то свою видел, Палагею?
– Как же-с.
– То-то же. Она тебя как сына родного любит… Нет, Петенька, насчет наших соседей – грех сказать. Семен Никифорыч редкий, отличных свойств человек. Обращайтесь с ним, мои милые, поласковее, покажите ему свое внимание, я прошу тебя об этом, Петенька, и тебя, друг мой Оленька. У кого родится сам-пят, сам-шост, а у него все сам-сём да сам-восем. Прошлый год какая у него гречиха была – просто на диво целому уезду. На нем особое, можно сказать, божие благословение.
– А что, он играет в карты, маменька?
– Играет; конечно, не по большой, душа моя, не по-вашему, по-петербургскому; а до карт охотник: и в вист, и в бостон, и в преферанс – во что угодно.
– И в преферанс? браво! Так здесь и в преферанс умеют играть?
– Уж ты нас, провинциалов, голубчик, так ни во что и не ставишь?.. Ну, вот еще у тебя самый ближайший сосед, в двух верстах от тебя, наш уездный предводитель, Боровиков Андрей Петрович, и с большим состоянием человек, вдовец; от покойницы жены у него два сына остались. Он все, бывало, с покойником братцем на охоту ездил и в бильярд играл.
– У Андрея Петровича, – продолжала Прасковья Павловна, – есть меньшой братец, Илья Петрович, холостой. Он сделан опекуном над малолетними Свищевыми – пребогомольный, претихого нрава, с бельмом на правом глазу. Они, после раздела, с братом поссорились и не видятся друг с другом. Так, право, жалко. Еще человек бесподобный исправник наш…
Прасковья Павловна долго описывала соседей села Долговки, и затем все отправились гулять в сад.
Петр Александрыч, привыкший к столичной чистоте и роскоши, был недоволен своим деревенским запущенным садом и повторял ежеминутно, что надобно вычистить дорожки и посыпать их песком, смешанным с толченым кирпичом.
Приезжие отказались от ужина. Они чувствовали необходимость в отдохновении. Часов в девять все разошлись по своим комнатам. Прасковья Павловна, прощаясь с сыном и невесткою, обнимала, целовала и крестила их; потом отправилась в детскую, посмотрела несколько минут с умилением на спящего внучка, также перекрестила его, приговаривая: «Милое дитя, ангел» и проч., и поговорила с столичною нянюшкой, обещая ей подарить обнову.
Этот торжественный день, полный хлопот, тревог и разнообразных впечатлений, обитатели села Долговки и новоприезжие окончили различным образом.
Управляющий, выпивая ерофеичу на сон грядущий, думал:
«А славно все сошло, право! Петр-то Александрыч ничего не смыслит, и его можно надувать сколько душе угодно».
Прасковья Павловна, раздеваясь, рассуждала с дочерью бедных, но благородных родителей о своем сыне и невестке.
– Она, – сказала Прасковья Павловна, – очень мила, но есть что-то в ней странное, – этого нельзя не заметить, – и притом молчаливая какая-то.
– Я, по правде сказать, – возразила дочь бедных, но благородных родителей, снимая платочек с своей гусиной шеи, – совсем от нее не того ждала. И манеры у нее самые обыкновенные. Я не знаю, чему приписать ее неразговорчивость – или она горда, или, может быть… А Петр Александрыч премилый! Я просто им очарована. Что за ловкость, какие манеры, и должен быть большой зоил.
– Я тебе говорила, милая, заранее. В нем такое благородство, таким вельможей смотрит!
Петр Александрыч, потягиваясь на постели, думал: «Право, и в деревне можно найти некоторые удовольствия… Карты, бильярд, охота… у меня же чудесный погреб, по милости дядюшки…»
Петр Александрыч начинал засыпать. «Лафит рублей по восьми бутылка… Агашка недурна…»
Когда Ольга Михайловна осталась одна в своей комнате, она отворила окно. Это окно выходило в сад. На нее пахнул свежий, душистый воздух распускающейся зелени; вековые дубы отбрасывали от себя исполинские тени на широкий луг перед домом, облитый серебряным светом пар подымался от пруда, и сквозь просеку сада виднелись бесконечные поля в синеватом ночном тумане…