bannerbannerbanner
Вельможная панна. Т. 1

Даниил Мордовцев
Вельможная панна. Т. 1

Полная версия

Глава шестая. Мимо разрушенного Запорожья

Из Кременчуга царская флотилия отплыла 3 мая, в жаркий, совершенно летний день. На императорской галере «Днепр» находился и новый лоцман, жених Катри, Панас Пиддубный.

На другой день по отплытии из Кременчуга, 4 мая, Храповицкий в своем «Дневнике» записал:

«Быв на галере, сказал, что беспрестанно потею».

– И я также… – это государыня.

«В тот же день, вышедши на берег в Бородаевке, приехал я в Херсон 9 числа с И. И. Шуваловым, Стрекаловым и Левашовым».

А 7 мая совершилось событие, о котором заговорила вся Европа и последствия которого до настоящего времени тяжко отзываются на государственной пояснице Австрии ввиду таких «прострелов» и «драхеншусов», как неистовства в австрийском рейхсрате немецких башибузуков Вольфа, Шеперера и других.

Событие это – свидание Екатерины с Иосифом II, австрийским и римским императором.

Русскую императрицу выехал приветствовать Иосиф под именем графа Фалькенштейна, и тут между ними предрешен был раздел Польши и бесповоротное (бесповоротное ли, полно?) снятие ее с карты Европы, как самостоятельного государства.

Но мы не намерены вступать здесь в область политических деяний «Семирамиды Севера» и будущей посаженной матери хорошенькой Катри.

Нас давно ждет разоблачение дальнейшей судьбы нашей «вельможной панны». Но пока мы находимся в свите Екатерины, как и свекор нашей Елены, принц де Линь.

Последуем же за венценосной «Катрей» в ее блестящем шествии к новоприобретенной Тавриде.

Панас Пиддубный, несмотря на то, что часто задумывался о своей «ясочке Катрусь», вполне благополучно провел царицыну галеру через бешеные пороги Днепра-Славутича.

Императрицу очень интересовала местность, где стояла последняя Запорожская Сечь, это орлиное гнездо последнего в Европе рыцарского ордена, кроме Мальтийского; а австрийского императора интересовали подробности уничтожения этого удивительного ордена, пережившего тамплиеров и крестоносцев.

– Погубила запорожцев их детская беспечность, с которою они надеялись на свою несокрушимую силу, – говорил Потемкин своему коронованному слушателю, показывая с палубы императорской галеры на следы разрушенных сечевых укреплений.

– Но это орлиное гнездо было когда-то стражем России, – заметил Иосиф.

– Точно, ваше величество, – согласился Потемкин. – Но эту роль запорожцы с успехом выполняли тогда, когда Московское государство было настолько слабо, что, когда мусульманский мир, сосредоточив свои силы в покоренной им Византии по всему побережью Черного моря, неудержимо стремился залить своими ордами и Западную Европу и Россию; и только славянская грудь выдержала на себе страшный натиск мусульманского мира.

– Ваша светлость разумеет подвиги короля Яна Собеского, отстоявшего мою столицу от турок? – заметил Иосиф.

Потемкин понял, что задел больную рану императора Австрии.

– А запорожская грудь выдерживала на себе этот натиск мусульманского фанатизма в течение нескольких столетий, – как бы мимоходом вставил Безбородко, кость от кости запорожцев.

Императрица при этих словах с улыбкой взглянула на Потемкина.

– Это камушек в огород «Грицька Нечосы» и в мой, – кивнула она. – Верно, граф Александр Андреевич доселе не забыл, как он когда-то спал в «коморе» или в «клуне» с избранницами своего сердца… Хохол всегда останется хохлом.

– Правда, ваше величество, – поклонился Безбородко. – Но правда и то, что Запорожье в свое время выполнило возложенную на него Провидением миссию, а когда песенка его была спета и когда Россия перестала нуждаться в этом обоюдоостром мече славянства и православия, я первый присоединил свой голос к тем, которые предлагали сломить, переломить вдребезги этот обоюдоострый меч, уничтожить Сечь, хотя в моей благодарной памяти и сохранились и «комора» и «клуня».

– Знаю, знаю, дорогой граф, – милостиво согласилась императрица, – оттого я и вверила вам то, что монархи вверяют самым испытанным слугам своим.

Безбородко поклонился.

– Вот, ваше величество, откуда произведен был захват орлиного гнезда запорожцев, – указал Потемкин Иосифу и Екатерине на местность, мимо которой проплывала царская флотилия.

– Но расскажите, ваша светлость, как это свершилось фактически? – сказал Иосиф.

– Это, ваше величество, необыкновенно удачно совершил генерал Текели. Расположенными в этой части Малороссии войсками командовал князь Прозоровский. Получив от него назначенные на сие дело отряды, Текели прямо двинулся к Сечи с своим главным корпусом, и ночью четвертого июня тысяча семьсот семьдесят пятого года, до рассвета вместе с пехотой полковника Яковлева, который командовал орловским полком, и с конницей барона Розена неожиданно окружил спящих орлов в их гнезде… Спали даже часовые…

– Как! Да это же тяжкое преступление! – невольно вырвалось у Иосифа. – Спать на часах!

– Мне доносили потом, – с улыбкой пояснила Екатерина, – что не только спали часовые на окопах и у ворот крепости, но и «часовые при артиллерии в том же упражнении были», то есть упражнялись с Морфеем.

– Quandoque bonus dormitat Homerus, – как бы про себя заметил Безбородко.

– Жаль, что у запорожцев гусей не было, – вставил Нарышкин, – а то б они спасли Запорожье, как гуси спасли когда-то римское Запорожье – Капитолий.

– Но в Запорожье женщин не было, а потому и за гусями некому было ходить, – сказала Екатерина. – Но простите, ваше величество, – обратилась она к Иосифу, – мы помешали интересующему вас рассказу князя Григория Александровича.

– О нет, сударыня! – возразил Иосиф. – Я согласен с Платоном, который говорил: si quid per josum dietum est, nolite in serium convertere.

– О да, – согласилась императрица. – И наша пословица говорится: «За шутку не сердись и в обиду не вдавайся».

И она пояснила это соответствующей немецкой пословицей, так как русская пословица, конечно, не была понятна Иосифу.

– Так сонных орлов захватили из гнезда? – обратился последний к Потемкину.

– Не всех, государь: в самом Коше, в цитадели, часовые не спали, но занятие крепости, захват всей ее артиллерии и казацкой флотилии, стоявшей у Сечи, совершено было так осторожно и тихо, что и эти часовые ничего не слыхали, и Кош очутился в безвыходном положении, хотя в самом Коше находился трехтысячный гарнизон.

– И он сдался без бою?

– Сначала нет, ваше величество: запорожцы решились защищаться, но когда через посланного от Текели полковника Мисюрева узнали, что и артиллерия и флотилия их уже заняты московскими войсками, то, избегая кровопролития, сдались.

– А кто был их фельдмаршал в это роковое время? – спросил Иосиф.

– Кошевой атаман Калнишевский.

– А начальник штаба?

– Глоба, который носил у них звание войскового писаря. Власть этих двух над войсками разделял судья Головатый.

– Чем же решилась дальнейшая их участь, ваше величество? – спросил Иосиф Екатерину.

– Я определила им жительство вне пределов Малороссии, – был ответ.

Впрочем, дипломатично было умолчено, в какие места их разослали: это было дело внутренней, так сказать домашней, политики… Зачем знать императору союзной державы, что в то время, когда шла речь о Калнишевском, Глобе и Головатом, первый из них томился на далеком Севере, в Соловецком монастыре, в суровом заточении, где и умер; второй – в Туруханске, Енисейской губернии; и последний – в Тобольске.

– А что сталось с войском? – спросил Иосиф.

– Оно переселено на восточный берег Черного моря, на Кубань, а самые беспокойные из них головы тайно пробрались в Турцию и основали новую Сечь при устьях Дуная.

– Но уже в ней, конечно, нет прежней силы?

– О, конечно, ваше величество! Это ничтожное население, ни для кого не страшное.

– А для дунайских островов? – вставил Нарышкин.

– О да, они отличные рыболовы, эти запорожцы, – сказал Безбородко.

Вдруг с галеры увидели, что от одного берега отделилась лодка, небольшой каюк, и сидевшие в нем двое гребцов начали усиленно махать шапками.

На этот момент произошло что-то странное. Лодка вдруг понеслась по воде стрелой, но только вперед не носом, а кормой. Казалось, ее влекла какая-то невидимая, но могучая сила, и сидевшие в ней гребцы напрасно старались остановить бешеный бег своего утлого судна… но оно неслось неудержимо к другому берегу, а затем моментально переменивши курс, лодка еще стремительнее понеслась назад.

С соседней галеры послышался хохот матросов.

– Ха-ха-ха-ха! Човен сказывся, човен дрочиться, мов теля у Петривку.

– Се чортяка носить его по води.

– Рыба-черт… Та й здорова!

Послышался смех и на галере «Днепр». Императрица, ее гость Иосиф и прочие спутники с удивлением смотрели на беснующуюся лодку, не зная, что и подумать.

Вдруг она повернула к галере царицы.

– Спускайте човны на воду, та хутко, а то вона госпидська рыбина, утопе бидных рибалок, як пиде на дно, – послышалась команда молодого боцмана Панаса Пиддубного.

– А! Понимаю! – весело сказала Екатерина. – Это они поймали слишком большую рыбу, и она носит их… Какая сила!

– Точно у нас, матушка, – подмигнул Нарышкин.

Действительно, только при содействии двух подоспевших на помощь лодок удалось остановить бешеный бег рыбацкого «човна».

Затем усилиями нескольких матросов и рыбаков осетр-чудовище был подведен к галере императрицы и поднят на борт «Днепра» вместе с поймавшими его рыбаками.

Оказалось, что старый рыбак и его молодой сын в это утро поймали чудовищного осетра, и несколько оглушив его багром, с трудом прибуксовали к берегу, где и прикрепили конец снасти, крючком которой было поймано за жабры чудовище, к вбитому в землю колу. Своего водяного великана они и порешили поднести в дар «матушке-царице», о приближении которой они узнали от своих властей. Но когда увидели царскую флотилию и поспешили к ней с своим приношением, то страшный осетр, отдохнув и оправившись от оглушения, начал трепать по Днепру лодку своих палачей.

 

Все обступили чудовищную рыбу, теперь, после отчаянных усилий спастись, лежавшую без движения на палубе… Только жабры усиленно работали, видно было, как тяжело ей дышать вне родной стихии.

– Я никогда не видела такого чудовища, – говорила императрица, любуясь редким экземпляром могучего днепровского обитателя.

– Это, государыня, не осетр, а сам Абдул-Гамид, обернувшийся в осетра, чтоб приветствовать ваше величество, – сказал неугомонный Нарышкин, – Абдул, непременно Абдул.

– Инкогнито, подобно мне, графу Фалькенштейну, – поклонился Иосиф Екатерине.

И вдруг чудовищная рыба как встрепенется, как махнет могучим хвостом в сторону, где около нее стоял граф Штанкельберг, как ударит его по ногам, граф так и растянулся на палубе.

Все поспешили отойти от чудовища, а некоторые помогли графу подняться на ноги.

– Нет, ваше превосходительство, – силился улыбнуться Штанкельберг, обращаясь к Нарышкину, – это совсем не Абдул-Гамид, а сам князь Масальский, Игнатий епископ, который мстил мне за то, что в тысяча семьсот семьдесят первом годы, когда он, захватив свою маленькую племянницу, княжну Елену Масальскую с ее братишкой, улепетывал в Париж, а мои драгуны чуть не перехватили его на польской границе.

Известно, что граф Штакельберг долго состоял чрезвычайным и полномочным послом Екатерины в Варшаве и очень зло отзывался о поляках, которые не любили его острого язычка, зная, что граф называл варшавские улицы «сплошной цепью желтых домов».

Все потом начали шутить по поводу этого приключения с Штакельбергом, и, наконец, Екатерина решила:

– За такое наглостное разбойничье нападение на моего посла повелеваю сего осетра казнить смертью через по-вара.

Чудовищного осетра тотчас же торжественно, не без опасности перенесли на галеру «Десна», а рыбаки, щедро награжденные, были отпущены. Торжественное плавание царской флотилии по Днепру продолжалось до 12 мая. В этот день Екатерина увидела Херсон.

– Вот и новое окно, которое ты, матушка, прорубила после того, как великий Петр Питером прорубил первое окно в Европу, – сказал Нарышкин, указывая на открывшуюся перспективу города.

– О каком окне говоришь ты, Лев Александрович? – недоумевала государыня.

– Да как же, матушка: я говорю, Петр Алексеевич прорубил окно в Европу, в Питер, а ты – в Херсон.

– Только это окошко не в Европу смотрит.

– Тем лучше, в Азию: все-таки это отдушка в море.

– Да море-то, Левушка, не мое, а чужое.

– Будет и твое. Дай только время похозяйничать здесь «Грицьке Нечосе», так доберется и до самого Абдула… Вот тем ты и прорубишь себе такое окно, что…

– Сквозить будет, – покачала головой императрица.

– Не будет, матушка… И как тепло бы там на старости сидеть нам! И на ревматизмы, матушка, не жаловались бы… А то в Питере сыро… А там-то!..

В Херсоне в то время только что кончены были постройкой корабли «Иосиф Второй» и «Владимир».

– Celaestgala, – тихо сказала императрица Потемкину, указывая глазами на двадцать золотых букв, ярко блиставших на носу 80-пушечного корабля.

Эти двенадцать золотых букв были – «Иосиф Второй».

– Сии двенадцать золотых литер, матушка, – так же тихо проговорил Потемкин, – помогут нам поставить твой трон и на месте Гаджибея (ныне Одесса), и будет у тебя три столицы: бабушка Москва, дяденька Питер и родная дочка твоя – южная Пальмира. Бабушка будет тебе, матушка, чулочки вязать на твои державны ножки против ревматизма, дяденька – шведа пужать, а дочка твоя, пришедши в возраст, станет богатырь-девицей, царь-девицей и достанет тебе Царьград…

Глаза императрицы радостно сверкнули.

– Я верю тебе, князь-богатырь: ты уже дал мне роскошную Тавриду, это осиное гнездо ханов… Бог даст, и то сбудется, – еще тише сказала она.

– Только бы взять Очаков, этот ключ к Черному морю, а тогда, государыня, мои руки развязаны… Гаджибей возьмет де Рибас: он на воде точно рыба в своей стихии, точно тот осетр, что побил Штакельбергу ножки, а там «Пальмиру» заложим, – закончил Потемкин, видя, что к императрице направляется Иосиф, разговаривавший перед этим с принцем де Линем и графом Сегюром.

Мысль о южной столице с тех пор не покидала той, которую Державин назвал «Фалицей» и которой всего более были по душе слова поэта, характеризовавшие (едва ли льстивостью) «Семирамиду Севера»:

 
Еще же говорить не ложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.
 

В Херсоне пробыла Екатерина несколько дней и оттуда ездила в гости к графу Безбородко, в его имение Белозерку, а потом, воротившись в Херсон, присутствовала при спуске вновь построенных кораблей.

В Херсоне Екатерина простилась с своей днепровской флотилией, щедро наградила всех служащих и отпустила Панаса Пиддубного к его невесте.

– Жди же меня к свадьбе, – сказала императрица красивому украинцу. – Помни, что я посаженая мать твоей Катри.

Из Херсона Екатерина выехала 17 мая, но уже сухим путем, так как устье Днепра находилось во владении турок, а ключ к морю был Очаков.

– Вот, матушка, если б «Грицько Нечоса» оставался по-прежнему запорожцем, так мы достигли бы Крыма водой, на запорожских чайках, – не унимался дурачиться Нарышкин.

– А как бы мы проехали мимо Очакова? – улыбнулась императрица.

– Запорожцы же проезжали…

– Хорошо. Я тогда сделала бы тебя кошевым атаманом.

– Что ж, матушка, из меня бы вышел другой Серко, а то бы и Сагайдачный, что взял Кафу.

– Ну а ключ-то от моря все у турок, – сказала Екатерина.

– Так, государыня, – заговорил Потемкин. – Этим ключом заперт теперь волшебный терем царь-девицы.

– Это та царь-девица, что томилась у волшебника Черномора? Эту сказку я слышала от Марьи Саввишны, – улыбнулась императрица.

– Она государыня, – отвечал Потемкин.

– А кто же волшебник Черномор с его ужасной бородой?

– Его падишахское величество, султан Абдул-Гамид, тень Аллаха на земле.

– То-то тень Аллаха, – засмеялась государыня, – лучше бы быть хоть одним лучом Аллаха, светом, а то тень – сумерки!

Находившийся все тут же Нарышкин заметил:

– Чего же, матушка, и ждать от турецкого бога, кроме сумерек… Вон у них и на знамени ночь, да и то не месячная, а с месяцем в первой четверти.

– Правда, правда, Лев Александрович, – согласилась императрица.

– А у нас на престоле не тень, а солнышко, так и светит, так и греет! – продолжал Нарышкин.

– Ну уж, Левушка, ты становишься льстецом, – ласково погрозилась государыня. – А я лести не люблю (точно ли?..).

– Нет матушка, не извольте грозиться, – защищался Нарышкин. – Это не я говорю, а в церкви с крестом в руках сказано: «Наше солнце вокруг нас ходит…» Кого разумел под солнцем вития церковный?

– Так, так… Ты всегда у меня вывернешься.

– Ох, матушка-государыня, – комично вздохнул Нарышкин. – А кто настрекал мне крапивою лицо и руки, так что я несколько дней в люди не мог показаться. Вывернулся небось?

Императрица рассмеялась.

– Что ж, Левушка, поделом вору и мука, – сказала она.

Потом, обратясь к Потемкину, к Безбородко и Храповицкому, рассказала о том, как когда-то высечен был Нарышкин.

Разговор этот происходил в Бериславле, бывшей турецкой крепости Казикерман, где царственный поезд останавливался на ночлег по 19 мая.

– Берислав – «Бери славу», – сказала императрица, принимая от Безбородко бумагу для подписания, – хорошо придумано название для бывшей турецкой крепости – «Бери славу». Она уже взята.

– Нет, матушка-государыня, не взята еще «вся слава», – заметил неугомонный Нарышкин. – Она будет взята, когда на троне Константина Великого вместо «тени Аллаха» засияет наше «солнышко».

– Добро! – улыбнулась государыня. – Я это сиденье готовлю для своего внука, Константина… Недаром то сиденье именуется Константинополем… Так, Григорий Александрович? – глянула она на Потемкина.

– Так, матушка… А тебе я обещаю «Пальмиру».

Государыня была очень оживлена, довольная всем, что она видела в новозавоеванном крае.

– Хорошо, – продолжила она, – что, отдыхая теперь со свежею головою и лучшими сведениями, можно будет прилежнее работать в Эрмитаже. Все сама вижу и слышу, хотя не бегаю, как император Иосиф.

Сухопутное путешествие государыни совершалось в великолепной шестиместной карете, в которую она, вместе с Иосифом, непременно приглашала то послов, то высших сановников.

В Бериславле в эту карету приглашен был и очаровательный свекор нашей героини, «вельможной панны», принц де Линь.

«Мне все еще кажется, – говорил принц в своих запис-ках, – что я грежу, когда в глубине шестиместной кареты, истинно триумфальная колесница! которую мчали 16 татарских коней и в которой я, сидя в общество двух коронованных особ, часто засыпая от жары и просыпаясь, слышал разговор этих венценосных владык многих царств, все это кажется мне грезой.

„У меня, – говорит одна, – тридцать миллионов подданных только мужского пола”.

„А у меня всего двадцать два миллиона – обоего пола”».

Глава седьмая. В столице Гиреев

Двадцатого мая Екатерина увидела бывшую столицу ханов, Бахчисарай, что-то сказочно восточное, но не грандиозное.

Вид этого города, заключенного в горном ущелье, произвел на императрицу глубокое впечатление.

Столица Гиреев… Сколько ужасов разносилось по Украине из этого гнезда хищников! Сколько слез пролито тут теми, о которых пел в Киеве слепой, ослепленный хищниками кобзарь!

Утомленная сухопутной ездой и волнуемая думами императрица, проведя первую ночь во дворце Гиреев, долго не могла заснуть. Ей не верилось, что на нее смотрят стены, столько столетий созерцавшие тут других владык!.. Это их тени витают в утраченном ими дворце и пугают ее сон и воображение… И она переносилась в прошлое. Но прошлое заволакивалось дымкой… А настоящее…

В Крыму… В столице ханов, в их дворце! В беспредельной дали представлялась ей ее собственная столица, вся закутанная в снежные покровы, какою она оставила ее суровой зимой, отъезжая на этот знойный, палящий юг, под солнце Гиреев.

Что это журчит там, в ночной тиши?.. Или это ходит кто за стеной?.. Неужели это тени бедных невольниц гарема?..

А там что-то журчит… Да это «фонтан слез…» Это плачет тень Марии Потоцкой, может быть, родственницы нашей героини, «вельможной панны…»

Последний хан, Шагин-Гирей, слышал этот плач в ночной тиши… Теперь не слышит и не услышит больше…

Ее живому воображению рисовались картины прошлого этой волшебной, недавно еще почти сказочной страны… Опять эти ханы, опять их кровавые тени… Журчание фонтанов – это слезы невольников и невольниц… Вон откуда эта вода фонтанов. Из слез!

Что-то сказочное… Точно из сказок Шахерезады.

И она, бывшая маленькая принцесса в родном дворце своего отца, мечтавшая о каком-нибудь маленьком Гессене или Ганновере, теперь она давно уже повелительница многих обширных царств и этого волшебного мирка… Ей вспомнилось далекое, скромное детство, далекая маленькая родина…

И вот куда ее привела непостижимая звезда ее жизни… Звезда! Нет, не звезда, а вот эта уже пронизанная серебром голова.

– Ля-иль-ля-иль, Алла Мухамед расул Алла!.. Ля-иль-ля-иль Алла!

– Что это? Где я? – встрепенулась на своем ложе императрица.

– Ля-иль-ля-иль Алла, Мухамед расул Алла!

– А! Да это муэззин призывает православных, моих подданных к утренней молитве… Я в Бахчисарае… Уже утро… Пора вставать…

И ночные тени, грезы, все исчезло.

Екатерина встала, спешно набросила на себя легкий капот, и, все еще под влиянием ночных мечтаний, тут же стала набрасывать на бумаге какие-то стихи… Она писала:

 
Лежала я вечор в беседке ханской,
В средине басурман и веры мусульманской.
О, Божьи чудеса! – из предков кто моих
Спокоен почивал от орд и ханов их?
 

Когда потом, при помощи Марьи Саввишны, императрица оделась, чтоб выйти в кабинет, там уже шуршал бумагами Храповицкий, то подвергая «перлюстрации» некоторые письма, подлежавшие этой шпионской операции, то разбирая и рассортировывая остальную почту и доставленные курьером бумаги, для доклада государыне. Полное лицо его было красно, и он часто вытирал выступившие на его высокий, зализанный лоб крупные капли пота цветным фуляром.

– Что, потеешь, Александр Васильевич? – ступая бесшумно по коврам в кабинете, спросила Екатерина Алексеевна с улыбкой.

– Преужасно потею, ваше величество, – быстро отвечал Храповицкий, почтительно кланяясь.

– Еще бы! В Зимнем дворце и в Эрмитаже потеешь, а здесь в ханском дворце, почти под азиатским солнцем, и за спешной работой вспотеешь, – ласково сказала государыня. – Вот и я потею, да ночь была что-то уж очень душная.

 

– Да, ваше величество, это не Петербурга не Царское, – доложил Храповицкий. – Там, вон пишут, май довольно холоденек.

– Много спешных бумаг?

– Достаточно, ваше величество… Сейчас доложу.

– Не диви, что потеешь.

В «Дневнике» Храповицкого об этом его «потении» упоминается довольно часто. Но императрица, к счастью, не знала, что это «потение» ее секретаря не всегда происходило от «спешной работы».

Бантыш-Каменский так характеризует в своем знаменитом «Словаре» Храповицкого:

«Тучный собою, имел нрав гибкий, вкрадчивый, должен стоять наряду с утонченными придворными: он умел ладить с Вяземским и Безбородко, познакомился с Мамоновым, прежде нежели последний вошел в силу. Был дружен с любимым камердинером государыни Зотовым (знаменитый Знахарь), который передавал ему самые тайные разговоры. Уверяют, будто он при всех своих достоинствах имел одинаковую слабость с бессмертным лириком нашим Ломоносовым, только предавался оной ложась спать, в надежде, что не будет требован во дворец».

А граф Д. Н. Блудов, со слов В. А. Озерова, рассказывает, что когда Екатерина требовала Храповицкого к себе по делам невзначай и не в урочное утреннее время, то Храповицкому приходилось окачиваться холодной водой, чтобы предстать пред монархиней в сколько-нибудь благообразном виде. Он сам с глубокою горестью рассказывал Озерову, что эти неумеренные возлияния Бахусу мешали ему вести «Дневник» более обстоятельно и что через это многие мысли и меткие отзывы императрицы были потеряны для истории. Но зато он удостоился самого лестного отзыва своей государыни.

– Руку свою дам на сожжение, что Храповицкий не берет взяток, – сказала однажды Екатерина Вяземскому, до которого дошли слухи, что теща Державина, госпожа Бастидонова, нечиста на руку.

– Она сама негодница и доходила до кнута, – говорила государыня Храповицкому, – но так оставлена за то только, что была кормилицей великого князя Павла Петровича.

В другой раз, по поводу недобросовестной просьбы какой-то Елмановой, попавшей в руки государыни чрез Державина, Екатерина сказала Храповицкому:

– Передай ей, что j ai un coeur de roche, и спроси Державина, не знакома ли ему. Теща его всех просительниц знает.

Ночью в Бахчисарае, после знойного дня, когда императрицу посещали тени бывших властителей Крыма, Храповицкий успел здорово помолиться Бахусу, и теперь, после долгого окачивания своей умной головы ледяной водой из ханского фонтана, «преужасно потел».

Едва он успел доложить наиболее важные бумаги, как в кабинет вошли Потемкин и Дмитриев-Мамонов, которые пользовались свободным, без доклада, доступом к императрице.

Но как раз перед их приходом императрица, «говоря с жаром о Тавриде», сказала Храповицкому:

– Приобретение сие важно. Предки дорого бы заплатили за это. Но есть многие люди противного мнения, которые жалеют еще о бородах, Петром выбритых.

Храповицкий молчал, не зная, на кого намекает императрица. Но она сама заговорила:

– Вот хоть бы Александр Матвеевич…

Шла речь о Мамонове. Храповицкий продолжал молчать.

– Но он молод. – продолжала Екатерина, – и не знает тех выгод, кои через несколько лет явны будут.

Вспомнив вчерашний разговор с императором Иосифом, с Фитц-Гербертом и графом Сегюром, она опять продолжала:

– Граф Фалькенштейн видит другими глазами. А Фитц-Герберт следует английским правилам, которые довели Великобританию до нынешнего ее худого состояния.

Храповицкий заметил о графе Сегюре.

– Сегюр понимает, сколь сильна Россия, – согласилась императрица. – Но французское министерство, обманутое своими эмиссарами, тому не верит и воображает мнимую силу Порты. Полезнее бы для Франции было не интриговать. Сегюр, кроме здешнего двора, нигде министром быть не хочет.

Тут вошли Потемкин и Мамонов, а вслед за ними и Нарышкин.

– Я много за ночь передумала о Тавриде, – обратилась государыня к Потемкину. – Приобретение сие важно. Предки наши дорого бы заплатили за это.

Она взглянула на Дмитриева-Мамонова, красивое лицо которого выражало скрытое недовольство. Это тайная зависть, зависть молодого ничтожества, «случайно» припущенного к трону, зависть к такому колоссу, как Потемкин, которому приписывалась слава покорения Крыма: отсюда Потемкин-Таврический. Екатерина уловила выражение лица Мамонова.

– Есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром Первым выбритых.

– А Фитц-Герберт? – саркастически заметил Мамонов, вызывающе глядя на Потемкина.

– Аглич завидует величию России, купчишка! – с кислою улыбкой вмешался Нарышкин.

– Mais monsier le philosophe de la frivolite? – кинул заочный вызов графу Сегюру завистливый «паренек».

– Да я вас боюсь, Александр Матвеевич, вы такой злой, как тот осетр, – сгримасничал Нарышкин.

Екатерина видела, что разговор обостряется, и тотчас же «смешала дело с бездельем».

– Ты где пропадал спозаранку, Лев Александрович? – спросила Нарышкина.

– С утра все слезы глотал, матушка-государыня, – был загадочный ответ.

– Плакал? С чего?

– Нет, государыня, глотал слезы… какие холодные да вкусные…

– Странно, – улыбнулась Екатерина, – я знаю, слезы бывают горючие и горькие или же просто соленые. Но чтобы слезы были холодные да еще вкусные, я этого не понимаю.

– Да вы, матушка, спросите, чьи слезы я глотал.

– А чьи, нераскаянный «шпынь»?

– Марии Потоцкой, матушка.

– А, из «фонтана слез», я теперь понимаю. Ты, Левушка, в простоте слова не скажешь.

– Простота, матушка, хуже воровства, сказано в Писании, – вывертывался Левушка. – Да еще, матушка, я обозревал сегодня ваши владения и восхищался оными.

– Какие мои владения?

– Да вот здешний придворный мулла, заметив, что я человек не без вкуса к созерцанию красоты, повел меня на минарет ханской мечети. Ах, матушка, что за красота открывается оттуда, какой вид на город, на все его мечети, сады! Вот бы вам, матушка, взглянуть оттуда.

– Мне-то! С колокольни, с моими ногами!

– Ах, матушка, да у вас ножки молоденькие, резвые. Вон всю Россию исходили. Скоро в Царьград попадут.

Екатерина взглянула на утиравшего пот Храповицкого.

– Так-то, так, Левушка, – сказала она с улыбкой, – да только вон Александр Васильевич не желает, чтобы я была в Константинополе.

Храповицкий вскочил и недоумевающе смотрел на императрицу.

– Я, ваше величество, не желаю? – спросил он нерешительно.

– Да… Ведь там еще жарче, чем здесь, – продолжала государыня. – Уж если ты здесь потеешь, то что же будет там?

Храповицкий понял шутку и просиял.

– Да за вашим величеством я готов и в огонь и в воду! – восторженно воскликнул он.

– Тэ-тэ-тэ! – засмеялся Потемкин. – Вон какой вы! «За вашим величеством и в огонь и в воду…» Так, значит, государыня прежде ползай в огонь, а потом уж и вы…

– Нет, ваша светлость, я не за государыней брошусь и в огонь и в воду, а за государыню… Не тот падеж изволили применить.

– Не я, а вы – за государыней… Это – lapsus linquae.

– Правда, правда, Александр Васильевич, – согласилась государыня, – я знаю твое усердие.

Тут императрица развернула лежавшую перед ней какую-то тетрадку.

– А мне ночь в ханском дворце навеяла стихотворение, – сказала она. – Может быть, тоже lapsus linquae.

– Можно прочесть? – спросил Мамонов.

– Отчего же нет? – улыбнулась государыня. – Но вам, быть может, оно не понравится.

– Значит, у Александра Матвеевича вкусу нет, или сам он не умеет оседлать Пегаса, – заметил Нарышкин. – А я хоть не езжу в нем, но готов за хвост его уцепиться, только бы побывать на Парнасе и послушать говор богов.

Екатерина взяла тетрадку и стала читать:

 
Лежала я вечор в беседке ханской,
В средине басурман и веры мусульманской.
О Божьи чудеса! Из предков кто моих
Спокоен почивать от орд и ханов их!
 

– О, матушка, – воскликнул Нарышкин. – Ты во всем велика! Державин, услыхав сие начало, от зависти треснет.

А Храповицкий силился показать, что утирает пот с лица, тогда как не пот его беспокоил, а эти стихи, которые казались ему деревянными и напоминали надутые и смешные своей поэтической чепухой вирши Тредьяковского.

– Это я готовлю сюрприз Григорию Александровичу, – конфиденциально сказала государыня.

Потемкин перед тем вышел, чтоб отыскать императора Иосифа.

– Счастливец этот «Грицько Нечоса»! – вздохнул Нарышкин.

– Он сам кузнец своего счастья, – заметила императрица.

– Что ж? И я своей участью более чем доволен, – сказал Нарышкин. – «Грицько Нечоса» кует свое счастье…

– И величие России, – робко подсказал Храповицкий.

Рейтинг@Mail.ru