bannerbannerbanner
Вельможная панна. Т. 1

Даниил Мордовцев
Вельможная панна. Т. 1

Полная версия

«Нечего удивляться, – замечает биограф Елены, – если несколько лет спустя госпожа д'Аво, ребенком насильно отданная в жены старому, безобразному прожигателю жизни, встретив в свите виконта Сегюра, младшего брата посланника, увлеченная прелестью его ума и его наружностью, вступила с ним в связь, которая и продолжалась всю ее жизнь».

То же было и с вашей Еленой, но только… на законном основании… Но об этом в свое время и на своем месте.

Итак, наша Елена и девицы Мортмар, Шатильон, Дама, Монсож, Конфлян, Водрейль и Шовиньи готовились к первому причащению.

И вот настал желанный день.

«В этот день, – говорит Елена, – пансионерки одеты были не в ученическую форму, а в белые платья, украшенные блестками и прошитые серебряными нитями. Мое платье было шелковое с серебряными полосками. Девять дней спустя наши платья пожертвованы были в ризницу… После мессы мы пришли в класс. Там сняли с нас белые ленты и дали красные. Весь класс нас обнимал и приветствовал поздравлениями».

Можно себе представить радость и гордость нашей героини в этот знаменательный день. Уже теперь, конечно, она считала себя совсем большой, хоть сейчас замуж. Да это скоро и случилось.

Глава пятая. Монастырские послушания

Чтение «мемуаров» маленькой княжны Масальской невольно наводит на мысль, что это был удивительный десятилетний ребенок, если бы только было вполне установлено, что «мемуары» ее написаны в том возрасте, о котором свидетельствует ее историограф, почтенный Люсьен Перей. Но если даже допустить, что все то, что дошло до нас из ее записок и опубликовано ее историографом, писалось даже на протяжении двух или трех лет, то в таком случае никто, нам кажется, не станет отрицать, что это была более чем недюжинная, а совсем необыкновенная девочка. Правда, в ее рассказах нельзя иногда не подметить значительной доли хвастливости, но это хвастливость чисто детская. Она не умаляет удивления, которое возбуждает в читателе эта милая девочка.

Здесь мы позволим себе сделать некоторое отступление.

Некогда наша русская юная героиня-девочка – «девица-кавалерист» Дурова, поразила Пушкина, когда он познакомился с «Записками девицы-кавалериста». Печатая эти «Записки» в «Современнике», великий поэт с такой горячностью выразился об их авторе:

«С изумлением увидели мы, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером быстрым, живописным и пламенным».

Впрочем, кто из нас не читал в свое время «Записок девицы-кавалериста»? Благодаря им у нас всех осталось в памяти вот что, поистине трогательное. Семнадцатого сентября 1806 года Надя Дурова в ночь после своих именин, когда ей исполнилось только шестнадцать лет, эта девочка обрезала тайно лучшее украшение женщины – косу; и это в начале XIX века, когда о «стриженых барышнях», а по галантному выражению некоторых писателей, «девках», и понятия не имели, и когда обрезание косы считалось величайшим позором! Затем Надя нарядилась в казацкий мундир и нацепила на себя отцовское вооружение (сабля и проч.), бросив на берегу Камы свое девичье одеяние, чтобы подумали, что она утонула. Наконец, она взяла из отцовской конюшни своего любимого коня Алкида и ускакала ночью догонять проследовавший через Сарапул донской казачий полк. С этим полком Дурова достигла Польши, где и поступила юнкером в уланский коннопольский полк, а потом участвовала в битвах при Гутштадте, где спасла офицера Панина, под Фридландом, при Бородине и т. д.

И вдруг через восемьдесят лет оказалось, что она лгала, лгала бессовестно! Она была не шестнадцатилетняя девочка, а двадцати трех лет замужняя женщина, и уже рожавшая!

Так она нагло обманула не только русскую армию, ее полководцев с Кутузовым во главе, обманула императора Александра I, который собственноручно привесил ей на грудь Георгия, обманула всю Россию и весь читающий мир, обманула и Европу, которая так изумлялась подвигам этой quasi-девочки, русской Жанны д'Арк!

Эту историческую ложь обнаружил почтенный сарапульский священник Н. Н. Блинов.

Блинов, пользуясь церковными метрическими записями («духовные росписи»), сохранившимися в сарапульском Вознесенском соборе, нашел, что отец мнимой «девицы-кавалериста», Дуров, приехал в Сарапул на должность городничего в 1789 году, когда Наде было уже шесть лет. В 1790 году у Дурова родилась и другая дочь, Евгения, восприемницей которой, как значится в метриках, была дочь Дурова, старшая, «отроковица Надежда». Если бы в 1806 году, как уверяет мнимая «девица-кавалерист», ей было только 16 лет, то в 1790 году этой «отроковицы» или еще совсем не было бы на свете, или она только что родилась бы тогда, разом почти, что едва ли физиологически возможно, со своей крестницей Евгенией.

Но это бы куда ни шло!.. Женщины всегда убавляют себе года…

А оказалось, что 25 октября 1801 года «девица-кавалерист» вышла замуж! В предательских метрических книгах сарапульского Вознесенского собора записано:

«№ 44. Сарапульского нижнего земского суда дворянский заседатель, Василий Степанов Чернов, 25 лет принял господина сарапульского городничего, Андрея Дурова, дочь, девицу Надежду 18 лет». Значит: в 1806 году ей было не 16 лет, а 23, и была она не «девица-кавалерист», а «дама-кавалерист», да еще и заседательница нижнего земского суда Чернова!

Но и это еще не все!

Второго января 1807 года мнимая «девица-кавалерист» родила сына Иоанна! Следовательно, 17 сентября 1806 года мнимая девица была на четвертом месяце беременности. И где же ей, беременной, было скакать верхом за казаками в Польшу! Не прилетела же она оттуда на реку Каму родить!

Сколько, значит, лжи!

Но беспощадный Блинов разоблачает еще одну ложь. Мнимая девица разошлась с мужем, возвратилась к отцу в Сарапул, где, как документально доказывает Блинов, лгунья «близко познакомилась с казачьим полковником, и когда он с отрядом вышел к своему полку», мнимая девица «скрылась из Сарапула и, переодевшись в солдатское платье, поступила к нему денщиком-конюхом».

Таким образом лгунья долго тешила наше воображение прелестною иллюзией. Все так любили милый образ шестнадцатилетней девочки, совершившей столько подвигов! Сколько хороших, чистых слез умиления пролито было на страницы ее записок юными читателями и читательницами!.. А она лгала…

Впрочем, не будь этой поэтической лжи, не будь поэтического творчества и с ним иллюзий, у нас, может быть, не было бы ни Гекубы и Андромахи, ни милой истерической Кассандры, ни прелестной Ифигении, ни злополучных Джульетты и Дездемоны, ни кроткой Корделии…

Этим мы не хотим сказать, ни даже намекнуть, будто не вполне доверяем рассказам нашей героини, маленькой Елены, хотя и осмеливаемся предположить, что если она начала свои замечательные «мемуары» десяти лет от роду, то могла их кончить по тринадцатому, четырнадцатому, может быть, по пятнадцатому году, перед своим ранним замужеством. Так они содержательны и обстоятельны!

* * *

Сняв с нашей героини, вместе с другими ее подружками, «белые» ленты и украсив их «красными», монастырское начальство в своем совете, по обычаю всех католических монастырей, назначило каждой из воспитанниц особое «послушание» (obedience) – исполнение разных частных обязанностей по монастырю, по администрации и хозяйству.

Всех «послушаний» было девять: 1. Игуменское (l'abbatial). 2. Ризница. 3. Монастырская говорильня (par-loir). 4. Аптека. 5. Бельевой склад. 6. Библиотека. 7. Столовая. 8. Кухня. 9. Общественные обязанности (communaute).

Юным должностным лицам дали известное число официальных «сестер-послушниц», которые должны были помогать им. Из юных аристократок требовалось воспитать хороших, опытных хозяек, когда они, по выходе замуж, обзаведутся собственными домами. Так, девиц Рош-Аймон и Монбарей поставили наблюдать за салфетками и скатертями в шкафах. Девицы Шовиньи и Нантуилле должны были накрывать на стол. Девицам Бомон и Армалье поручались счетные книги. Девица Эгильон чинила священнические рясы. Девица Лятур-Мобур ведала сахаром и кофе. На девиц Талейран (дипломатка, надо полагать) и Дюра возложили общественные обязанности. Так как девица Вопоэ обладала особым талантом по кухонной специальности, то ее и девиц д'Юзес и Булэнвильер приставили чистить от сору дортуары под наблюдением госпожи Бюсси, непочтительно переименованной воспитанницами в мать Крошки. Девиц Сент-Симон и Тальмой определили наблюдать за работницами, а девицы Гаркур, Роган-Гемене, Брассак и Галяар зажигали лампы по приказаниям госпожи Руайом, которую и прозвали мать Сияний.

Наша героиня после исполнения роли «Эсоири» в платье, унизанном алмазами и жемчугами, стоившим 100 тысяч ефимков, должна была переодеться в скромное черное платьице и идти в аптеку приготовлять ячную воду и припарки.

Хотя, по замечанию историографа Елены, такое воспитание девиц аристократических домов и должно было бы казаться странным, но оно приготовляло блистательных хозяек у себя дома и совершенных светских женщин, что для француженок дороже всего.

«Я очень желала, – говорит Елена, – чтобы меня не разлучали с Шуазель и чтобы вместе поместили нас в аптеку. Однако меня определили в «аббатиаль» – игуменское служение, а Шуазель – в депо Девиц. Девиц Конфлян, двадцать пальцев которых ни на что не были способны, определили в ризницу».

Но наша героиня выказала особые таланты, состоя при настоятельнице-игуменье.

«Если бы, – говорит она, – со мною была Шуазель, я считала бы себя очень счастливой в «аббатиале», где аббатиса царствовала со всею мягкостью и справедливостью, какую только можно вообразить себе».

Аббатисой в аббатстве о-Буа, как мы упомянули выше, была в то время Мария-Магдалина де Шабрильян. Прежде она была монахиней в аббатстве де Шелль, потом в аббатстве дю-Парк-о-Дам и, наконец, настоятельницей аббатства Нотр-Дам-о-Буа, наследовав этот высокий сан после госпожи Ришелье, сестры знаменитого маршала.

«Я вошла у нее в милость, – хвастается опять наша маленькая героиня, – она находила, что я осмысленно исполняла все поручения, какие она мне давала. Я была проворна. Когда она звонила, я прибегала всегда первою. Я ведала ее книги, бумаги, ее работу. Это была всегда я, когда она посылала искать то в ее бюро, в чем она имела надобность, то в ее библиотеке или в шифоньерке».

 

Компаньонки Елены в «аббатиале» были особы приятные, судя по портретам их, которые она нам оставила.

Мадемуазель Шатильон, прозванная Татильон, четырнадцати лет, девица важная, педантка, очень красивая, но малосильная.

Госпожа д'Аво, рожденная Бурбон, которую насильно отдали за старого урода, двенадцатилетняя девочка, миниатюрная, с милым личиком, но глупенькая, хотя и добренькая – совсем дитя.

Мадемуазель де Мюра, названная Жеманкою, восемнадцати лет, красивая, даже прекрасная, остроумная, любезная, но немножко тщеславная.

Мадемуазель де Лораей – очень хорошенькая, спокойная, мягкая, немножко остроумная: она выходит замуж за герцога д'Арембер.

Мадемуазель Маникам, сестра предыдущей, безобразная, добрая, очень остроумная, но жестокая, вспыльчивая.

Не правда ли, что такие ловкие характеристики едва ли способна дать десяти- или одиннадцатилетняя девочка, какою мы представляем нашу милую героиню. Тут видна и наблюдательность, далеко не детская, и умение справиться с тем, что подмечено, и умение выражаться так лаконически.

«Я очень сошлась, – пишет она далее, – с госпожою Сент-Жертрюд и госпожою Сент-Сиприен. Эти обе дамы были очень глупы, вечно смеялись и забавлялись. Мадемуазель Маникам очень способствовала веселости этого общества. Госпожа д'Аво (двенадцатилетняя дама графиня) вполне доверчиво говорила нам, что она сердечно ненавидит своего супруга, над чем мы и потешались беспрестанно, и мы жестоко издевались над ее мужем всякий раз, как он приходил повидать ее, ибо на его несчастье окна настоятельских покоев выходили на двор, так что супруг двенадцатилетнего ребенка не мог избежать наших обидно-коварных взглядов».

И сейчас приведенное нами из «мемуаров» Елены, нам кажется, подтверждает наше предположение, что героиня нашего романа составляла свои записки в более зрелом, чем в десяти-, одиннадцатилетнем возрасте, почему она и говорит обо всем в прошедшем времени: «Я очень сошлась… Эти дамы были… Госпожа д'Аво очень доверчиво говорила нам…» и т. п.

На ту же мысль наводит и следующая выписка из «мемуаров» нашей героини:

«Мадемуазель де Мортмар также состояла при настоятельском „послушании”, и не что, как ее присутствие, заставляло бежать от нас скуку и печаль. Мы очень издевались над госпожой де Торси, доказывая, что она не иначе сделалась монахиней, как потому только, что лишь в одном Иисусе Христе находила достойного себе супруга, и еще не сомневалась ли она, что, выходя за него, совершает мезальянс, выходя за неровню».

Такие злые и удачные остроты не по плечу были бы ребенку, в этом не может быть сомнения.

Еще далее в том же роде:

«Госпожа де Ромелэн, вся напичканная греческим и латынью, тоже забавляла нас Мы называли ее старшей дочерью Аристотеля, но она не сердилась на нас, потому что была очень добра».

И опять – «была», «не сердилась», все в прошедшем.

«Но величайшим нашим удовольствием было – усадить жеманку Мюра за клавесин, тогда она пела, а госпожа де Сент-Жертрюд, которая была чрезвычайно веселая и поразительно подражала, становилась позади ее и передразнивала все ее мины».

Опять отзывается прошедшим и не детской манерой изложения.

«Такие развлечения (как описанные выше) могли быть приятны очень многим; но, что касается меня, я несколько скучала на „послушаниях” в настоятельской. Я не знаю почему, но мне казалось, что этот способ – превращать настоятельскую в „переднюю”, имел нечто утомительное».

Это совершенно не детский взгляд на то, что должно было окружать такую почтенную особу, как настоятельница королевского аббатства о-Буа.

В этом аббатстве был обычай давать во время карнавала балы раз в неделю.

«В такие дни, – говорит Елена, – мы сбрасывали с себя монастырскую форму, и каждая мать старалась нарядить к балу свою дочь как можно элегантнее. В эти дни к нам приходило много светских женщин и особенно молоденьких, которые являясь не одни, предпочитали эти балы светским, потому что они не обязаны были постоянно сидеть около своих мачех».

Но балы эти сопровождались иногда и безобразиями.

Так, наша героиня говорит об одном таком безобразии:

«Однажды госпожа де Люин и госпожа де Рош-Аймон, находясь на бале, отослали свои кареты и спрятались в помещении мадемуазель д'Омон. Когда настала тишина, они подняли адский шум и продолжали всю ночь. Они поразбивали все кружки, которые находились у дверей их кельи, останавливали всех монахинь, отправлявшихся к заутрене, и, наконец, произвели адский колокольный звон. Настоятельница приказала, чтоб им не причинили ни малейшей обиды, но чтоб ничего не подавали им есть и совсем не позволяли бы им выходить. Когда было 11 часов утра, они очень захотели есть, но им приказано было ничего не давать. Тогда они просили, чтоб им отворили дверь, но госпожа де Сент-Жак, которая была главною портьершею, сказала, что все ключи у настоятельницы. Тогда они послали мадемуазель д'Омон просить настоятельницу приказать отпереть дверь. Настоятельница велела им сказать, что они остались в монастыре без ее позволения и не вышли тогда, когда родные их звали».

Понятно, в какое отчаяние пришли светские безобразницы.

Но их ожидали новые неприятности. Госпожа Рошшуар, хорошо изучившая характер своих воспитанниц, опасалась нового скандала, который мог последовать уже со стороны девиц, как бы в отмщение за оскорбление, нанесенное их almae matri.

«Госпожа де Рошшуар, – говорит Елена, – велела со своей стороны сказать дамам (производившим ночные безобразия), чтоб они остерегались попадаться на пути следования воспитанниц, когда они будут идти или возвращаться с мессы или из столовой, ибо она не может отвечать за то, что им не нанесут оскорблений».

И действительно, наша героиня и сознается в этом.

«Правда, мы очень желали, – говорит она, – „укать” на них (кричать: у! у! у!) и издеваться над ними, и хотели даже облить их водой».

Но с великосветскими скандалистками на этом не покончилось.

Скандалистку Рош-Аймон ожидал к обеду ее дядя, кардинал де ла Рош-Аймон, а скандалистку Люин ждала ее мачеха, герцогиня де Шеврез. Но посланным от этих лиц людям велено было сказать, что веселые (не в меру!) барыньки за хорошее поведение задержаны в монастыре…

Прислали за ними во второй раз сказать, что «ждут».

Тогда настоятельница написала герцогине де Шеврез и кардиналу, что и у Люин и у Рош-Аймон головы совсем не в порядке, что поэтому она может сдать их только на руки родителей.

Обеспокоенная герцогиня тотчас явилась в аббатство, где жесточайшим образом и намылила голову своей падчерице. Ей и отдали обеих пленниц, которые и сочли себя жестоко оскорбленными.

Они же и оскорбились! Такова великосветская логика…

Приютившая же их в своем помещении в ту злополучную ночь девица д'Омон извинялась тем, будто она не знала, что эти дамы спрятались в ее комнатах, но ясно было, что они все сговорились.

Но вот новый скандал на почве любовной интриги.

«Случилась громкая история на другом балу», – пишет наша героиня.

Тут из ее слов видно, что писалось это, когда она была уже в «красном» классе.

«Мадемуазель де Шеврез нашла записку, – пишет Елена, – в которой назначалось свидание виконтессе де Лаваль, которая была на балу и уронила записку. В записке значилось: „Вы обожаемы, дорогая моя виконтесса, положитесь на мою скромность и верность. Завтра в тот же самый час и в том же самом доме”. Найдя записку, девица де Шеврез прочла ее и положила к себе в карман. После бала она показала ее всему „красному” классу. Тогда мы вообразили, что это ей писал тот господин. Наставница, узнав о записке, выразила желание получить ее, и мы думаем, что записка была передана госпоже де Лаваль, потому что она уже не являлась на наши карнавальские балы».

Эта история имела дальнейшие последствия, о которых мы узнали не от нашей героини, а от ее историографа, почтенного Люсьена Перея.

Два года спустя после оброненной на бале любовной запис-ки громкого шуму наделал в Париже некий афронт, который потерпела госпожа де Лаваль. Она представлена была к получению высокого назначения сопровождать королеву. Хотя это место и было ей обещано, но она не могла его получить, потому что этому воспротивился де Лаваль. Господин де Лаваль, первый королевский дворянин, был дедушкой той барыньки, которая уронила на балу компрометирующую его имя записку, и наказал ее, не допустив до высокого положения при дворе. Тогда фамилия Монморанси подняла страшный крик в обществе, потому что госпожа де Лаваль была дочерью господина де Булона, главного откупщика. Но после рассказанной нашей героиней истории с любовною запискою на балу и был найден предлог не дать места около королевы такой неосторожной особе, которая роняет на балу любовные записки.

Побывав в свите настоятельницы, наша героиня переведена была на другое «послушание», в ризницу.

«В ризнице, – говорит Елена, – было очень забавное общество. Что же касается самих „занятий”, то они мне совсем не подходили, потому что я всегда чувствовала невероятное отвращение к работе (понятно – плясать веселей). На этом „послушании” находились особы чрезвычайно любезные, и между прочим – девица де Брои и девица де Парои, с которой я очень сошлась, и девица Дюфор, которая была очень веселая и добрый товарищ. Де Парои была хорошенькая, стройненькая и играла на арфе, как ангел (хотя едва ли кто слышал игру на арфе ангелов). Ей было двенадцать лет. Де Брои, несколько постарше, была довольно красива и полна остроумия».

«Совершенно справедливо можно сказать, – продолжает она, – что ризница была сборищем всех историй и всех новостей, и в ней толпились все целый божий день: имелось ли в виду погоревать, рассказать ли о каких-либо происшествиях, все это было там. Находились там две дамы – ризничая – госпожа де Бранвиль и госпожа де Тинель. Первая хотела научить меня вышивать, потому что сама вышивала с невероятным совершенством, но со мной она ничего не могла поделать. Я не работала, и мое амплуа было складывать наряды, чистить их и помогать госпоже де Сент-Филипп убирать церковь».

Нам кажется, что едва ли какое-либо обстоятельство, специальное изображение школьной монастырской жизни так бы просто и наглядно нарисовало внутреннюю жизнь аббатства, его душу, как простой, безыскусственный, нередко полудетский лепет нашей героини. И потому невозможно оторваться от ее «мемуаров», не исчерпав, не использовав их до конца. В них – целая картина особого мира временных или же постоянных отшельников внешнего, шумного, нередко возмутительного мира. Здесь – свой живой улей пчел с их двумя добрыми матками, с настоятельницею Мари-Магдалиною де Шабрильян и симпатичною умницей, госпожою Рошшуар.

«Каждый вечер, – повествует наша героиня, – не менее двадцати особ собирались в ризнице, чтоб рассказывать о том, что происходило во всех углах аббатства. Но я там не оставалась, потому что уходила к госпоже де Рошшуар, где всегда находила госпожу де Шуазель, девиц де Конфлян, госпожу де Сент-Дельфин, госпожу де Сент-Сюльпис, госпожу де Сент-Эдуард и все, что было лучшего. Госпожа де Сент-Дельфин, сестра госпожи де Рошшуар, обыкновенно протягивалась в кресле у ног сестры за началом плетения кошелька: она ни одного из них не кончала. Я развлекалась, слушая ее, потому что она была веселая, и, хотя ум госпожи де Рошшуар был более развитой и выдающийся, а ум госпожи де Сент-Дельфин частенько как бы засыпал, как и ее особа, но когда просыпался, то делался чрезвычайно приятным. Вообще известно, что ум в доме Мортмар является наследственным. Госпожа де Сент-Дельфин была одною из наиболее красивых особ, каких только можно встретить. Ей двадцать шесть лет. Она величественна. Волосы ее – волосы приятного белокурого цвета, большие голубые глаза, великолепнейшие в мире зубы, очаровательные черты лица, прелестная талия, вид благородный. Она страдала грудью, характер у нее беспечный, и она всецело подчиняется сердцу».

Каков юный знаток человеческого сердца!

Далее она характеризует госпожу де Сент-Сюльпис и госпожу де Сент-Эдуард.

«Госпожа де Сент-Сюльпис была (все была! – в прошедшем) красивая, веселая и любящая. Госпожа де Сент-Эдуард – красивая, любезная и очень романическая. Кое-что о ней говорили, но госпожа Рошшуар горячо не выражала своего мнения, а если высказывала нечто несмешливое, то делала это так хорошо, как никто. У госпожи Рошшуар читали новые произведения, которые могли быть прочитаны нами без неудобства. Говорили также обо всем, что происходило в Париже, потому что эти дамы проводили все время в „говорильной”, где они принимали лучшее общество, которое знало обо всем».

 

Судя по словам нашей героини и по всему, госпожа Рошшуар пользовалась в аббатстве огромным влиянием, и собиравшийся в ее келье кружок считался чем-то вроде трибунала, и его боялись все другие кружки, не соприкасавшиеся непосредственно с кружком Рошшуар.

Так, когда в этот вечер Елена воротилась от Рошшуар в свое «послушание» – в ризницу, некоторые бывшие там дамы обратились к нашей героине с лукавыми вопросами:

– Ну что, душенька, много там на наш счет чудес рассказывали?

– О вас не говорили ни слова, – откровенно отвечала Елена.

– Что же там весь вечер делали?

– Вслух читали новые произведения.

– Может быть, не совсем удобные для ушей юных девиц?

– Нет, такие, какие мы сами могли бы читать sans incon-venient… без неудобства, – закончила Елена.

И в подтверждение этого она записывает в своих «мемуарах»:

«Я могу сказать, что госпожа де Рошшуар, ее сестра, госпожа де Сент-Сюльпис и многие другие дамы этого общества относились ко всему, что их особенно не интересовало, с таким равнодушием, которое скорее граничило с презрением. Они всегда последними узнавали о происшествиях в аббатстве. Мне казалось (опять прошедшее!), что госпожа де Рошшуар и ее сестра имели совершенно одинаковые манеры, как и тон, которые мы все и переняли у них, – заговорю о тех, которые были вхожи к госпоже де Рошшуар. Светские дамы были очень удивлены нашими манерами».

Мадемуазель де Конфлян выражалась совсем не так, как другие, и всегда в разговоре ее в светских гостиных находили что-то особенное, как будто несколько колкое.

– У мадемуазель де Конфлян, как у княжны Масальской, словно у ос, чувствуется скрытое жало, – судачили о юных девицах в великосветских гостиных.

– Не осиный, а змеиный у них яд, который девицы заимствовали у ведьмы Рошшуар, – говорили Люин и Род-Аймон – те, что в ночь после карнавального бала скандалили в аббатстве и были за то проморены голодом.

– Да и какие манеры, какой тон!

В то время ничто так не ценили французы, как хороший тон – bon ton и bel usage.

Люсьен Перей говорит, что общество госпожи Рошшуар и ее советы, полные такта и утонченности, которые она преподавала молодым девицам, чудесным образом подготовило их к той роли, которую они предназначены были играть в большом свете. «В наш век, – прибавляет он в пояснение, – в эпоху de sans gene и равенства, мы не имеем ни малейшего представления о том, что тогда значили bon ton и bel usage, ни о той важности, какую придавали всем мельчайшим оттенкам вежливости». – «Вежливость, тон, вкус – это было нечто вроде хранилища сокровищ, которые каждый оберегал с такою заботою, как будто бы они доверены были ему одному, – говорит де Сегюр. Женщины служили главными устоями этих фундаментов общественного украшения».

Возвращаясь к нашей героине, заметим, что ее идеалу, ее идолу, госпоже Рошшуар, готовилось что-то роковое, и что в воздухе как бы чуялась утрата аббатством о-Буа чего-то незаменимого.

«Я никогда не забуду, – говорит Елена, – того, что случилось однажды с госпожою де Рошшуар. Она сказала мне, чтоб я пришла в ее келью вечером. Я пришла. Я нашла ее окруженную бумагами и занятую писанием. Это меня не удивило, ибо это было ее обыкновением, но что меня порази-ло, это – видеть ее смущенною, ужасно покрасневшею при моем приближении. Она велела мне взять книгу и сесть.

Я показала вид, что читаю, а сама между тем наблюдала. Она писала в ужасном волнении, терла лоб, вздыхала, смотрела вокруг себя неподвижными и рассеянными глазами, как будто мысли ее были за сто миль от нее.

Ей часто случалось писать, как теперь, по три часа кряду. Теперь, при малейшем шуме, она как бы испуганно пробуждалась, что доказывало какое-то ее предубеждение, и у нее был гневный вид, и на лице выражалась какая-то смута. Я ясно видела, что на глаза ее набегают слезы, и мне невольно приходило на мысль, что она не была счастлива. Вся погруженная в это, я глядела на нее. Она держала перед собой бумагу, в руке перо, рот полуоткрытый, глаза неподвижные, и из них текли слезы. Я так была глубоко взволнована, что и мои глаза застилали слезы, и я не могла удержаться, чтоб не испустить глубокий вздох. Это заставило опомниться госпожу де Рошшуар, она подняла на меня глаза и, видя меня в слезах, тотчас поняла, что я заметила тоску, в которой она находилась. Она протянула мне руку с очень выразительным и очень трогательным движением.

– Дитя мое, что с вами? – спросила она.

Я поцеловала ее руку и залилась слезами. Она меня опять спросила. Я призналась ей, что необычайное волнение, в каком я видела ее, заставило меня подумать, что она страдает от какой-то скорби, и что это растрогало меня в таком смысле. Тогда она сжала меня в своих объятиях и, храня один момент молчание, как бы раздумывая о том, что мне сказать, проговорила:

– Я рождена со слишком живым воображением, и чтоб дать ему работу, я бросаю на бумагу все, что оно родит. Отсюда происходит волнение, с каким, как вы видели, я писала в продолжение многих часов. А так как в числе моих идей немало мрачных и печальных, то они и заставляют меня проливать слезы. Одиночество, созерцательная жизнь поддерживают во мне эту склонность предаваться воображению.

Прозвонили к ужину, когда мы говорили, – закончила Елена. Мы с сожалением расстались. С этого времени нежность ко мне госпожи де Рошшуар удвоилась еще, и ничто не сравнится с тем нежным участием, которое она мне внушала».

Но никогда Елена не ожидала, что в скором времени ожидало ее доброго гения.

Рейтинг@Mail.ru