Толпа подалась было к весам, но, узнав цену, откатилась в нерешительности назад.
– Два девяносто за фунт… Вот упыри!
– М-да, попиваешь ноне чайку…
– Хозяйка, – зашептал Мыкола на ухо: – Треба цену снижаты!
– Ну-ну… Объяви-ка по три рубля за фунт.
Вокруг повисла тишина, натянулась струной, до предела, до скрипа, до стона натянулась и лопнула:
– Беру!!! – заверещал какой-то мужичок, не выдержавший первым. – Пять фунтов вешай!..
И как лавина сходит за маленьким камешком, следом кинулся, давясь и толкаясь, разномастный люд. Торговали с двух весов, Савка взмок, подтаскивая и распечатывая все новые и новые цибики, а поток желающих не ослабевал.
Вперед протиснулся, неся бороду на пузе, толстый поп, узрел цену, схватился за крест:
– Ах, ты ж, царица небесная…
– Неурожай, батюшка, – пробасил Мыкола. – Усе пожрав долгоносик!
Спустя пару часов, когда ушла добрая половина штабеля, спрос поутих. Затарившись, отвалились состоятельные горожане, и только наезжие купцы, думающие с выгодой перепродать чай по своим лавкам да торговым местечкам, прохаживались подле, морщились, бросая на продавцов досадливые взгляды.
– А ну, оптовики! – закричала Евдокия, набрав побольше воздуху, отчего разъехалась на груди пуговка, да встрепенулись с колокольни голуби: – От полцибика по два шестьдесят уступлю!
Купцы покрякали, пожались, но деваться было не куда, и один за другим потянулись к весам, распуская тугие кошели. Последним стал пожелтевший лицом Ухватов. От того, что на его глазах, на его деньги сметливая оборотистая молодуха собирает такой выпуклый барыш, с ним едва не случился апоплексический удар.
Евдокия, убедившись, что чайные запасы исправно тают, кликнула троих мужиков из обоза и отправилась по закупкам. Солнце перевалило за полдень, обещая скорый осенний вечер. Продавцы торопились сплавить товар и особо не торговались. Евдокия брала сукно, соль, табак, чернослив, изюм, разного рода сласти, железные ведра, чугуны, косы, ножи, конную упряжь, мыло, гребни, бусы, зеркальца, все, за что в Антоновке давали хорошую цену. На посторонние вещи не отвлекалась, равнодушно скользила взглядом по дамским нарядам и украшениям да огибала представления заезжих балаганчиков: оно и понятно, наиболее расторопные купцы уже сворачивались, потихоньку собирались в обратный путь, стремясь выехать засветло; однако, проходя мимо канцелярской лавки, замедлила шаг, задумалась на секунду и решительно шагнула внутрь, чему груженый тяжелыми узлами и баулами Савка, неотрывно следующий за хозяйкой, не зело обрадовался.
Звякнул колокольчик, и за стойкой тот час возник сгорбленный лавочник-еврей, в черной ермолке, из-под которой на бледные щеки ниспадали длинные пейсы, почтительно поклонился:
– Чего изволите-с? – подслеповатые глаза ощупали посетителей, и тонкий горбатый нос безошибочно остановился на статной Евдокии.
Подобострастную улыбку лавочник держал мастерски, хотя нутро его, при виде лапотника-мужика и домостроевской купчихи, сморщилось, как и надежда поиметь с них какой-либо гешефт. Такие заглядывали в магазинчик крайне редко и оборот не делали.
Савка, приоткрыв рот, рассматривал диковинные приборы и приспособления, выставленные в шкафчике со стеклянными дверцами, где самое почетное место занимал бинокль фабрики Цейса в корпусе матово отблескивающего желтого металла. Для чего предназначались эти красивые и, наверное, ужасно дорогие вещицы, Савка, убей Бог, не знал.
– Дай-ка мне, любезный, дюжину карандашей! – гаркнула Евдокия. – Да чернил флакон!
– Сию секунду, – лавочник скрылся под прилавком.
– Амбарных книг пару, тетрадей простых десяток, писчей бумаги…
Длинные пальцы проворно плясали по многочисленным скрыням и ящикам, безошибочно выхватывая искомое.
– Это чего?! – грозно, будто узрев непристойность, Евдокия ткнула в стеклянный шкаф, указав на хитрый прибор.
– Ах, позвольте, – лавочник деликатно отстранил Савку, отомкнул дверцы. – Сие называтся «секстант», если угодно-с… Служит для измерения углов…
– Сколько? – скривившись, перебила Евдокия.
– О-о! Такая дама интересуется наукой! – еврей оживился.
Но масляно заблестевшие глазки довольно быстро поугасли, когда «дама» показала свою способность торговаться.
– Себе в убыток, ей боже! – клялся лавочник, бережно передавая упакованный секстант. – Только ради вас!..
– Это чего?! – стекло вновь жалобно скрипнуло под указующим перстом Евдокии.
– Логарифмическая линейка, для расчетов-с, – ответствовал лавочник.
– Заверни!
– Компас!.. Счеты!.. Простите великодушно – курвиметр!.. – шкафчик пустел. – Чего желаете еще? – лавочник утер пот со лба.
Радость удачной сделки заглушала подорванную уверенность в том, что он, изрядно поживший на этом свете человек, научился разбираться в людях.
– Карты желаю! – заявила Евдокия, и Савке показалось, что сейчас она щелкнет пальцами.
– Все, что есть, – лавочник выложил пухлый ворох трехверсток. – А вот-с, большая карта Российской Империи. Привез специально для здешнего учителя географии, но видит Бог, вам, гм, нужнее, – лавочник многозначительно округлил глаза. – Может, изволите глобус?..
Евдокия изволила все.
При выходе на улицу случилось недоразумение: столкнулись нос к носу с каким-то невзрачным господином с тонюсенькими ниточками усиков на рыхлом пористом лице. Тот машинально приподнял котелок, бормоча дежурные извинения, как вдруг его взгляд упал на лицо Евдокии, да так и застыл на нем.
– А-а! Вот мы и свиделись, голуба! Попалась?
– Не имею чести, – Евдокия попыталась стряхнуть господина с рукава, но тот вцепился в локоть, как клещ.
– Куда?! Куда?! Забыла, как обобрала меня, прошмандовка? Да еще отходила так, что три дня кряду подняться не мог? Забыла? Ну, все! Теперь я тебя на каторгу-то упеку!.. Урядник! Кликните урядника!..
– Ты ба, господин хороший, того, полегше! – Савка оторвал незнакомца в котелке от хозяйки.
– А ну, прочь! Пшел вон, холоп! Давно ли тебя, быдло, на конюшне не пороли?
Савку на конюшне не пороли. Вырос он, хоть и бедным, но свободным, и такие тычки сносить не привык, поэтому от греха подальше, чтобы не приложиться сгоряча по пористой физиономии кулаком, слегка отпихнул от себя неприятного господина, от чего тот, отлетел на несколько шагов и уселся задом в пыль прямо под ноги подоспевшего урядника. Следом прикатился по широкой дуге выпачканный котелок.
– Прекра-атить! – покачиваясь, потребовал красный, как свекла, урядник.
Даже издали было заметно, что представитель власти уже изрядно принявши на грудь, что, в общем-то, в праздничный, да еще и в ярмарочный день, вполне объяснимо. Позади выросли двое городовых, привычно подперли по бокам, не давая уряднику упасть. Вокруг, с интересом наблюдая за происходящим, начал собираться народ.
– Я губернский секретарь Кикин, – важно заявил, поднимаясь, господин. – Немедля арестуйте эту женщину, наряженную купчихой, и ее приспешника. Она меня в Муроме до нитки обобрала, да еще чуть калекой не сделала. А я, между прочим, в дом к самому генерал-губернатору Нагайцеву вхож…
– Тэ-эк-с! – мутные глазки урядника уставились на Евдокию.
– А на самом деле, она вовсе не купчиха никакая, – обличал Кикин, – а продажная девка!..
– Да что же это делается! Люди добрые! – взревела Евдокия. – Среди бела дня! Ах, же ты паразит! Ах, ты сморчок сопливый! – уперев руки в боки, она пошла на обидчика, выставившего перед собой котелок, как щит. – А куда власть смотрит, а? Вы думаете, я на вас управы не найду?!
Урядник, придя в сильное замешательство, и, в качестве временного выхода из ситуации, хорошо поставленным голосом пропел:
– Прекра-атить!..
Решение назрело само собой. Все-таки опыт – великая вещь, его, как известно, не пропьешь.
– Предъявите документы! – изрек урядник, и довольный собой икнул.
– Вот-с, – Кикин протянул бумаги, – вот-с, извольте!.. Двести рубликов, как с куста… По знакомым на обратную дорогу собирал!.. У-у, шалашовка…
Урядник потянул носом, значительно свел мохнатые брови на переносице и принялся разглядывать документы, держа их вверх ногами.
– А? – беспомощно спросил он через некоторое время городового, что стоял по правую руку.
– Чинуша, – изрек тот. – Без бумаг видать… А то я ж неграмотный…
– Тэк-с, – протянул урядник. – А ваш пашпорт, сударыня, хде?
– Нету с собой.
– А-ага! – воскликнул Кикин. – Я же говорил!
– О! – палец урядника указал на небо. – Проясняется!..
– Это что же, – накинулась на урядника Евдокия, – мне без паспорта уже ни в лес, ни в город, ни в огород не выйти? Эдак и в уборную документ носить придется! Кулакова я, Евдокия Егоровна. А не верите, попытайте купца второй гильдии Ухватова, он подтвердит.
– Да, купчиха это, – крикнули из толпы, – из Антоновки. Вон ейный обоз, подле суконных рядов…
– Не верьте, не верьте ей! – не унимался Кикин. – Она – ведьма! Порчу наведет – беды не оберешься!..
– Угу… Ведьма… – покивал урядник. – Порчу…
– Да-да! Руки-ноги отнимаются, все видишь, а подняться не можешь. Лежишь, и, виноват, под себя ходишь… По малой надобности… И по большой…
– М-м!.. Мслт!.. Холера!…
Урядник собирался произнести «милостивый государь», но не смог.
– Что?..
– М-м-м!.. Мозгоклюй!
– Позвольте!.. – попытался возмутится Кикин.
Но было поздно.
– Ты меня за дурака держишь, братец? Комедь ломаешь прилюдно? Я тебе покажу! Ты у меня еще находишься и по большой надобности, и по малой!.. Эй, ребята, а ну, бери его!
Городовые тотчас подхватили под руки губернского секретаря и потащили в участок. Урядник обласкал Евдокию мутными глазами и, между прочим, нашел, что она еще очень ничего. Чувства рвались из груди, их требовалось выразить.
– Сударыня! – нашелся он. – Позвольте мне замереть в глубочайшем пардоне за причиненное недоразумение!
Довольный собой, хотел еще на прощание козырнуть, щелкнув каблуками, но счел благоразумным воздержаться. Схватился за эфес шашки, стараясь не потерять равновесие, развернулся и замаршировал прочь…
Позади, окутанный серой дымкой, остался Владимир. Отвертелись карусели, отплясавшие медведи вернулись в клети, схлынуло ярмарочное веселье, вернулась в берега, в промытое веками русло размеренная провинциальная жизнь, замедлила течение, осоловела, готовясь вскоре замереть на зиму совсем. Попутные подводы одна за другой съезжали с избитого копытами и колесами большака, растекались по хуторам и весям. Где-то впереди, нахлестывал лошадей Ухватов, стремясь хоть здесь оказаться первым. С угрюмого лица его не сходила тень, не радовала лежащая под сердцем лишняя сотня целковых, заработанная на процентах за неполных два дня. Душила Карпа Силыча жаба, оттого что соседка на ровном месте ухитрилась положить в мошну до тысячи рублей, сотворенных буквально из воздуха. Ухватов ловил себя на мысли, что, потеряв свою, кровную тысячу, кручинился бы меньше.
Сухая, теплая, как нагретый в руке медный пятак, погода, словно по заказу простоявшая два ярмарочных дня, портилась на глазах. Небо затянуло хмарью, подул с севера ветер, посыпал мелкой моросью, то и дело срывающейся грузными каплями с почерневших осклизлых повозок. Даже изрядный жбан горячего сбитня, пахнущего ржаным хлебом и хмелем, выставленный Евдокией перед отъездом, не грел. Шибанул в головы возницам, вышел заздравными песнями да румянцем на щеках, и иссяк. Вскоре дождь обернулся мокрым снегом, облепил пожухлые травяные кочки белым ковром. Теперь казалось, что свет исходил не с темнеющего неба, а поднимался от земли, укрытой мертвенным холодным саваном.
– Эй, хозяйка, гляди-ка!..
Со стороны близкого леса наперерез обозу, оставляя за собой стежки черных следов, молча, по-волчьи бежало полтора десятка мужиков.
– Эвона, лиходеи-душегубы, – протянул кто-то.
– Плохо дело! – Мыкола достал припрятанную в возе дубинку. – Были бы мы на конях – удрали, а на волах далеко не ускачешь.
– Ружжо бы, – вздохнул Савка.
– Молчи, «ружжо»… Голову бы не сложить…
Испуганных волов завернули под уздцы, подводы обступили кругом. Вооружены были разбойники кто чем: кто обыкновенным кривым батогом, кто пощербленной турецкой саблей, кто топором, кто багром, кто вилами, кто насаженным на кол трехгранным штыком от винтовки. Молодые, старые, разномастно одетые, они походили друг на друга, пожалуй, только отчаянным блеском глаз, который выдавал людей, не страшащихся ни черта, ни Бога, людей, ходящих под виселицей. Вперед выступил, поигрывая кистенем, мужик, по глаза заросший черной кучерявой бородой, в парчовом халате, накинутом поверх овчинного полушубка.
– Здорово, купцы! Чего прижухли? Испужались, небось? Не боись, не тронем!.. Так, пошшупаем слегка, и ступайте с Богом… Пешком…
По тому, как дружно загоготали разбойники, Евдокия поняла, что перед ней атаман.
– Ой, пошшупаем! – подхватил один из лиходеев и шлепнул Матрену по ляжке.
Возница, сидевший рядом, замахнулся кнутом и тут же упал с окровавленной головой. Дальнейшее Савка помнил смутно, обрывками, как сквозь сон. Помнил, как Мыкола успел, орудуя дубинкой, пригладить троих, прежде чем повалился сам, словно медведь, одолеваемый сворой собак. Помнил истошный визг Матрены, треск разрываемых юбок. Помнил, как не чувствуя ударов, махал кулаками направо и налево, сквозь розовую пелену видя, как спрыгнула с воза Евдокия, подобрала чей-то кол, и, вращая его, как мельница крылья, ринулась в гущу свалки. Под ударами купчихи, словно сухой хворост, трещали кости, разбойники валились соломенными чучелами, разбрызгивая во все стороны кровавые сопли. Последним, что врезалось Савке в память, стало разъехавшееся на спине Евдокии платье. А потом наступила темнота…
В голове гудел тяжелый церковный колокол, расходились перед глазами цветные круги, как от брошенного в воду камня. Савка с трудом поднялся, и, сделав несколько шагов, споткнулся обо что-то мягкое. Прямо у его ног, застыл в нелепой позе атаман с проломленным черепом. Курчавые его волосы спеклись сосульками, вокруг растеклась, смешавшись с грязью, красная лужа.
Подле повозки, запрокинув голову набок, лежал Мыкола, булькал розовыми пузырями, закатив глаза, из носа его густой струей шла кровь. Откинув кол, над ним склонилась Евдокия, шарила беспокойными пальцами по лицу искалеченного возницы. «Не жилец», подумал Савка. Он так и стоял в трех шагах, покачиваясь, не в силах оторвать взгляд от товарища.
Меж тем руки купчихи, как два сноровистых паучка, плетущих паутину, пробежали по бритой голове, расстегнули ворот и заплясали по широкой груди. Со стороны казалось, будто Евдокия играет на гуслях. Мыкола перестал хрипеть, задышал ровнее, остановилась, идущая носом кровь.
– Так ты и впрямь ведьма? – разлепил Савка разбитые губы.
– Немножко, – блеснули чертовщинкой карие глаза. – Но ты ведь никому не скажешь, правда?
– Не, – помотал головой Савка. – Не скажу…
* * *
Усадьба, как водится, стояла на вершине холма, и из ныне живущих только вековые тополя, ровные и толстые, как колонны парадного входа, помнили ее постройку. С колонн этих, давших пищу для каламбуров по поводу «столбового» дворянства, похожая на растрескавшуюся от старости кору, осыпалась подновляемая с ежегодным постоянством штукатурка; розы крошили корневищами лепные урны, похожие на супницы без крышек; проваливался по весеннему половодью мосток, терпеливо поправляемый мужиками – здесь все подчинялось размеренному сонному ритму, пропитавшему скукой запущенный парк, подворье и дом вместе с обитателями. Медленно, с оттяжкой взлетали топоры, нехотя, лишь из невыразимого чувства долга, кричали кочеты, и даже мухи гудели здесь с какой-то уж особенной ленью.
Собственно, борьбе с сонной одурью и посвящали жизнь хозяева усадьбы – семейство Крутояровых. Бились насмерть. Наводняли дом многочисленными гостями, устраивали шумные балы и приемы, выезжали на охоту в богатые дичью леса. Не одно поколение помещиков погибло в сих неравных ристалищах. Покоились предки под каменными крестами при часовенке, выстроенной еще дедом Николая Платоновича, главы семейства. Вместе с супругой Татьяной Ильинишной растили они двух дочерей, коих постарались научить всему, что может понадобиться незамужней девице дворянского роду, а именно трем вещам: лопотать по-французски, играть на рояле и вышивать на пяльцах.
Старшей, Елене минуло двадцать пять, и вопрос о замужестве заострялся с каждым днем. Многочисленные ухажеры, привлеченные богатым приданным и женскими прелестями, коих ни одно платье утаить не могло, вились вокруг Елены словно мотыльки, но все пылкие порывы остужались холодом высокомерия, а наградой за красноречие служил безразличный взгляд в сторону и поджатые губы. Отчаявшись добиться расположения, молодые люди откланивались, про себя величая молчаливую и своенравную Елену не иначе как «кобылицей».
Младшую дочь звали Светланой. Грациозная, гибкая, словно тростник на ветру, она могла ликовать или биться в лихорадке от любого пустяка, широко распахнутые глаза были вечно мокры: слезы горести не успевали высохнуть, а им вдогонку уже катились слезы счастья. Махровая наивность Светланы заставляла вздрагивать видавших виды кавалеров, но в поверхностные суждения вкладывалось столько мечтательности, искренности и веры, что под их натиском отступала на время пошлость засиженных мухами дней. Светлана любила перед сном, томно постанывая в тон перу, ровным округлым почерком накатать в дневник эссе, страниц, эдак, в пятнадцать, посвященное какому-нибудь гусару N., единожды виденному в позапрошлом году на именинах крестной.
Николай Платонович молился про себя, как бы поскорее пристроить дочерей, к чему прилагал все усилия, зазывая в дом молодых людей всех сословий, мастей и возрастов. Совершенно незнакомый, но неженатый мужчина, заехавший с письмом давнишнего сослуживца даже не к Николаю Платоновичу, а к кому-нибудь из соседей, вполне мог остаться погостить в имении Крутояровых. Однако недолго, буквально месяцок-другой. А с ним заодно и приятели.
Поручик Александр Шмелев, намеревавшийся провести отпуск в поместье родной тетки, и составляющий ему кампанию ротмистр Евгений Ревин, подходили едва ли не под классическое описание кавалеров, ограниченный, но постоянный контингент которых, круглогодично присутствовал в доме. Александр ежедневно строчил тетушке письма, извинялся и обещал не сегодня-завтра предстать пред ясны очи, но не знавшее предела гостеприимство четы Крутояровых затягивало, обволакивало глубокой сонной периной, сковывало движения и волю. Отпуск неумолимо подходил к концу, как и надежда подставить-таки свою макушку под сухие тетушкины губы. Голубоглазый, русоволосый, в великолепно, как перчатка на руке, сидящем мундире, Александр с ходу приударил за Еленой, чему родительская чета высказала единодушное поощрение, не требуя иной платы за пребывание в доме.
По законам жанра Ревину, смирившемуся с потерей быть представленным тетушке друга, не оставалось ничего иного, как обхаживать Светлану. Он исправно говорил комплименты, терпеливо отстаивал у рояля, пока растопыренные пальчики Светланы Николавны давили клавиши, и после обязательно к этим пальчикам прикладывался, касаясь кудрями изможденной в музыкальном экстазе кисти. Но напора Ревин не проявлял и не то, чтобы влачился за младшей Крутояровой, а так, вяло подволакивался. Однако неожиданно для всех, Светлана узрела в темноглазом брюнете объект, ни с того, ни с сего принялась заливаться румянцем и удвоила количество исписываемых перед сном страниц.
Сей, никем не оставшийся незамеченным, факт негативно отразился на самочувствии друга детства, сыне покойного приятеля Николая Платоновича, а ныне петербургском студенте Андрее Загоруйко. Самый преданный воздыхатель Светланы наезжал к Крутояровым чаще других и подолгу гостил в имении, ревниво воспринимая визиты прочих ухажеров. Как-то, собравшись с духом, он даже составил с Николаем Платоновичем разговор, в котором признался, что давно в Светлану влюблен и готов ей составить партию до конца дней своих, а также, «из человеколюбия», просил воздержаться от приглашения в дом «иных мужчин», смущающих, по его заверениям, молодую девушку, и мешающих ей определиться с выбором. Николай Платонович юношу внимательно выслушал и даже по-отечески пустил слезу, но просьбам о содействии не внял: по его мнению, худой, болезненно-бледный, с огромными глазами Андрей, не имеющий, к тому же, гроша за душой, являлся не лучшим кандидатом на роль жениха.
Сейчас Загоруйко, вперив страдальческий взгляд вдаль, сидел в углу залы и сочинял очередную записку, великое множество которых скопилось в покоях Светланы Николавны. В плетеном кресле, вальяжно закинув ногу на ногу, расположился Федор Павлович Шлепков, богатый судовладелец и фабрикант, бывший проездом, и также застрявший погостить. Минуту назад он вяло пикировался с Загоруйко на тему любви вне брака, небрежно помахивал газетой и всем своим видом демонстрировал скуку. На ухоженном, тщательно выбритом лице его застыла рассеянная улыбка. Глядя на Федора Павловича можно было подумать, что тот все чего-то ждал, чего-то особенного, остренького, пикантного, выискивал повод лишний раз щекотнуть нервишки. Его хищный орлиный нос сейчас смотрел в сторону круглого стола, покрытого плотным зеленым сукном, где под низким бахромчатым абажуром, расписывали пульку. Расписывали не спеша, обстоятельно, со знанием дела, мусоля вишневые мундштуки и пуская сизые клубы дыма. Играли «по маленькой», по целковому за вист. Компанию Николаю Платоновичу составляли соседи, помещик Сивохин, субъект с лицом нездорового синеватого оттенка, и отставной генерал Коровин, то и дело окручивающий пожелтевшие прокуренные усы. Четвертым к партии присоединился Ревин.
– …Вы, ротмистр, сами не понимаете того, что говорите, – Коровин был явно раздосадован. То ли словами Ревина, к которому обращался исключительно по званию, подчеркивая, видимо, свой отставной статус, то ли тремя взятками, хладнокровно впихнутыми генералу на мизере. – Послушать вас, так можно подумать, что железки сами собой войну выиграют…
– Да, да, – скорбно поддакивал Николай Платонович, уставясь в карты.
Ему сегодня тоже не везло.
– Ценю ваш боевой опыт, Глеб Максимович, – Ревин, напротив, величал Коровина исключительно по имени отчеству, – но при всем моем уважении, точку зрения вашу не разделяю. Ибо кавалерист, вооруженный вместо шашки карабином, даст сто очков кряду любому, даже самому отчаянному рубаке…
– Вздор! – недовольно перебил Коровин. – Оружие кавалериста – его конь! Удаль, отвага да верная рука!.. Бывало, и-эхх!.. Эскадрон!!! Лавой!!! – генерал, округлив разом остекленевшие глаза, наотмашь взмахнул рукой, от чего со стола опрокинулся графин с вином.
– А меж тем, – продолжал Ревин, окинув взглядом расползающееся по ковру темно-красное пятно, – в Новом Свете еще в сороковом году под местечком с забавным слуху названием Педерналес всего пятнадцать американских рейнджеров, благодаря тому же огнестрельному оружию, одержали верх над семью десятками команчей.
– У-ха-ха-ха! – зашелся приступом хриплого смеха Коровин. – Хо-хо! Где уж нам с дикарями, пардон, с голозадыми справиться! Да, ротмистр, это вы хватили!..
Ревин пожал плечами.
– Немцы, англичане строят нарезную артиллерию, у нас же – сплошь гладкоствольная. Американский солдат имеет револьвер, а то и все два, с середины века, у нас же такая роскошь полагается лишь офицерам, к тому же, виноват, за свои средства. В европейских армиях стоят на вооружении скорострельные картечницы, а у нас о таком чуде слыхом не слыхивали. Оно и понятно, гораздо привычнее шашка, пика да шестилинейное ружье, которое ввиду извечного недостатка патронов, используется, большей частью, как древко для штыка…
– Это не потому ли мы и пруссака, и француза бивали?! – возвысил голос Коровин. – Бивали и впредь бивать будем!.. Еще отец наш и учитель Александр Васильевич Суворов говорил, что пуля – дура! Штык! – победно воскликнул генерал. – Штык – молодец!..
– Браво! – зааплодировал Загоруйко. – Браво! – и бросил на Ревина, в лице которого видел соперника, уничижительный взгляд.
– Боюсь, – потянулся в кресле Шлепков, вяло следивший за разговором, – тут все дело в средствах. Сколько солдат можно одеть, обуть и поставить в строй за деньги, потраченные на одну такую картечницу?
– Вот тут вы правы! – кивнул Ревин. – Каждая держава воюет, чем богата! Россия-мать родит солдат исправно!.. Чего же их жалеть?..
– Господа, полноте! – примиряюще вскинул руки Николай Платонович. – Будет вам!.. Играю семь без козырей!..
…Скорые сумерки упали на парк, смешались с осенней прелью, загустились, зачернели. В этот глухой угол не вели дорожки, сюда не забредет, прогуливаясь, случайный человек. Андрей Загоруйко стоял, уткнувшись лбом в осину, и по лицу его неудержимо катились слезы. Несколько минут назад он встретил Светлану с этим… Встретил не то чтобы случайно, вроде как искал, под предлогом сообщить что-то важное, уже вылетевшее из головы. А сказать по правде – следил. Вылетел на тропинку и обмер, мир закружился и рухнул: Светлана, Светлана, которую он боготворил, Светлана, к которой не смел прикоснуться и в мыслях, повисла, как какая-то кокотка, на шее у Ревина, у этого солдафона и выскочки. Но мало того, их губы сцепились в бесконечном сумасшедшем поцелуе.
– Я его вызову, клянусь! – шептали как заклинание губы.
Но Загоруйко точно знал – не вызовет, не сможет. Бессильная злость и обида душили его. «Уехать!», была первая мысль. «Бросить все, забыть и никогда боле не появляться в этом доме!» Загоруйко даже представил свое прощальное письмо листах на шести, представил, как желает счастия и объявляет о своем, из благородства, уходе.
«Но она ведь так наивна!», думал он. «И совсем еще не разбирается в людях! Он – гусар, гуляка. Светлана не будет с ним счастлива. Бросить ее на произвол судьбы – какая низость!»
Ноги сами понесли Загоруйко к дому. «Пусть он убьет меня на дуэли! Если так угодно Всевышнему – пусть! Жизнь все равно утратила для меня всяческую ценность и смысл!» Но с каждым шагом уверенность Загоруйко иссякала, подтаивала, как сосулька на мартовском солнце.
– Приятный вечер, не правда ли?..
Загоруйко, погруженный в свои мысли, не заметил Шлепкова, попыхивающего трубкой, и пролетел мимо.
– Да… Изумительный…
В гостиной колыхнулась штора, и Загоруйко отшатнулся от луча света, упавшего на лицо. Повисла неловкая пауза.
– Эх, молодой человек…
– Оставьте, Федор Палыч! – перебил Загоруйко. – Я не нуждаюсь в утешениях! – и замолчал, чтобы не разрыдаться.
– А я и не собирался вас утешать! Напротив! Вы сами во всем и виноваты! Нужно бороться! Зубами выгрызать себе место под солнцем! Наивно предполагать, что счастье свалится вам в руки само. Мужчина вы, в конце концов, или нет?..
– Но позвольте, – пролепетал Загоруйко, – неужели все так заметно?..
– Тоже мне, тайны мадридского двора! – Шлепков фыркнул. – Психологический этюд… Тут же все как на ладони, как мошки под увеличительным стеклом… Скажу вам, час назад Светлана Николавна и Евгений, как его там по батюшке… вернулись с прогулки. Однако, – Шлепков позволил себе выразительный жест, – подошли к дому порознь, и, хе-хе, с разных сторон. Это о чем-то да говорит!..
– Спасибо! Вы правы! Спасибо, Федор Палыч! – Андрей горячо потряс руку Шлепкову. – Я должен идти!
– Не наделайте глупостей!..
Шлепков проводил удаляющуюся фигуру взглядом и усмехнулся. «Ну же! Ну же! Наделайте!.. Сделай хоть что-нибудь, бесхребетный мечтатель, трус! Где шекспировские страсти? Где горячие слова, где перчатка в лицо? Где бессонные ночи, липкий холодок утра, страхом сползающий по спине? «Не желаете ли примириться? Сходитесь!…» И одинокий выстрел, вспугнувший стаю воронья, и слезы безутешной возлюбленной: «Ах, вы убили его!..»
Шлепков зевнул: «Боже! Как же здесь скучно!»
– …Ответьте только на один вопрос, вы ее любите?
Загоруйко дышал тяжело и часто. Он был бледен той крайней степенью волнения, за которой наступает либо безумие, либо обморок.
Напротив, сложив руки на груди, стоял Ревин. Сейчас бы самое время высказать в лицо обидчику все заученные перед зеркалом фразы, но язык отчего-то отказывался ворочаться, а мысли подло расползлись по щелям подобно змеям. Хуже того, Андрей не чувствовал к Ревину никакой ненависти.
– Вы любите ее? – повторил Загоруйко и устыдился своего дрогнувшего голоса.
– Нет, – покачал головой Ревин. – Не люблю.
– Как… Как же тогда…
– Как же тогда я посмел? Вы это имеете в виду? – Ревин нахмурился. – Послушайте, молодой человек. Вот что я вам скажу. Через несколько дней мы с моим другом уедем, и я клянусь, что боле никогда не появлюсь в этом доме. Поверьте, чувства Светланы Николавны для меня явились в высшей степени неожиданностью. Мне нечем на них ответить. Отеческая опека, симпатия – это, пожалуй, все, что я испытываю к этому милому созданию. Но, оттолкнув ее, я нанес бы девичьему сердцу глубокую рану, непременно переросшую бы в смертельную обиду и уверенность в собственной неполноценности. Уверяю вас, пройдет время, и Светлана Николавна не вспомнит обо мне… Прошу вас, не мните вы эту перчатку, уберите подальше от греха!..
– Вы лгали ей…
– Я не сказал ей ничего такого, о чем жалею сейчас или пожалею в будущем. Однако хочу заметить, что перед вами отчета в своих поступках не несу никакого.
– Вы – подлец! – промямлил Загоруйко. – Я требую удовлетворения!..
– Простите, не расслышал ваших последних слов, – Ревин буравил собеседника взглядом. – Но если вы решите повторить их при свидетелях, я убью вас.
Ревин коротко поклонился и вышел.
«Позор! Боже, какой позор!», Загоруйко без сил прислонился к стене и обхватил голову руками.
На следующий день Загоруйко не вышел ни к завтраку, ни к обеду, а после и вовсе, ни с кем не простившись, уехал, послав Николаю Платоновичу записку. Об этом посудачили и благополучно забыли. Однако дальнейшие события приняли неожиданный оборот. Вскоре Загоруйко появился вновь, да не один. С ним приехал некто Бисер Талманский, высокий черноглазый красавец болгарских кровей и благородного происхождения. Из-под широкого ворота белоснежной рубашки кучерявились волосы, во взоре плясал дикий огонь, а голос лил густым медом. Стоит ли упоминать, что Крутояровы приняли Талманского со всем радушием! Оказался он картежником, был не дурак на счет выпить, и сразу же бросился в атаку, явно положив глаз на Светлану.
Андрей ходил бледный, как смерть, появлялся на людях редко, почти ничего не ел, и только неотрывно глядел на Светлану взглядом, полным отчаяния загнанного зверя. Татьяна Ильинишна даже поинтересовалась, не болен ли часом он, и не нужно ли послать за доктором. Для всех оставалось загадкой, зачем же ревнивец Загоруйко притащил с собой потенциального соперника. Генерал Коровин считал, что Андрей проигрался в карты и ввел Талманского в дом Крутояровых в счет уплаты долга. По мнению помещика Сивохина, движущим мотивом здесь служила месть, и пылкий болгарин должен был отбить Светлану у Ревина. Но истина оказалась иной. Правда, узнали ее не все.