bannerbannerbanner
полная версияКалендарь природы

Иоланта Ариковна Сержантова
Календарь природы

Полная версия

Время, которого нет…

Сначала было намерение.

Именно оно делает первый шаг. До свершений и подвигов. Даже бессознательных.

Намерение – это когда тебе не всё равно. Когда чужая жизнь становится так же дорога, как собственная. Когда все страхи оказываются намного меньшими, чем ты сам. И.… к себе уже не вернуться. Тебя не вернуть никогда, ибо ты – это весь мир, вселенная. Вся!

Можно ли счесть подобное зазнайством, высокомерием, надменностью? Вполне. Но… Во имя чьих свершений? Чего ради? Кому оно нужно будет, увитое вензелями воспоминание? Тем, ради кого, но уж точно не тебе.

Перечитывая описания подвигов в наградных листах родных по крови, ищешь в себе отвагу, которая сделала их людьми чести. И не находишь. Разве только – надеешься, что не простынет в веках горячность, разбудившая в пращурах силы жить для других. Погибнуть за тех, кто скажет: «А я тут причём? Это не моё дело. Я бы так не смог…» Сделали ли бы они, если бы знали сомнений?

Сделали. Ибо – ведали: и наших, и своих. Войти во вкус, не отведав? Немыслимо.

– Так, – и улыбнулись бы пыльно. С прищуром округ тех, бездонных, прощающих всех глаз. Не по наивному недомыслию, а по глубокой, не имеющей пределов любви.

Неисполнимые посулы, как невостребованные за ненадобностью дары. Возлюби ближнего… Даже, если это ему ненужно пока. То ведь – лишь до поры. До времени, которого нет.

Навсегда…

«Навсегда» на пяльцах человеческого бытия… Если это обида, то ненадолго. Доброе дело куда как более обширно.

Когда сердце останавливает свой бег внезапно, скользит на окровавленных пятках по тонкому слою льда жизни… От того, что боль, которая копилась годами, переполнила его. И – не вздохнуть, не пошевелиться. Только стоять и глядеть, как вянет его бутон, в попытках вырваться за пределы клетки, о расшатанную дверь которой билось измятым плечом за мгновение до того. В ком было заперто. Навечно ли? Увы, но вечны лишь вопросы. Разгадок нет. Их быть не может!

Соль жизни не в том, чтобы избегать коромысло сомнений, но в том, чтобы, отыскав очередное состояние устойчивого покоя, уходить в сторону, в поисках очередного сокрушающего землю движения.

Мы навечно принуждены алкать изведанного иными. Топчемся, каждый – со своей стороны этого пирога, разгадываем начинку, пытаемся распробовать… отведать… И, как всегда, – не ведаем, что творим. Слишком издали дОлжно глядеть: и на пирог, и на самих себя… И это расстояние – дольше предела того самого «навсегда», что кОротко, как озарение. Стлань5 за слоем сдвигая на сторону то, важное, чего не постичь, но остаётся на пустоте блюда, как огрубевшее сердце вишни, с каплею яда истины.

Именно это и есть то самое, ради которого – всё, что округ. Только вот… о чём оно? Трудно уловить смысл, и резон влечения, постичь его. Иначе – проще. Пращица6 пытливости беспощадна, несмотря на несомненную, протяжную, как вой, ветхость.

Навсегда… Укор ли это? Даже познав действительность потери исхода из круговорота, в который нас не однажды ввергли, мы бессильны переменить его. И лишь одна способность не смириться, как безрассудная отвага, держит на плаву этот мир, в котором вечно лишь одно – любовь.

– А всё прочее?

– Канет.

– Безвестно?

– Навсегда.

В самом деле

Зима дремала, надвинув на нос капюшон неба. Куда не поворотись – сумрак, как не ступи – хрустит хрупко вяленая корочка льда. А под нею – сочный влажный кус земли с изюмом жуков, малиновым желе дождевых червей и лакрицей слизней. И те – сочные сладкие подмороженные корешки, обнажившие край белоснежной плоти после бани дождливых дней!!! У… Амброзия, не иначе!

Но вот оставь себя тут, под деревом… Пропадёшь. Почва под ногами потеряет очарование и покажется неряшливым месивом. Жаль7 сонного дня усугубится до седин ночи. И не тот плат, побитый молью звёзд, окутает её обширный дебелый стан. Но старушечий, серого цвета, пуховый, плотной вязки, ещё непросохший вполне, со вцепившимися намертво репьями…

– Слово-то какое… «Намертво». Как его, при живых-то?! Зачем оно им!? – И молчишь, растерян, пучит чашу слёз досуха.

– Стойте-стойте, не помешаю, пройду на цыпочках, вы даже не заметите, как я здесь только что была… – промолчит вдруг Лиса, и неслышно – мимо, оранжевым облаком с белоснежной кистью кончика хвоста.

«Колонковая8…» – подумается отчего-то. – «Абсурд!» – И тут же – жаром, желание бежать. Прочь! Но свершить этого ещё не удавалось никому

И от того-то: спокоен лес, нетороплива лиса. Минуя зачарованность, не умаляя достоинства своего суетой, – живут. Не страшатся разочаровать в себе. Кроме человека, – все таковы. Даже если сам9. И никто не понимает, кто же он, в самом деле.

Кадры фильма, что снимает жизнь…

Солнечный сок льётся сквозь сито облаков в самый центр круга округи. Нежно оправляет шапку на сочном пне. Тому холодно с непривычки. Шевелюра ствола, нещадно срезанная накануне, даёт простору шанс явить себя, отняв взамен всё, что связывало с миром. Дышать становится всё труднее… Но сделанного не воротить.

Мышь в мокрой шубе, спеша к соседке через грядку тропинки, поскользнулась вдруг. Уронив себя, ударилась коленками о сухарь сугроба, и хнычет. Тихо, как девочка. Ветер, усмиряя боль, выдыхает тихо. Чтобы не обморозить ненароком. И сам стонет от жалости к ней. Сквозняком плещется по лабиринтам сугробов, как по переплетениям судеб, что ведут нас всех. Даже тех, кто не считает себя ведомым.

Появление на свет пробуждает в людях сострадание, которому учатся неустанно. Рождённый, как срезанный цветок, без радетельной нежности вянет скоро. Без родительской…

Детство – не имеющая пределов любовь к миру. Это неосознанный страх и мурашки по спине при взгляде в звёздное ночное небо. Где Орион – не просто три ярких точки, но отверстие замка, к которому утерян ключ. Сожаление об этом гнетёт и томит, до поры безотчётно.

Детство сверяет всё по собственной, единой мерке… У взрослых их больше, чем времён года. И плачут они охотно, будто платят. Хотя там, у границы колыбели и вселенной, неясно – отчего из глаз людей течёт вода. И, в подражание, научаются так же. Такими же быть!.. Но делает ли это из них людей? По-настоящему?!.. Чернила дурных поступков светятся в лучах совести… И портят всё. Так, как правила портят промахи.

А вокруг столько радости, света, солнца, любви… Гладкие щёки льда, небритая седая щетина инея. То, настоящее, что всегда рядом.

Если вдуматься, то каждый день – дата… А если не думать, то ровно то же самое. Кадры фильма, что снимает жизнь…

Вектор

Солнце ворочается на перине светло-серого неба, улыбается сквозь сон рыжим деревьям с веснушками самых стойких, нелепых своей юностью листьев… Осень пощадила их… намеренно или случайно? Кто её разберёт.

Очередное, вновь мрачное утро… Не слышно пения птиц. Они удалились во след сбежавшей прочь осени. Судорожный кашель ворона различим едва сквозь вой остылого ветра. Зябко и грустно шагать под ритм сечения водных струй по жёсткой, хрустящей лаком льда, траве. Выдох теряется в вышине и тоже мёрзнет.

Подле лужи, в которой полощется который день небо, стоит кошка. Её полный живот почти касается сырой земли. Она тяжело дышит. Из приоткрытого рта прямо в лужу, густо и часто капает. Идти по воде в её положении неразумно. Надеяться на то, что вот-вот закончится дождь, напрасно. Я бережно поднимаю кошку, прижимаю к себе и сквозь натянутую кожу её живота ощущаю несмелое копошение. Малышам не терпится выйти на волю. Но и страшно делать это.

Как многие, я часто вспоминаю свою бабушку. Она не была разговорчивой. Годы учительства утомили её речь и отточили разум. Многое понимая в людях, была к ним более, чем добра, но особо ценила общение иного свойства. Соседские собаки приходили полежать к ней под дверь, а окрестные кошки на сносях, те и вовсе считали бабушку своей. Для них под батареей всегда стояла коробка из-под обуви с чем-то мягким и приятным на ощупь. Справа от широкого кресла, в котором, нацепив на нос очки, по обыкновению читала бабушка, всегда кто-то пищал или тихо чавкал…

Выполняя нехитрую тяжёлую работу по дому, старалась закончить её поскорее, чтобы вновь устроиться в кресле, с книгой в руке. Каюсь, я часто отвлекал бабушку от её любимого занятия. Мои многочисленные «зачем и почему, когда и сколько», на удивление, не выводили её из себя. Она не пересказывала прочитанную, искажающую истину полуправду, не учила, как жить. Прижав широким ногтем большого пальца к нужной строке закладку, отвечала мне, пятилетнему, глядя поверх очков так, как если бы мне было пятьдесят, без скидки на опытность и возраст:

 

– Смысл жизни? Чтобы было интересно. Надо ли заставлять других делать, как тебе хочется, даже если ты знаешь, что прав? Нет. Не надо распространять своё влияние за первоначальные пределы.

– Никогда?

– Пока тебя не попросят об этом.

– Но почему?! Они же ещё не понимают того, что уже знаю я!

– Ты в таком же положении. К тому же… людям необходимо совершать ошибки. Это… как прививка от кори.

– Корью они не заболеют, а ошибки будут преследовать всегда!

– Не горячись. И.… ты слишком много думаешь. Сделай что-нибудь своими руками.

– Это поможет мне не думать?

– Нет, что ты. Наоборот, именно дело определяет вектор раздумий.

– Я не понимаю. Вектор. Странное слово. Как ветер.

– Ну, да, немного похоже, и тоже направляет.

Зимой, когда я, краснощёкий и мокрый насквозь, затаскивал кованные санки в прихожую, часто заставал бабушку в полутьме подле печки.

– Опять электричество отключили? – спрашивал я.

– Да нет. Не зажигай, – просила она. И умолкала, позволяя тёплому медовому свету тающих дров гладить лицо, делая его загорелым и совершенно молодым.

– Знаешь, – заговаривала вдруг бабушка, – когда-то я была красивой. А теперь… что со мной стало? Как быстро пролетело время. – И вздыхала.

Я тут же пугался и, стараясь переменить разговор, придать ему тот, нужный вектор, преувеличенно и не к месту бодро заявлял:

– А на дороге скользко и мокро!

– … а печка красиво сжигает старые коньки, и раскраснелась стыдливо … – добавляла бабушка задумчиво.

– Мои коньки? А зачем?

– Во-первых, ты из них давно вырос, во-вторых, они малы всем на свете, а в-третьих… – бабушка шла к выключателю и зажигала свет, – Они как мосты, которые время от времени надо сжигать, чтобы найти новый путь, неведомые цели, иные интересы…

Мы часто бывали вместе, но мало разговаривали. Было уютно просто сидеть друг напротив друга и читать. Казалось, что так будет всегда, а на деле… Кто ответит теперь, – отчего любовь, доброта и сострадание имеют способность ожесточать людей, против обладателей сих похвальных качеств. Что нас делает такими, какие мы есть? Из-за чего всё, что видится верным, в одно мгновение может явить некое, неприемлемое для нас исподнее… И что заставляет требовать от других того, чего не можем дать сами, справедливости.

Обо всём этом мне хотелось бы узнать именно от неё…

– …если некто зашёл в булоШную, купил то, что по карману, посмотрел на то, что повкуснее. Помог старушке прочесть "мелкими буквами", постоял с мужчиной на тротуаре, покуда у того не прошёл сердечный приступ. Он хороший и правильный? Добрый? – экзаменовала меня бабушка.

– Ну, да, наверное. – соглашался я.

– Иногда. В этот самый момент. – Поправляла меня она. И добавляла, – Сторонись поспешности в себе и иных. Слишком часто рука, запустившая камень, повинна меньше того, в кого он был направлен.

Хорошо, когда есть кому растолковать это. И так непоправимо, непростительно долго разбираться в подобном самому.

Как и бабушка, я тоже люблю читать. И с некоторых пор, справа от моего кресла стоит коробка, которая, будто сказочное создание, крутит по сторонам пятью мордахами с пенкой молока на губах. Прислушивается слепо к происходящему вокруг. На маленьких так потешно глядеть… Однако время, действительно, слишком торопиться. И совсем скоро наступит их черёд идти по жизни в поисках вектора… ветра, который смогут назвать своим. А который они выберут, попутный или встречный, – это уж решать им самим.

Колыбельная

На пруду, прозрачными призраками лебедей мёрзнут куски льда. А в чаще леса…:

– Ложись спать, пора.

– Ты оставишь мне свет?

– Ночник семафора моргает вдали, и сметУ облака с части неба. Бабочки звёзд будут гладить тебя тихонько по лицу крыльями света, пока не заснёшь.

– А они не поранят их?

– Нет, малыш, если ты не станешь ворочаться во сне…

Как тебе спится, мир? Вдали от сугробов тёплых покровов и напора огня в печи? Душно душам взаперти. Желается объять весь свет, а можется что? Крошку? Скромную часть его? Меньшую из… Но даже той, малой части, не осилить тебе, человек.

Не в укор, так только. Больше себе, нежели другим.

Скольких слов не воротить, несть свершений. Голос, и тот,– истомлённый содроганиями обещанного, утерял плавность свою. Изломился, надтреснутый.

Сколь намерений осталось стоять в межполосье, прищуренным, под светом фар на потолке. Коль лавров и фанфар впустую. Впрочем, бывает, что идёшь мимо своей, приоткрытой двери, да в запертою бьёшься голубем до крови. И не хватает разумения, что не твоё, не для тебя.

– Мама, я вырасту?

– Конечно, мой хороший, закрывай глазки, спи.

– А что потом?

– Там увидишь, мой милый. Сам.

И жмуришься, оставляя малый просвет меж ресниц. Страшно не видеть света. Тщишься, покуда хватает силы не спать. Солнечный зайчик луны играет с тобой. И, – спасибо ему за то.

Молодо-зелено

Дерево сушило свою шевелюру, подставляя шею ветру. Встряхивало время от времени головой, наслаждаясь собственной противоречивостью. Его одновременно одолевали лёгкость и приятная тяжесть. Первая позволяла парить над землёй, вторая придавала уверенность, чувство устойчивого равновесия, лишиться которого дерево могло себе позволить лишь единожды. Но об этом оно старалось не вспоминать, и бОльшую часть времени это удавалось. Однако стоило услыхать стон, с которым разрывается деревянное сердце… Даже издали, едва осязаемо… Ужас окатывал волной лес. Ослабив хватку, с которой деревья держались за землю, они сторонились поверженных в испуге, и прижимались друг к другу так тесно, как это было возможно. Мхи отшатывались от стволов на четверть дюйма, не больше, но этой безучастности хватало, чтобы набиться сору за зелёной парчой и ослабить родную связь с землёй. Лишайники и те, поддаваясь панике, разжимали сухие ладони и ссыпались вниз отрешённо. А птицы… куда было деваться им? Они кружили поверх, дожидаясь воцарения спокойствия. Сокрушаясь об исчезнувших в миг домах, гнёздах, дуплах, кладовых. Счастье, если это не происходило в пору ожидания появления птенцов. Иначе мера их горя была бы куда как более велика.

Не далее пятидесяти саженей от подножия леса, располагался молодой пруд. От ударов о землю, лёд отпрянул от его берегов. А после принялся кукситься, киснуть, стенать и через пару часов, в ответ на всполохи страха, расслабил ледяной кулак, выпустив на волю рыб. Сжалился. Те, не веря безвременному обретению свободы, принялись метаться в поисках выхода на большую воду. Туда, где она, даже оказавшись густой, не засахаривается так безоглядно… Но увы. Дом, в котором рыбы родились и жили, имел лишь два выхода, один напротив другого.

Мы с приятелем стояли на одном из его порогов, безотчётно уставившись на воду, и отпивали мелкими глотками коричневый сладкий воздух.

– Такое ощущение, что дождь идёт наоборот. – визави был внимательнее меня.

– Это как? – засомневался я.

– Сверху вниз.

Действительно, поверхность воды ёжилась от незримого дождя. Капля за каплей появляясь из ниоткуда, спели до полусферы и взрывались изнутри на самой её макушке, орошая семенами мелких брызг:

– Рыбы! Это рыбы! Они проснулись!

– Невероятно. Перевалило за середину декабря. Быть того не может.

– Рыбы…

– Чему ты радуешься? А если завтра вновь мороз? Что будет с ними? Ты подумал?

– Но что я могу? Это не я растопил лёд. Не я…

И мой друг заплакал. Он был слишком юн и чересчур чувствителен. Его главная беда – подробное отношение к жизни, часто виноватила без вины, и обыкновенно в том, на что он никак не мог повлиять. Как и в этот раз.

– Послушай, – я тронул его за рукав, – рыб в пруду не так много, если хочешь, мы перенесём их в дом и там, в аквариуме, они перезимуют. Хочешь?

Я был искренен и ожидал чего угодно в ответ. Благодарных объятий, даже истерики… Но к тому, что услыхал, был совершенно не готов.

– Нет. Не стоит. Благодарю вас. Пруд, небо, берега, мягкий ил на дне и лианы корней лилии, – это всё, что у них есть. Таков уж их дом. Там всё родное, знакомое. Они должны пережить, что суждено, именно там. Не думаю, что стеклянные стены и непривычные звуки жилья успокоят их. К тому же, старания переезда одолеют не все.

– Но ты же рыдал!!! – чуть не закричал я.

– Простите мою несдержанность. Иногда не успеваю остановиться. Прикладываю к себе одежды сторонних судеб, а они всегда не по мерке. От того и слёзы. Нам их не понять, увы…

– Кого… не понять?

– Деревьев, птиц, рыб, наконец! Их чувств, страданий… даже радостей!

Мой юный друг пожал плечами в ответ молчаливому недоумению и, наклонив голову, медленно пошёл прочь в сторону леса. Там его ожидало мочало скрученных в жгуты деревьев, разорванные сухожилия коры и обрубленные кисти стволов, всё ещё сжимающие горсти родной земли. Довольно поводов для рыданий, не правда ли? Но многие из нас смогли бы о том же… и так?! Вот, в этом-то всё дело…

Голубая кровь

«Не подгоняй под нужды невежд родной язык. Неправильность речи внедряется в сознание и меняет его, нарушая последовательность образа жизни. Для сохранения самобытности, родную речь надлежит блюсти в первозданной чистоте, памятуя о том, что в мелодии языка заложено зерно Русского Духа, как обоснованного предмета народной гордости. Голубая кровь брызжет не там, и не в том виде, где её ожидают отыскать!»

(Из письма к другу)

Отказ от удовольствий, вынужденный или добровольный – явление временное. Преходящее, как и сама жизнь.

Печка, завиток на затылке воды, исчезающей в стоке, парад планет на виду у ясной ночи, морзянка дятла, насмешка ежа, одобрение летучей мыши… Это не что иное, как бытие на скорости шагов улитки в холодную ночь. Так ли неторопливо оно, в самом деле. Какова в нём мера нарочитой отстранённости ото всего?

Паук плетёт сети, повинуясь напору своей голубой крови. Поперёк течения жизни. Наперекор ей. И бывает повержен часто… Но – честен всегда, ибо находит место в душе каждому цвету из радуги белого света.

В муках оттепелей рождается весна, – страшится, тянет время. Стужа таится за спиною летних ночей. Выгадывает, не иначе. В одной вязанке хвороста дней – всего понемногу: недосказанного, не расслышанного. Больше – от той, принижающей, дающей надежду полуправды. И, – что же с ней не так?! Питая один другого, – телами ли, страхами, – кто вернее?

Подросшие птенцы превышают один другого, поедая тяжёлых спросонья мух, нелепых в зиму комаров и мошек. Они так похожи на отца и мать. И всё же, легко отличимы от них. И свежими пуховыми жилетами, надетыми поверх, для тепла, и вальяжным видом, небрежными манерами, разборчивостью. Привыкли к тому, что послаще. Упорствуют лишь в дури притворной. Дети же…

      А рыбы в полудрёме, сквозь узорное стекло воды, шепчут о своих снах… Им верим наивно, да ждём пробуждения прекрасного цветка из семени, выпавшего с горстью мёрзлой земли. Он глядится сорняком. Но, мало ли… Чем мы, люди, кажемся! Утро-то – доброе, по-доброму к нам! Если наступило…

Жизнь – тонкая материя. Прозрачная красивая паутинка. Можно идти прямо на неё и не заметить. Лишь стереть с лица, как помеху, – глядь, а её уж и нет.

На всю оставшуюся жизнь

В природе существует нечто, что витает в воздухе, мерцает, словно мираж. Не потому ли ясность понятому рознь. Не от того ли так сложно принять друг друга?

Искры истины, высеченные соприкосновением поэзии души и "прозы" бытия, позволяют прочувствовать скорость его течения. Нервность линий. Вездесущность его.

Осознанность происходящего – главное в жизни. Но достигнуть сего непросто, как роднику наполнить океан в один день. Все, что есть, оно или "до", или "после". Настоящее – так влажно и неуловимо. Для того, чтобы ухватить мгновение за край его прозрачного призрачного подола, надо большое умение.

– Желание… Умение тут не к чему. Оно только мешает. Это навык повторения чужих ошибок. Как говорится: «Дурацкое дело…

– …нехитрое!» Ты скучала?

– Я давно перестала искать тебя в своём сердце.

– Ого! Ты стала жестокой?

– Так бывает. Когда много плачешь, делаешься жёсткой.

– Чем я виноват перед тобой?! Мне сказали, я засомневался. Но как я мог не поверить… ей!!!

– Прости за банальность, но верить нужно только сердцу.

– Наверное, да… Но все… все были настроены против тебя!

– Может и так, но ты даже не попытался никого переубедить. А существовать ради сторонних одобрений недостойно ни человека, не дождя. Но… Я всё равно тебя люблю.

 

– Это всё, что мне нужно знать…

– Я ещё не договорила. И.… ты понимаешь, что мы больше не увидимся? Никогда.

Заготовленная фраза о том, что он растёр её любовь, как плевок по дороге, добила бы его. И она не стала продолжать, так как не хотела делать ещё больнее.

Он поднял на неё растянутые рыданиями, почти слепые глаза:

– Как это? Как же? Увидимся, мы обязательно увидимся…

И он захлопотал, принялся говорить что-то неубедительное, ободряющее, нелепое…

…Усадив её рядом с собой к поминальному столу, он стал спокойнее. И, обращаясь за очередным пустяком, улыбался глазами, как в детстве, – ласково, с янтарной искоркой, которая теплилась в глубине, как огонёк далёкой свечи.

А она… Она молча ловила запах его дыхания, впитывала звук голоса… Стараясь запомнить всё-всё, до капли, до полутона. Чтобы хватило на всю оставшуюся жизнь.

Зима рыдала. Мокрый снег тёрся об её холодные щёки и тоже плакал. Ему было жаль всех: и её, и себя. Ушедшее скрылось. Не разглядеть того сквозь шторы снегопада. И двери лет захлопывались одна за другой, всё скорее и скорее. Не испрашивая одобрения ни у кого.

5слой
6«Пращица духовная раскольнических вопросов и ответов» епископа Нижегородского Питирима издавалась в 1721
7скорбь
8ворс сибирского хорька
9хозяин
Рейтинг@Mail.ru