Русские быстро собрались и пошли на крепость.
Виомениль и Сэльян, еще не вполне уверенные в том, что совершенно овладели крепостью, и опасавшиеся встретить неприятеля внутри укреплений, принуждены были, кроме того, отражать нападения извне. А нападения, действительно, начались в разных пунктах, и приступы были очень дружные. Горсть победителей состояла между тем только из шестидесяти человек, которые, не имев ни минуты отдыха с десяти часов вечера, со времени выступления из Тырняка, были очень истомлены. Кроме ружей и сабель, они не имели ничего для защиты крепости, которою завладели в несколько минут. У русских же имелись и пушки, и число их было огромно в сравнении с горстью храбрых, засевших в крепости. По счастью, неприятельские пушки, принужденные стрелять вверх, на довольно значительную высоту, действовали без всякой пользы и не причинили осаждаемым ни малейшего вреда, тогда как русская пехота, взбиравшаяся на крепость, была открыта для выстрелов и испытывала губительный огонь. Более двух третей из осаждавших остались на месте от метких выстрелов из крепости. Между осаждаемыми, напротив, находился только один раненый, юный француз Шарло, который получил удар в голову. При всем том положение осаждаемых было очень сомнительно, и они ни в каком случае не могли одними своими ничтожными силами удержать за собою крепость, со всех сторон окруженную русскими отрядами. К ним никто не приходил на помощь. Ни Шуази, который с главным отрядом должен был напасть на город, ни те мелкие группы, которые рассеялись по окрестностям Кракова с целью тревожить русских. Силы последних, напротив, беспрерывно возрастали. Истомленные походом и отражением неприятеля, Виомениль и Сэльян не думали отнюдь, однако, о капитуляции, как о единственном средстве к спасению, а напротив, решились выйти из крепости, пробившись сквозь ряды неприятеля с оружием в руках. Положение их так было опасно, что оставаться в крепости до утра значило подвергаться неминуемой гибели. До сих пор по крайней мере оставались еще выходы из крепости, но скоро и отступление сделалось бы невозможным.
Все уже было приготовлено к этому новому и опасному подвигу. Оставалось отворить крепостные ворота, как вдруг осажденные услышали шум в городе и не ошиблись, предположив, что Шуази идет к ним на помощь и сделал нападение на самый город.
– Это он! Я слышу даже его голос, – радостно сказал, прислушиваясь, Виомениль.
– Мужайтесь, друзья! – воскликнул Сэльян. – Мы спасены.
– Не только спасены, но и победим, – сказал юный Шарло, стараясь не стонать от боли.
Осажденные остались на своих местах и с новой стойкостью продолжали отражать нападения. Действительно, Шуази после неудачного обхода вокруг крепостных стен, удивленный невозмутимой тишиной в Кракове, уже отступал от города, и в тот самый момент, когда входил в Тырняк, услышал вдруг пушечные выстрелы и частую ружейную пальбу.
Выстрелы неслись из Кракова, и не оставалось никакого сомнения, что перестрелка завязалась вследствие нападения на крепость или Виомениля или Сэльяна, которых Шуази мог считать уже погибшими. Не медля ни минуты, он двинулся к Кракову, опрокидывая попадавшиеся на пути русские отряды и отстреливаясь от других, завладел краковским мостом, прошел городом и, отбившись от русских отрядов, вступил в крепость. Там он нашел Виомениля, Сэльяна и их шестьдесят храбрых товарищей, которые в продолжение пяти часов неутомимо отбивались от многочисленного неприятеля. Вместе с отрядом Шуази в крепости находилось теперь все еще менее пятисот человек: а с такими ничтожными силами нельзя было долго держаться. Правда, из Ландскроны выслан был к ним на подмогу на другой день после взятия крепости еще один отряд, в котором имелось орудие; но пробиваясь сквозь русское войско, отряд этот потерпел значительный урон, выдержав губительный огонь в городе, и только кавалеристы, предводительствуемые Келлерманом, успели поддержать этот отряд, который и прошел в крепость.
Между тем на следующий же день под стенами Кракова явился Суворов с новыми силами, и Шуази принужден был запереться в крепости, решившись защищаться до последней крайности.
Но в то время, когда Шуази запирался в краковской крепости, а Пулавский, Валевский и другие конфедераты укрепились в Ченстохове, Тырняке и Ландскроне, конфедераты не знали, что говорилось в Берлине, Вене и Петербурге в тиши кабинетов. Если бы Шуази и Виомениль, в тот самый день, когда они, измученные защитой Кракова, готовы были верить, что конфедератам начинает улыбаться счастье, подслушали разговор Фридриха II с австрийским посланником Фан-Свитеном, они увидели бы, что для конфедератов уже все было потеряно, кроме чести.
– Если ваше величество уступите нам графство Глац, мы уступим вам часть Польши, – говорил Фан-Свитен.
Это было первый раз, что Австрия заговорила о разделе Польши, а до сих пор она все лавировала.
– У меня теперь подагра только в ногах, – отвечал Фридрих, – когда бы она была у меня и в голове, тогда бы можно было сделать такое предложение. Речь идет о Польше, а не о моем королевстве. Притом я соблюдаю мирные трактаты и помню уверения, данные мне императором (Иосифом Вторым), не думать больше о Силезии.
– Но, – возразил Фан-Свитен, – Карпаты отделяют Венгрию от Польши, и все приобретения, которые мы можем сделать по ту сторону Карпат, нисколько для нас не выгодны.
– Но, – лукаво заметил со своей стороны Фридрих, – Альпы отделяют вас от Италии, однако вы не смотрите на Милан и Мантую, как на выгодные владения.
Это несколько смутило Фан-Свитена, и он отвечал:
– В таком случае можно найти средства сделать раздел более выгодным, если нам позволят приобрести от турок Белград и Сербию.
Фридрих, в письме к Сольмсу в Петербург, признавался, что эти слова ошеломили его, потому что он никак не ожидал услышать их от союзника Турции и от представителя того двора, любимой фразой которого было «равновесие Востока».
В ответ Фан-Свитену король заметил так:
– Мне очень приятно слышать, что австрийцы еще не «обрезаны», в чем иные обвиняли их, и что это «обрезание» выпадает на долю их добрых друзей, турок…
Этот ядовитый каламбур, намекавший на дружественные отношения этих двух держав, несколько смутил даже толстокожего Фана…
– А вы как думаете об этом, ваше величество? – спросил он.
– Я не думаю, чтоб этого нельзя было сделать.
– В таком случае я напишу своему двору и надеюсь, что это ему будет приятно узнать, – сказал Фан-Свитен.
Этот разговор решил дело конфедератов и раздел Польши.
У нашей юной героини, у княжны Елены Масальской, разговором этим были отрезаны богатейшие части ее царственных владений.
«Это совпало как раз с тем временем, когда меня высекла сиреневою розгою злюка де Сиврак», – говорила впоследствии Елена, когда воротилась в Польшу и на Украину.
Но возвратимся к конфедератам, которые не ведали, что творилось в соседних кабинетах.
Краковская крепость составляла важное приобретение для конфедератов, которые владели теперь несколькими наиболее укрепленными пунктами в государстве. Притом Краков был столицею Польши раньше Варшавы: столицею Польши он был с 1320 года по 1608. Из-за краковских стен, а также из Ченстохова, Ландскроны и Тырняка они могли постоянно тревожить русских и в то же время могли считать себя, по крайней мере при тогдашнем состоянии дел в Польше, надолго безопасными. Взятие Краковской крепости было важно для конфедератов и в другом отношении: оно возбудило в них новое мужество, которое в последнее время начинало сильно колебаться. Оно снова несколько возвысило конфедератов в глазах людей, для которых не чужды были интересы Польши. Известие о взятии крепости возбудило и в Варшаве разнородные чувства и надежды. Сам суровый Сальдерн, эта ферула поляков, присланная из Петербурга, отзывался о французах с похвалою и за обедом пил за здоровье Шуази и Виомениля, не боясь, что державный пальчик погрозит ему с берегов Невы. Русского же начальника, допустившего взятие Кракова, приказал арестовать, но тот всю вину свалил на Ксаверия Браницкого.
В первое время после взятия крепости Шуази сильно беспокоил русских. Две удачные вылазки, сделанные им, произвели в рядах последних большой урон, хотя нельзя было не видеть, что самые успехи ослабляли осажденных, постоянно уменьшая их и без того незначительные силы. Два раза Суворов разными военными хитростями старался вызвать осажденных из крепости и напасть на них из засады, предварительно им подготовленной, но гарнизон продолжал сидеть в крепости, защищенной природой и искусством. Тогда Суворов принужден был подвинуть к стенам крепости тяжелую артиллерию и 20 февраля приступил к правильной осаде Кракова. Два раза он водил русских на приступ, 27 и 29 февраля: оба раза дело было жаркое, огонь с обеих сторон убийственный, но Суворов не победил. У русских было 5 тысяч человек пехоты. Идя на приступ, они (какая подлость!) держали перед собой крестьян, которые должны были ставить лестницы к стенам крепости. Шуази медлил стрельбой, пока толпы осаждающих не приблизились на расстояние выстрела, и тогда только открыл огонь. Три часа русские работали под выстрелами, они упорно били в амбразуры крепостной стены, чтобы проделать значительные бреши в этих углублениях, и так расширили их, что шесть человек в ряд могли проходить свободно в эти бреши. Два орудия, направленные против них из этих самых амбразур и постоянно стрелявшие по ним, наконец, беспрерывный ружейный огонь с крепостной стены, ничто не могло остановить русских, которые продолжали двигаться к брешам. Они завладели было также и еще двумя входами и только удивительным мужеством Виомениля были выбиты обратно. Вообще, по всем отзывам, и эта защита и эта осада Кракова были замечательными подвигами последней войны в Польше.
– Если наши офицеры, – говорил на другой день после этого жаркого дела Шуази, – показали столько мужества при взятии крепости, то они показали его во сто раз более при защите.
Последний из этих приступов, как замечено выше, был 29 февраля, на Касьяна! – несчастный день для Польши и для нашей героини, в своем монастырском уединении не ведавшей, что ее разоряют какие-то страшные «москали».
Двадцать девятого февраля у Фридриха II происходил новый разговор с Фан-Свитеном о Польше. К Фан-Свитену приехал из Вены курьер с известием о согласии Австрии на злодейский раздел Польши.
– Мой (!) двор, – говорил на этой аудиенции Фан-Свитен, – по зрелом размышлении о положении дел вообще, решился отказаться от приобретения Белграда и Сербии, но для поддержания равновесия на севере желал бы также и для себя получить часть Польши и желал бы, чтобы доли были равные.
Фан-Свитен показал при этом королю акт, подписанный Марией-Терезией и Иосифом II относительно Польши, и спросил, не угодно ли и ему, королю, сообщить венскому кабинету подобный же акт.
– Я об этом подумаю, – уклончиво отвечал осторожный Гогенцоллерн.
– От моего двора уже написано об этом в Петербург к князю Лобковичу, – прибавил Фан-Свитен.
В тот же день, сообщая о настоящем разговоре в Петербург, к своему посланнику Сольмсу, Фридрих прибавлял, что пора уже заставить конфедератов образумиться…
Но конфедераты не хотели образумиться. Французские офицеры, помогавшие им и советами и делом, также продолжали оставаться в неведении относительно участи Польши.
Хотя между русскими, осаждавшими Краков, не было ни одного прусского отряда, однако Шуази предложено было именем Фридриха, очистить крепость. Когда он отверг предложение, то оно снова повторено было с прибавлением угрозы, что если он не оставит крепости, то будет отправлен в Сибирь.
– Я скорее соглашусь претерпеть все неприятности плена самого сурового и идти всюду, куда поведут меня русские, чем уступлю угрозе! – отвечал Шуази.
К счастью его, он узнал о приближении вспоможения, на которое совершенно не надеялся: некоторым отрядам удалось пробраться в крепость. Когда они шли к Кракову, то встретились с русскими карабинерами и рассеяли их. В отряде находился сам Суворов, и когда карабинеры были разбиты, Суворов также бежал в числе прочих и едва не попался в плен: его преследовал один молодой конфедерат из Ливонии. Суворов выстрелил в него и промахнулся. Конфедерат догнал Суворова, схватил его и уже вел к своему отряду, от которого в пылу преследования ускакал на довольно значительное расстояние, как был настигнут русским кавалеристом, который застрелил его из пистолета и спас Суворова. Суворов с новой силой и упорством приступил к осаде крепости, с каждым днем стеснял осажденных, и своей артиллерией громил все их сооружения, которыми они старались поддержать разрушающиеся укрепления. Гарнизон, со всех сторон открытый для выстрелов, уменьшился весьма чувствительно.
Увы! В это время к осажденным дошли первые вести о разделе Польши, и не оставалось уже никакого сомнения, что конфедератов ничто не в состоянии спасти от неминуемой гибели. Шуази увидел, что продолжать защиту было бесполезно, потому что уже не на что было надеяться. Притом положение гарнизона день ото дня становилось невыносимее, а помощи ждать было неоткуда. Казалось, все покинули Польшу, крепость должна была погибнуть, потому что погибала вся Польша. У осажденных не было ни лекарств, ни хирургов, которые могли бы облегчить страдания раненым и больным. Юный Шарло, раненный еще при взятии крепости, первый из пострадавших в этом подвиге, с дозволения Шуази добровольно отдался в плен Суворову для того только, чтоб в русском лагере найти помощь хирурга и получить облегчение.
Краков, его геройские защитники, Шуази, Виомениль, Сэльян и все конфедераты вместе с Валевским, молодым Пулавским и графом Петром Потоцким должны были покориться своей горькой участи.
Что же делал в это время виленский епископ, князь Игнатий Масальский, дядя нашей маленькой героини?
Пока конфедераты еще держались в некоторых крепостях, князь-епископ снова воротился в Париж, но к своей племяннице даже не заглядывал. По крайней мере, о нем нет и помину в «мемуарах» Елены, которые она начала вести именно в это время. Да и до того ли ему было, чтоб навещать крошку? Материально он обеспечил ее на славу, и воспитание ее находилось в самых лучших условиях, о которых только можно было мечтать. Ему было не до девочки. Он дни и ночи проводил в беседах с самыми выдающимися философами того философского века. В их советах он искал спасения для своей дорогой Польши. Даже госпожу Жофрен он отодвинул на задний план.
Историк того времени, Ферран, говорит, что князь Масальский в хлопотах о спасении Польши «туго набил» в Париже свой портфель всевозможными проектами.
«Он советовался, – говорит Ферран, – со всеми философами о состоянии Польши и запасся советами Руссо, Мабли и других. Он верил, что найдет спасение своему отечеству в отвлеченных парадоксах первого и демократическом бреду второго».
И все это – чтоб насолить Станиславу-Августу, ставленнику России.
Из Варшавы в это время писали в «Энциклопедический журнал» (Journal encydopedique): «Что касается епископов Куявского и Виленского, то они продолжают отличаться постоянной оппозицией желаниям короля».
Госпожа Жофрен писала Станиславу-Августу: «Пока виленский епископ был в Париже, я хорошо видела, как он слаб и как нуждается в руководстве… Когда я увидела, что он отправляется в Польшу, не взяв никого из своих двух священосцев, я вперед предвидела все, что произойдет… Он будет мстить вашему величеству».
И он мстил систематически и торжествовал. На его голову на родине посыпались почести. Польское правительство установило так называемую генеральную дирекцию публичного воспитания под именем «Комиссия национального воспитания», и князь Масальский поставлен был ее президентом. Приступлено было к реорганизации обучения юношества, которое прервано было удалением от этого дела иезуитов, в руках которых находилось воспитание всего польского юношества. Было решено, что продажа иезуитских имений пополнит необходимый фонд для создания школ и университетов, равно для покупки и печатания учебников.
Все это блестящему дяде нашей маленькой героини внушено было, конечно, Жан-Жаком Руссо, Мабли и другими французскими философами.
Занятый перевоспитанием Польши он, казалось, забыл о своих прежних товарищах – конфедератах, душою и вдохновителем которых он был когда-то. А между тем этих героев постигало несчастье за несчастьем, которое и оплакивали их жены, дети, сестры.
Краков пал. Храбрые защитники его объявлены были военнопленными. Двадцать четвертого апреля они вышли или, скорее, выведены были из крепости, тремя партиями: одну погнали в Киев, другую в Полтаву, третью в Казань.
Шуази полтора года находился в плену. Возвратясь на родину, он громко говорил в Версале, в присутствии русского посланника, что в продолжение 14 месяцев все пленные, как он сам, так и его братья по оружию, испытывали лишения. Подлинные свидетельства очевидцев, сохранившиеся от того времени, раскрывают перед нами печальную картину того положения, в каком находились французские и польские пленные в России.
Особенно интересен в этом случае дневник французского офицера, содержавшегося вместе с конфедератами в Польше и с конфедератами отправленного в Сибирь.
Когда его провозили через Казань, он уже застал там многих из пленных конфедератов и в том числе графа Петра Потоцкого и других, которые содержались в Казани уже около года. Автор дневника был отправлен в Сибирь в числе 152 пленных. Бывший тогда в Казани губернатор Самарин хотел не отсылать их в Сибирь, а оставить в этом городе, но один русский князь, об имени которого автор дневника умалчивает, чтобы «пощадить честь» этого князя, вследствие ссоры с Потоцким и по неудовольствию на Самарина, донес об этом в Петербург, жалуясь, что губернатор не буквально исполняет предписания правительства, и пленных выслали в Сибирь.
Французские офицеры отправлены были в Сибирь потому, что тайно сносились с казанскими татарами и через них думали освободиться из плена.
Многие из пленных конфедератов впоследствии, когда Казани угрожала опасность от Пугачева, служили, как говорит автор дневника, из-за денег, и казанские власти образовали из них особенный отряд улан, которые и должны были с прочими войсками защищать город от самозванца.
Всем известно, какую роль играл молодой Пулавский у Пугачева после того, как бежал из Казани, где он жил пленником, и при появлении самозванца вошел в тайные сношения с казанскими татарами, при помощи коих и, как говорят, при содействии жены казанского губернатора, готовил для Пугачева запасы оружия и пороха, и потом помогал ему своими советами в качестве секретаря. Вообще пленные конфедераты имели немалое значение в смутное для России время пугачевщины: то как агитаторы народных масс, то как советники самозванца, усмирявшие иногда дикие порывы его грубых атаманов и полковников.
Воротимся в злополучную Польшу, которую мечтал возродить дядя Елены.
Вслед за Краковом отняты были у конфедератов и остальные крепости. Много мужества показали поляки при защите Тырняка, но все было бесполезно. Личное мужество и благородство одних не могли спасти нацию, когда другие губили и продавали ее. В самом Тырняке открыт был заговор между офицерами, которые намерены были предать крепость неприятелю. Два главных изменника осуждены на смерть, но один из них бежал в то самое время, когда его вели на казнь. Его преследовал комендант крепости, настиг вблизи русского отряда, схватил и привел на место казни.
Но Тырняк, как и Краков, не мог устоять против русских: монастырь, костел, башни – все было разрушено, и крепость представляла груды пепла и развалин. Гарнизон ретировался в наскоро сделанные ретраншементы. Но скоро и там нельзя было укрыться: все было сожжено и разбито, так что конфедераты стояли перед русскими, ничем не защищенные, как в открытом поле. Но и здесь они не уступали, отражая все усилия русских выбить их из позиции. Русские двинули к Тырняку все, что имели лучшего – и все напрасно. Солдаты этой маленькой крепости проникнуты были одним духом – умереть, но не сдаваться. Подозревая, что офицеры желают сдаться на капитуляцию, солдаты сами избрали себе командиров и торжественно поклялись стоять до последней возможности. Но наконец и они уступили, когда узнали, что кроме русских вблизи находятся еще австрийские войска.
У патриотов, таким образом, стало еще одной крепостью меньше.
Дольше других Пулавский-старший отстаивал свою независимость. Когда Виомениль и Шуази овладели Краковом, Пулавский отважился на все меры, чтобы только подать помощь теснимому со всех сторон гарнизону этой крепости и, не располагая сам значительными силами, умел поддерживать мужество патриотов. Ему помогал во всем Коссаковский, еще так недавно наделавший столько шуму по Литве и по всей Польше. Но русские силы были слишком велики, а все население было равнодушно, даже враждебно к конфедератам, тогда как русские действовали как полные господа в Польше: за них были и король и королевское войско, их же руку держал отчасти и народ, не наученный историей любить панов, а с ними вместе и конфедератов. Начальники русских отрядов Девиц и Лопухин не были заперты, как Пулавский и Коссаковский, в крепостях, а могли свободно передвигать свои силы с места на место и являться там, где наиболее требовали обстоятельства. Суворов, со своей стороны, неожиданной тактикой расстраивал всякие соображения патриотов.
Мы видели, что Краков должен был пасть, и Пулавскому, потерявшему таких помощников, как Шуази и Виомениль, ничего не оставалось больше, как защищаться самому и засесть в Ченстохове. Защита этой крепости была продолжительна и упорна. Восемнадцать дней русские не переставали громить ее своей артиллерией и ходили на приступ. Четыреста бомб было брошено в середину укреплений. Во время двух губительных приступов русские потеряли много народа, и между тем крепость не сдавалась. Но наконец и Пулавский получил печальное известие, что участь Польши решена соседними державами. Другие конфедераты, не поставленные лично в неприязненное отношение к королю, могли соединиться с ним и действовать заодно против иностранцев. А у Пулавского и этой надежды не оставалось. За участие в заговоре Стравинского и Лукавского, за покушение похитить короля, чтобы спасти и его и королевство от соседей, Пулавский признан был цареубийцей и осужден на казнь. Его считали преступником и король и собственная нация, потерявшая голову. Державы, решившиеся разделить Польшу, ни в каком случае также не могли щадить его. Вообще положение Пулавского было безвыходное, печальнее положения всех прочих патриотов: тех ожидали ссылка, лишение имущества или, наконец, даже амнистия, а ему предстояла смерть: или виселица, или колесо, или другая смертная казнь. Конфедераты, находившиеся под его прямым начальством, должны были пострадать более других, потому что предводитель их считался виновнее прочих. Крепость, защищаемая Пулавским, стала целью всех партий, как королевской, так и партии чужеземцев. Следовательно, на взятие Ченстохова должны были обратиться взоры всех. Против Пулавского должны были теперь выступить все свободные войска, находившиеся в Польше, как свои, так и чужие. Пулавский понимал это и не хотел подвергать опасности свой храбрый гарнизон и своих верных товарищей. Не дожидаясь последнего решительного приступа русских войск, Пулавский выбрал из всего ченстоховского гарнизона 400 конфедератов, лучших, какие еще оставались между патриотами, дал им все средства, чтобы они могли возвратиться каждый в свой дом, и притом как можно поспешнее. Потом он написал письмо и вручил его одному офицеру, с тем чтобы письмо это было прочитано гарнизону, когда Пулавского уже не будет в крепости. Он решился покинуть своих товарищей, потому что со взятием Ченстохова конфедерация сама собой распадалась.
В письме своем Пулавский говорит:
«Я взял оружие для общественной пользы, для собственной же пользы я бросил его. Союз трех могущественнейших держав лишает нас теперь всякой возможности защищаться. Дело, в которое я замешан, помешает мне выговорить для вас условия сдачи и вовлечет вас в несчастье, которое меня ожидает. Я испытал вашу ревность и ваше мужество и верю, что вы останетесь всегда такими же, какими были со мною».
Потом он дал этому офицеру инструкцию, как поступать после его отъезда из крепости. Пулавский приказал, чтобы ченстоховские конфедераты, как только Суворов возьмет Краков, дали знать королю, что они готовы сдаться на капитуляцию и впустить в крепость польские или коронные войска, показывая этим, что конфедераты если и враждовали до сих пор против короля, так не потому, что желали власти для себя собственно, а чтоб не покориться иноземцам.
Только трое из офицеров знали о намерении и дне отъезда Пулавского. Прощаясь с ними, он плакал и поручал им свой гарнизон, которому не мог даже сказать последнего прости! Пулавский взял с собой только адъютанта и двух ординарцев. С ним отправились также и двое слуг, которые никогда его не покидали.
Грустная история!
Известие об отъезде Пулавского произвело тяжелое впечатление на покинутый им гарнизон. Ченстохов остался без своего любимого военачальника, имя которого сделалось славным между конфедератами и дорогим для каждого патриота. Оставленное им письмо и инструкция были прочитаны гарнизону и возбудили в нем новое мужество.
Но приближались последние минуты независимости крепости.
Суворов взял Краков и отрядил новые команды к Ченстохову. Он обещал конфедератам полную амнистию, если они сдадутся. Три раза он посылал в Ченстохов с этим предложением, и три раза ему отвечали, что они готовы отворить ворота крепости коронным войском и покориться королю, но русских не впустят.
И несмотря на этот ответ, Суворов, действовавший будто бы в интересах Станислава-Августа, приказал войскам снова идти на приступ. Но и после этого ужасного приступа крепость не сдавалась. Тогда из Варшавы пришло повеление сдать крепость русским.
Пятнадцатого августа 1772 года конфедераты вышли из Ченстохова.
Через неделю после этого Фридрих писал к Сольмсу в Петербург, что Ченстохов взят и конфедераты бегут во Францию.
Действительно, конфедератам больше ничего не оставалось, как покидать родину и идти искать уголок, где бы можно было спрятать свою голову и свое горе…
Положение их было самое плачевное. Австрия, во владения которой конфедераты до сих пор имели свободный доступ, теперь знала их, как личных врагов, и Фридрих радовался, видя конечную гибель патриотов. Пруссия готовила для них не лучший прием. Турки сами находились в таком положении, что должны были трепетать за целость своих собственных владений и не вполне были уверены, что три союзницы, Австрия, Пруссия и Россия, не выгонят их совершенно из Европы, вместе со скрывавшимися в Турции конфедератами. Одна Франция могла еще приютить бесприютных эмигрантов, но и то только до первого каприза какой-нибудь любовницы короля или его министров. Некоторые из конфедератов, собственно, те, которые не желали расстаться с Польшей, должны были покориться. Они отправили к Станиславу-Августу двух депутатов с изъявлением покорности, но в то же время выразили надежду, что король употребит все усилия, чтобы воспрепятствовать разделу Польши. Сами они еще думали действовать против общих врагов соединенными усилиями нации и короля.
Но было уже поздно, потерянного не воротить злосчастной стране…
Остальные конфедераты, а особенно люди, руководившие патриотическим движением последнего времени, по необходимости покидали родину. Пац, руководивший по преимуществу дипломатическими делами конфедерации и находившийся в Австрии, не мог уже оставаться там после уничтожения остальной партии патриотов и принужден был искать убежища вдали от родины. На его руках находились все бумаги, акты и дипломатическая переписка патриотической партии, и только при посредстве Франции архив был перевезен в Страсбург и принят Виоменилем.
Пулавский также покинул Польшу. Этот человек потерял все, что имел дорогого в жизни: отечество, которое он так любил, для него не существовало; он стал чужим для Польши, которая отреклась от своего любимца или не умела отстоять его впредь перед врагами; он потерял имущество, власть, друзей; он лишился, наконец, в этой несчастной борьбе за независимость Польши самых близких родных: отец его, Иосиф Пулавский, навлек на себя подозрение патриотов, и, как говорит любимый польский историк, w wienzieniu umarl. Весть о погибели отца была тяжелым для Пулавского испытанием (przeniknela Kazimierza bolescia, zapalila do dzialania). Участь меньшего брата, сосланного в Казань и бывшего потом в свите Пугачева, всем известна. Сам он, Казимир, оставив тайно Ченстохов, когда не оставалось никакой надежды помочь родине, долго скитался на границах Польши, удалился потом в Турцию, примкнул к оттоманской армии, в которой не долго оставался: после мира с русскими в Кючук-Кайнарджи он пробрался в Баварию, как бродяга. Там он виделся с таким же несчастным бродягой Огинским, музыкальный плач которого и доселе вызывает слезы у пишущего сие; с Огинским, участь которого была не лучше участи других конфедератов. Наконец, Пулавский является в Северной Америке, где и умирает за независимость чуждой ему народности, умирает в битве при осаде Саванны.
Повторяем: грустная, очень грустная история!