
Полная версия:
Джампа Лума Динь-День
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Томное море предвкушает полуночное волшебство, когда над ним раскинется океан фантастического, мерцающего бриллиантовой россыпью неба, дыхание воды сольется с дыханием Вселенной, и каждые пятнадцать минут одна из звезд будет спрыгивать прямо в наши ликующие, широко распахнутые глаза.
Наслаждаясь прохладой вечернего бриза, вы с Дэном застыли в трепетном па у кромки набегающих волн, ваши фигуры на фоне лавовых сфер кажутся черными силуэтами. Несколько мгновений длиною в роман — в шедевр о любви! И вы, взметнувшись, невесомые, отвергая все физические законы, сокрушая представления о бренности человеческих тел, неподвластные ничему обыденному, признающие лишь гармонию и грацию — кружитесь-кружитесь-кружитесь! Дина взлетает, гибкая, страстная, и Денис, устремившись за ней в поддержке, обвивает ее тело руками, приникает губами к тонким, изящным девичьим стопам.
Все аплодируют вам в такт зажигательным ритмам, ребятня беснуется от восторга, и даже я, у которой танцы обычно вызывают паралич, невольно покачиваю бедрами и переступаю босыми ногами по мокрому песку.
Дине льстило внимание зрителей, она обожала оказываться на виду и тешиться в лучах славы, нет ничего удивительного в том, что она избрала многолюдные и шумные берега.
А я, благодаря Динь-Деням, открыла для себя южное побережье Финского залива, проникнувшись особой приязнью к Липово, Ручьям и Сосновому Бору, к необычайной, целительной соли их балтийских течений и изумительно белым пескам, нежным как шелк, пудрово мягким, не испорченным коварными острыми камушками — я могла гулять по ним бесконечно.
Странно, но я не приезжала сюда до знакомства с Динь-Денями, наверно оттого, что до недавнего времени здешние красоты числились закрытыми для посещения без специального пропуска, да и нынче при следовании через Лебяжье у вас потребуют паспорт — тут базируется бригада оперативного назначения и пограничных войск. Как же Дина доводила бедных парнишек-пограничников, строя глазки и умоляя рассказать, близко ли заграница, долго ли идти до Эстонии или плыть до Финляндии, и станут ли они стрелять если она погребет за кордон? Солдаты краснели, потели и радостно-глупо улыбались в ответ, ничуть не думая осадить нашу хулиганку.
Липово — моя душа, и коль прошлые жизни существуют, то, какая-то из них, несомненно, связана для меня с сей деревенькой, причем счастливейшая. Да, не иначе как жила я там рыбаком — подданным великого царства волн, песков, дюн и лесов, свободным, как чайка, окрыленным, словно морской ветер, вдохновленным отшельником, не ведающим слепоты, тесноты, злобы и обреченности суетного мира, прозванного цивилизацией. Тогда я считала небо надежной крышей над головой, и все, что есть под солнцем и луной, было мне уютно и дорого. Уплывала я на своем суденышке далеко-далеко от людей, а кто-то единственный, безмерно любимый, но позабытый, ждал меня на берегу. И сейчас, в теперешнем перерождении, силюсь я вспомнить его и себя прежнюю, гадаю об утраченном, о событиях, канувших в омут памяти, и не на дне его сокрытых, а под непрошибаемым дном, в недрах неведомых. Только изредка на поверхности водоворота чувств и мыслей появляются миражи тех очертаний, звуков, запахов, и озноб пробирает на палящем солнцепеке, а в разгар январской стужи охватывает жар. Как не верить в предыдущие воплощения? Все исхожено мной в Кандикюле-Липово-Ручьях-Устье еще до обретения имеющейся оболочки, это не фантазия, а твердое, многократно доказанное знание.
А Дина недолюбливала те края, называла их «забористыми».
— Дин, но почему? Ведь не сыскать места спокойнее и тише, — удивилась я, услышав подобную характеристику.
— Забористые окрестности. Грубые, злые, циничные. В начале пляжи, а дальше сплошные заборы-заборы-заборы, если не армейские, то гражданские. Издевательские заборы, подлые, прячутся в лесочке-борочке, пока не наткнешься — не увидишь, а попробуй обойти — ноги стопчешь! Хамство и гнусность!
Мне оставалось лишь посмеяться словечку «забористые» и отчасти признать ее правоту, имелась в бочке липовского меда такая ложка дегтя, грешили мое Липово и иже с ним досадными заграждениями. Крепостные стены вилл, замков, военных объектов, гидрометеорологических и экологических станций вставали на нашем пути и вынуждали наматывать лишние версты. А чего стоит НИИ оптико-электронного приборостроения в Устье, не говоря уже о НИТИ имени А.П.Александрова и Ленинградской атомной электростанции — они вобрали в себя всю деревню Долгово, уничтоженную во время Великой Отечественной войны.
Сосновый Бор — легендарный город-спутник ЛАЭС, но в первую очередь знаменит тем, что он в буквальном смысле город—сосновый бор. В нем сосен неизмеримо больше, чем домов, а жилые кварталы органично вписаны в лесные массивы, порой даже теряются в них. Здесь испытываешь магическое очарование — улицы просеками проложены среди деревьев, черничников, брусничников, мхов и песков. Все утопает в зелени — вечной, янтарностволой, источающей чудодейственный хвойный аромат. Архитекторам и строителям, возводившим Сосновый Бор, удалось сохранить нетронутыми обширные природные угодья — потрясающая планировка, уникальное творение и верх мастерства, можно же так строить!
Да-да! Этот город — самый лучший город на Земле! Самый пленительный, обожаемый мной, его воздух хочется пить, в нем сосны пахнут солнцем, а солнце пахнет соснами.
Но Динь-Дени не рвались упиваться сосновоборским нектаром. Денис, при всем своем желании угодить мне, ни за что не стал бы перечить Дине, собственным предпочтениям он никогда не придавал значения, так что мы, преимущественно, обитали на взморье с видами на Тотлебен, дамбу и Кронштадт.
В нашем территориальном споре безоговорочно победила Дина, в остальном же мы были сплоченными и неделимыми, как тулово Горыныча о трех макушках. «Мы — морские существа, и бесконечная водная стихия, сливающаяся с горизонтом — наш дом. И горизонт нам родной, и песок, и дюны, и сосны, и каждая чайка — наша сестра», — так Дэн описывал нашу компанию. Что же, точнее и правдивее не скажешь.
У нас выработался особенный, хитроумный взгляд на пространство: мы лежали спиной на глубокой воде и, запрокинув головы назад, смотрели на побережье. С данного ракурса виден шар — Земной шар, он голубой, синий, с материками крон деревьев. Или же сфера из моря, неба, песка и сосен, а в ней — загорающие и купающиеся люди. Необыкновенные люди, настоящие, вырвавшиеся из безумной гонки по магистрали бытия, всамделишные — свободные от самих себя, счастливые самым лучшим и простым счастьем — безусловным.
Да, именно так Бог задумал и создал Землю. Он придал ей форму шара — сине-голубого, золотого, зеленого, породившего и неустанно лелеющего прекраснейший из миров.
И наступил август. Мы шли друг за дружкой, сверкая в лучах своего благополучия, словно нанизанные на неосязаемую связующую нить самоцветы. Шагали под космической высью, усыпанной мириадами мерцающих звезд и увенчанной сказочным, платиновым месяцем — он облокотился на взбитый пух облачка и любовался ослепительным Юпитером. Преодолевали десятки километров — легкой поступью босых, тренированных ног, по тяжелым древним пескам, зыбким на берегу, а вдоль кромки залива сбитым волнами в гладкую, упругую тропу. Мы шли, а лето уходило.
Днем, когда солнце и кузнечики пребывали в зените, стояла жара, но она сменялась обжигающими ночными холодами. Земля остывала, вода становилась по-осеннему зеркальной, а хрустальный воздух заполонили бесчисленные невидимые паутинки странствующих паучков-аэронавтов.
Рябина набухла рубиновыми гроздьями, липам не терпелось обнажиться и уснуть, их листья-сердечки обращались в золото и падали, сплетались в половички да коврики. И березы, вслед за липами, принялись осыпать прохожих монетками и крылатками. Прочие деревья не спешили расставаться с летними нарядами и, хотя то тут, то там проскакивали красно-желтые искры, до пожара листопадной поры оставалось далеко. Вспыхнет он и погаснет, обратив все в наготу и сон, только целомудренные, гордые сосны и ели устоят перед всеобщим буйством.
Осень… Я всегда была осенью, явственно ощущаю это теперь, приближаясь к очередному возрастному рубежу. А Динь-Дени казались весной, с ее нежностью, угловатостью, бурлящей энергией соков. Любое их движение, взор, улыбка, жест, взъерошенные волосы, румянец на смуглых, полудетских мордашках, тождественны теплому майскому ветру, незапыленной листве, ароматам сирени и ландышей. Их голоса — живые, звонкие, как птичий гомон, а в смехе — журчанье ручейков. Они — отдельно взятое явление, единственное в своем роде — самый красивый цветок на цветущей поляне, самая яркая молния в грозе, самая манящая звезда в небе.
Минуло всего четыре года, а я чувствую себя старой, больной, обессиленной, безразличной и боюсь из осени превратиться в зиму. Безвременье, тоска, безысходность и одиночество стали моими спутниками вместо Динь-Деней. Жизнь без радости — как холодное, дождливое лето: считается, что оно есть, а на самом деле его нет, так и с жизнью. Зачем я не умерла молодой и счастливой?
ГЛАВА 5
Устьинский мыс
Если все «хорошо и замечательно», и жизнь вам «не в гадость, а в радость», то рано или поздно, непременно наступает «плохо». Но никогда не говорите, что хуже некуда. Поверьте, хуже всегда есть куда, ибо жить — означает страдать.
На мой взгляд, буддизм сформулировал данную характеристику бытия лучше любых других религий и философий. Будда провозгласил страдание первой благородной истиной и разделил его на три вида. Первое — страдание страданий, испытываемое непосредственно, второе — страдание перемен, боязнь потери, например, молодости и здоровья. И третье, эмпатичное и самое, как мне кажется, главное — всепроникающее страдание, гнетущее нас, загодя скорбящих о том, что имеющее начало обречено на конец, и рождение неминуемо приводит к смерти. Это ощущаемые всеми за одного страх и мучения, о которых Антуан де Сент-Экзюпери писал: «Больной раком, проснувшийся ночью, — средоточие человеческого страдания».
Именно страдание страданий двигало принцем Сиддхартхой Гаутамой, увидевшим нищего старика, больного человека, разлагающийся труп и отшельника. Сопереживая им, он возжелал освободить всех живых существ от мук, и, став Буддой Шакьямуни, открыл нам Срединный Благородный Восьмеричный Путь, ведущий к прекращению страданий и нирване.
«Будучи молодым и черноволосым юношей, наделенным благословением юности, в самом расцвете лет, он обрил свои волосы и бороду, покинул родной дом ради бездомного скитания, в поисках того, что является благотворным, в исканиях непревзойденного состояния возвышенного покоя. Подверженный рождению, он нашел непревзойденное убежище, нашел Нерожденное, Ниббану; подверженный старению, постигнув угрозу в том, что подвержено старению, он нашел непревзойденное убежище, нашел Нестареющее, Ниббану; подверженный болезням, постигнув угрозу в том, что подвержено болезням, он нашел непревзойденное убежище, нашел Не подверженное болезням, Ниббану; подверженный смерти, постигнув угрозу в том, что подвержено смерти, он нашел непревзойденное убежище, нашел Неумирающее, Ниббану; подверженный печали, постигнув угрозу в том, что подвержено печали, он нашел непревзойденное убежище, нашел Беспечальное, Ниббану; подверженный загрязнению, постигнув угрозу в том, что подвержено загрязнению, он нашел непревзойденное убежище, нашел Незагрязненное, Ниббану».
Фрагмент «Арияпарийесана-сутты». «Собрание бесед из Палийского канона».
Неумолимо бежит время, вращается колесо сансары. Растаяли августовские звезды. Белые чайки полетели в безоблачных, сдержанно солнечных высях к такой же белой, как они, половинчатой дневной луне, а ночью она походила на кусок румяного, желтого сыра.
Начавшие опадать листья возвещали о приближении межсезонья — через пару месяцев они соткутся в бесконечные ковры, а пока робко стелются придорожными половичками. Лето завершалось, и нас все чаще охватывала некая тоска — страдание перемен. Даже наша звонкая Дина, исключительно чуткая ко всему природному, притихла и перестала резвиться. Бывая на побережье, она беспрестанно останавливалась, с грустью, подолгу, будто расставаясь навсегда, вглядывалась в выстывающее море и в поднебесье, давно утратившее июльскую насыщенность, облачающееся в сизую дымку и дремотное марево.
Скоро исчезнет теплышко, благодать и дарованная ими свобода — вольготное житье-бытье, когда «под каждым листом нам готов и стол, и дом». Оплакивая разлуку с безмятежными деньками, промелькнет слезливая осень, и придет к власти жестокая владычица, беспощадная к живому, трепетному и беззащитному, закует мир в кандалы льдов и окутает снежным саваном.
Противники зимы разнятся с ее приверженцами лишь тем, что говорят правду. Она подобна ослепляющей белизной операционной, где болезнь и смерть — обыденные вещи. Ее невозможно любить, как нельзя пленяться стужей, гриппом, простудами, гололедом, переломами и черно-белыми днями, обделенными красками и светом.
Сентябрь выдался славным, без заморозков, по ночам отметка термометра не опускалась ниже +7, а днем доходила до +27. Все оставалось почти как летом, только темнело очень быстро, словно солнце выключали нажатием кнопки, воздух тут же охлаждался и выпадали зябкие росы. Закаты стали коротки — лишенные пылающей силы своей, они заливали запад нежнейшим золотом и стремительно скрывались за мрачным лесом.
Мокрядь-непогодь пришла первого октября. Тридцатое сентября совпало с полнолунием, мы походничали всю ночь, неспеша шагали по берегу от Зеленогорска к Сестрорецку. Отдыхали, сидя на камнях, наблюдая за мерно движущимся, антрацитовым заливом, внимая отяжелевшему дыханию волн — осенью балтийские воды становятся плотными, гулкими. Небо смотрелось едва ли не черным, без сини, а луна, наоборот, сияла ярко, чисто, празднично — как-никак давался последний бал ее летней афиши, и она старалась привнести в него роскошь и радость. В Солнечном мы сделали привал и прикорнули, а проснулись от дождя. Вместе с утром наступила осень и непрекращающаяся морось.
С появлением октябрьского холода повалились напасти. Первая приключилась незадолго до встречи осени с морозом. В ту пору она молодая, роковая красавица — рыжеволосая, обожающая украшения, блистает краше лета, а потом, обуянная гибельной страстью, скидывает с себя одежды и драгоценности. Рубины, злато и янтарь листопада, воздушный хрусталь, сапфиры и бирюза небес — все прочь в угоду безудержной наготе. И, несчастная в любви, шалая, отдается бедняжка злодею с ледяным сердцем, чтобы погибнуть в его убийственных объятьях и обратиться в тлен.
О, чарующий, кристальный осенний покой, сладкий, но прощальный поцелуй природы перед зимним сном. Время искусных лиственных ковров и гобеленов, волшебно пронзительное чудо, которое люди топчут, пинают ногами и сжигают на кострах. И страшная сказка превращается в быль.
Не знаю, верить или нет, оттуда ли берут исток наши горести, впоследствии хлынувшие лавиной? Я не склонна к мистике, но с Диной возможно все…
В середине октября, после двух недель непроглядной серости, выглянуло солнышко, и все выжившие и неуснувшие вылезли на призыв его, пытаясь согреться в остывших лучах, умиляясь их рассеянной ласке и, уже привыкнув к полумраку, щурились заспанно, осоловело.
Мы вчетвером, я с мужем и Динь-Дени, гуляли в Липово и, решив дойти до Соснового Бора, забрели на Устьинский мыс — крайне неприятное место. Шли вдоль увитых колючей проволокой заборов НИИ оптико-электронного приборостроения, с недоброжелательными вывесками «Стой! Стреляют!», продирались сквозь непроходимые, высотой с человеческий рост, шиповниковые дебри, оскальзывались на каменистой почве, поросшей крапивой, и проваливались в спрессованные залежи высохших водорослей.
В придачу ко всему, средь тихого, ясного дня невесть откуда налетел пронизывающий ветрище, и солнце пропало за свинцовыми тучами, сыплющими острыми крупинками града — вовсе не манна небесная.
Но Дина с упорством первопроходца-полярника вела нас на самую оконечность мыса. Мы уговаривали ее вернуться, даже Денис ныл и скулил, но все без толку. Оставалось, собрав волю в кулак и уповая на близкий финиш, следовать за нашей проводницей.
Предчувствовала ли она, знала ли, что мы увидим? Стоило ли соглашаться с ее словами о случайности находки? С Диной ни в чем нельзя быть уверенным, но в тот момент она казалась ошарашенной не меньше моего.
На треугольном выступе, окруженном бушующим морем и на сотни метров окаймленном причудливо разбросанными, огромными, древними, белыми от птичьего помета валунами, посредине гущи травы и осоки, образуя крест с линией горизонта, возвышался столб из отесанного бревна, а венчал его лошадиный череп.
Мертвая конская голова таращилась на нас пустыми глазницами, свирепо сжав резцы и ехидно скалясь задними зубами, без ноздрей, с остроконечной, как жало, носовой костью — омерзительное, адово зрелище. Бревно оплетали разноцветные ленточки, трепеща на ветру, они извивались змеями и тянулись к нам.
Не отличаюсь боязливостью и истеричностью, большинство людей ошибочно полагают, будто я выдержанный, уравновешенный, отстраненный, едва ли не апатичный флегматик и не замечают присущей мне нервозности. Ума не приложу, что тогда сталось с моим рассудком и самообладанием: дико закричав, я упала на колени, и, закрыв лицо ладонями, зашлась в разнузданных бабских рыданиях, с воем, стонами, оханьем и причитаниями. Позор, да и только!
Когда я очнулась, Николай прижимал меня к груди, Денис поглаживал мой локоть и бормотал утешения, а Дина, сделавшись очень странной, противоестественной, посторонней, стояла, подбоченившись, вперив в нас оценивающий, надменный взгляд и кривя рот. Внезапно она расхохоталась, подбежала к столбу и, отцепив от него ленту красного цвета, принялась скакать и крутить ею, как художественная гимнастка.
— А Светик наша с приветиком! Прекращай задвиги, милая, успокойся! Эка невидаль, всего-навсего чернокнижное майское дерево, череп взамен венка водрузили, насмотрелся народ ужастиков. Зачем переживать? Всех перепугала, глупый-преглупый Светлячок, трусишка! — восклицала Дина, грубая, злая, незнакомая.
— Верно, Светуля-красотуля, что за малодушие? — поддакнул Николай, беря меня за плечи и встряхивая. — Тот, кто соорудил сей аттракцион, и не рассчитывал, что он будет иметь у тебя такой успех. Детишки дурью маются, а ты от страха обмираешь. Ну? Что ты?
— Да уж! — я через силу усмехнулась и встретилась глазами с Денисом.
Смертельно бледный, с безумно расширившимися зрачками и с бисером пота над стиснутыми губами, он обреченно взирал на расшалившуюся Динку.
— Дина, прошу тебя, не прикасайся к этой гадости! — Денис с трудом вышел из оцепенения и попытался вырвать ленту из ее рук.
— Догони! Догони! А вот и не поймаешь! Не поймаешь! — веселилась та, бегая возле нас.
— Динка попалась, оторва! Держи ее, Денька! Эх, чертенята, Динь-Дени! — мой муж, смеясь, ухватил ее поперек туловища и потащил к Денису.
Дина верещала, выкручивалась, брыкалась и даже пробывала кусаться. В какой-то миг она развернулась лицом к Николаю, и резко, словно собираясь удавить, намотала красную дрянь вокруг его горла.
Он отпустил девчонку, постоял, ошеломленно озираясь, и неожиданно, к моему великому ужасу и отвращению, вместо того чтобы скинуть ленту, тщательно расправил ее и повязал бантом на своей шее.
— Вылитый кот Леопольд, — восхитилась Динка.
— Ребята, давайте жить дружно! — польщенно раскланялся Николай.
— Идиоты, — прорычал Денис, сорвал с него бант, с треском растерзал на лоскуты, скомкав, зашвырнул их в заросли и разразился чудовищной, непечатной бранью.
Поразившись Денискиному поведению, я позабыла и о шесте, и о Дининых аномалиях. Сложно было представить такого человека не то, что злым, но и элементарно сердитым. Если бы до того дня меня спросили: как выглядит яростный Дэн? Я бы ответила: да никак не выглядит, это нереально! Но, оказывается, и его возможно довести до бешенства. Эх, Динка-Динка…
В тот день в нашей компании впервые появился алкоголь. Николай, желая снять напряжение, заволок нас в лучший ресторан Соснового Бора, заказал элитные виски и шампанское, а к ним фирменные блюда и деликатесы.
Дина, игнорируя мои и Дэновы увещевания, практически не притрагиваясь к еде, бокал за бокалом пила шампанское, а затем переключилась на виски. Пошла в дамскую комнату, возвратилась оттуда с оброненной кем-то пачкой «Парламента» и начала безостановочно курить, с томным видом пуская кольца дыма и провожая их пьяным взором.
Вскоре ей стало плохо и по дороге домой несколько раз стошнило, в связи с чем таксист получил от моего мужа немыслимо щедрые чаевые, которых хватило бы не только на чистку салона, но и на его полную замену.
— Вообще-то она непьющая и некурящая. Так, по мелочи. Иногда балуется, — оправдывался взъерошенный Денис, уложив Дину в гостевой спальне, — не понимаю, что на нее нашло.
— Как утверждал Платон: «Никакое тело не может быть столь крепким, чтобы вино не могло повредить его». С кем не случалось? И я по молодости Бахуса шибко уважал, особенно с восемнадцати до двадцати трех лет. Потом судьба шуганула и уму-разуму научила… Чувство меры, оно с возрастом и с опытом приходит. Да-а, однако. А в те годы такое вытворял, что зазорно вспоминать. А самое стыдное, что многого и не помню вовсе. Я тут, под Выборгом, на Высоцком острове чудил. Старожилов небось до сих пор жуть берет. Гм… Дружбан мой, теперь бывший, постарше и совсем безбашенный, это все он, алкаш. А я на кореша глядючи. Пока двадцать пять годков не исполнилось, умишка как у пятилетнего салажонка было. Озорничал, видите ли, — поведал хмельной, вследствие чего излишне словоохотливый и косноязычный Николай.
Прежде мне не доводилось слышать от него подобных признаний, но изумляться уже не оставалось сил — от тревог, усталости и шампанского у меня разыгралась нестерпимая мигрень. Пренебрегши душем, я приняла обезболивающее, завалилась в постель и проснулась лишь в двенадцать часов дня.
Когда я спустилась на кухню, то застала всех бодрствующими, но не здравствующими. Николай и Денис завтракали Хеннеси с лимоном, а рядом с совершенно больной Диной стояла запотевшая бутылка минералки.
Они вяло и смущенно поздоровались со мной, я, натянуто улыбаясь, буркнула в ответ «доброе утро, али день», запросила у кофемашины ристретто, но, почувствовав дурноту от кофейного запаха, передумала и заварила матчу.
Денис, кисло морщась, опрокинул в себя коньяк, сладко жмурясь, закусил его лимонной долькой, посмотрел на меня затравленно и отвернулся.
— Ну-ну, давай, Дэн, еще по полстопочки. Ты хоть порозовел, а то зеленый сидел, как Светиково пойло, фу, ненавижу всякую новомодную бурду. Похмелье — дело тонкое. Ты поверь, друг, я тебе не враг. И себе не враг. Никому не враг, просто жизнь такая штука, — нарочито весело сказал Николай, бросая на Дениса какие-то непонятные, заискивающие взгляды.
«Подозрительно, — удивилась я. — Дэн вчера трезвым казался, а сегодня прямо-таки изможден. Глаза красные, неужели плакал? Да и все его лицо, если приглядеться, мучнисто-белое, опухшее, будто зареванное. Носом шмыгает, дрожит, что с ним? И я не так много выпила, максимум пять бокалов шампанского, не больше. Отчего же тогда вырубилась вечером и проспала полдня без просыпу?»
— Нет, достаточно, — отказался Денис, встал и подобрал валявшуюся на диване книгу. — Я раньше всех поднялся, порылся в вашей библиотеке, уж извините, что без разрешения. Вы дрыхли, а я почти всего «Отелло» прочитал. Люблю, знаете-ли Шекспира. Кстати, сэр Уильям считает…
Раздался звон разбившейся рюмки, уроненной Николаем, и воздух наполнился коньячными парами.
— Что ты, Дэн, в самом деле, под руку со своей классикой, на мою хворую голову. Я с детства того мавра не переношу, меня мать на оперу таскала. Пощади, Христа ради! — воскликнул Николай, заполошно орудуя совком, щеткой и тряпкой.
— «Я задушу тебя — и от любви сойду с ума! Ты перед сном молилась, Дездемона?» — расхохоталась Динка.
— Бог с ними, с убивствами, — взвился Денис. — Вы послушайте, что сведущий человек про а́лкоголь пишет, очень вам полезно будет: «Господи! Самим вливать в свой рот отраву, которая превращает тебя в дурака и скотину! И еще прыгать и радоваться по этому поводу! Не странно ли! Ты здраво рассуждаешь, и вдруг полоумеешь, а в следующий миг звереешь! Каждый лишний глоток — проклятье, а его содержимое — сатана».