– Он ни слова не говорил…
Храповицкий, перестав шуршать бумагами, весь превратился во внимание.
– Я принуждена была говорить беспрестанно, – продолжала императрица.
Храповицкий молчал и слушал.
– У меня просто язык засох, – говорила дальше Екатерина.
– Но, быть может, государыня, князь Григорий Александрович не решался вставить свое слово в беседу коронованных особ, – осторожно заметил Храповицкий.
– Нет, просто из упрямства: князь не любит короля.
Храповицкий догадывался, за что Потемкин не любил Станислава-Августа: он невзлюбил его, когда тот был еще только Понятовским. Об этом, конечно, догадывалась и императрица, но теперь это к делу не относилось: у нее все еще сидел в голове, как репей под рубашкой, визит польского короля.
– Даже рассердил меня, – продолжала она, – все просил остаться, все торговался со мной, сначала на три дня.
– Однако! – вставил слово Храповицкий. – Целых три дня!
– Потом спустил цену на два, но я была тверда. Тогда умолял остаться у него до следующего дня на обед. Я и это отвергла.
Неудивительно: в воздухе уже носилось предчувствие близкого конечного разгрома Польши, и Екатерине ближе всех было известно, что это не предчувствие только, а на-двигающийся неизбежный исторический факт.
Окончив этот разговор, императрица занялась рассмот-рением бумаг, привезенных курьерами из разных мест России и из-за границы.
В то время при дворе широко практиковалась так называемая «перлюстрация». Чтобы следить за направлениями умов при иностранных дворах, переписку принадлежавших к посольствам лиц обыкновенно, с соблюдением строжайшего секрета, весьма искусно вскрывали, прочитывая, в особенных случаях списывали.
В этот раз подверглось «перлюстрации» письмо, присланное графу Сегюру его супругой. Как раз в этот момент вошли в каюту-кабинет императрицы Нарышкин и Дмитриев-Мамонов, и государыня, показывая им письмо графини Сегюр, сказала:
– Графиня Сегюр пишет мужу, что-де колония сменен. Это – бедствие «Assemblee des notables…» Видите, не всякому сие удается… Мы могли сделать «Собрание депутатов».
– А французы осеклись на этом: атанде, значит, – сгримасничал Нарышкин.
– Да, тут надо действовать с умом, – сказала Екатерина.
– По-екатеринински, – продолжал Левушка, – да ведь Екатерин-то Бог посылает на землю одну, может, две в два тысячелетия.
– Ну, уж ты, Левушка, – махнула на него рукой императрица.
– Нечего махать, матушка… Ну, сосчитай по пальцам, какие до тебя были великие люди. Александр Филиппович?.. Да он и в подметки тебе не годится… Цезарь разве? Ну, это, пожалуй, умница, а все не по тебе чета… Один разве наш блаженный памяти великий Петр Алексеевич. Ну, да такие и у Господа Бога в переднем углу сидят.
Екатерина делала вид, что не слушает льстеца, и взяла другую бумагу.
– Вот еще новость из Берлина, – сказала она, – кронпринц Фридрих-Вильгельм, ему теперь семнадцать лет, побранился с приставленным к нему графом Брилем, и король за это арестовал сына…
– Поделом, не груби старшим, – вставил Левушка.
– Да, но сие не послужит к его исправлению: car, – пояснила государыня по-французски, – car il est d'un caractere et fougeux… Таков был дед, таков и отец.
– А посечь бы?
– Наследника-то престола?
– Что ж, матушка? Разве ты, матушка, не отдаешь себя на проклятие ежедневно ради своих подданных?.. Меня же секли крапивой ради исправления… Впрочем, я не крон-принц.
В это время Храповицкий, продолжая разбирать петербургскую почту, подал один пакет Нарышкину. Пакет был адресован на имя этого последнего.
Нарышкин, отойдя к окну, вскрыл пакет и стал пробегать глазами вложенные в него бумаги. По мере чтения лицо его выражало все более и более комизма, так что императрица невольно заинтересовалась тем, что так смешило ее старого друга.
– Что с тобой, Лев Александрович? – спросила, наконец, она.
– Матушка, да ведь княгиня-то Дашкова, «друг Вольтера», оказалась убийцею! – с мнимым ужасом ответил Нарышкин.
– Ну, полно, Левушка, дурачиться, – заметила Екатерина, – не все же вздор молоть.
– Какой, матушка-государыня, вздор! – с пафосом воскликнул Нарышкин. – Свидетельствуюсь Богом и сею бумагою, что двора вашего императорского величества статс-дама, Академии наук директор, Императорской Российской академии президент и кавалер, Екатерина Романовна Дашкова – убийца!
– Да кого же она убила? – уже с любопытством, но без тревоги, спросила Екатерина. – Кого?
– Брата моего Александра…
Он остановился, чтобы произвести больший эффект. Императрица поняла, что это какая-нибудь новая выходка придворного «шпыня».
– Ну, так кого же? – спросила она с улыбкою.
– Моего брата Александра Нарышкина… борова и свинью! Голландских борова и свинью, матушка, супругов. Вот и бумага из суда о сем убийстве. Слушайте же, матушка.
И Нарышкин, развернув бумагу, стал читать:
«Сообщение Софийского нижнего земского суда – в копии – в управу благочиния столичного и губернского Святого Петра города, от 25 апреля сего года».
– День свидания моего с польским королем, – улыбнулась императрица.
– «Сего же месяца, – продолжал Нарышкин, – в оном суде производилось следственное дело о загублении на даче ее сиятельства, двора ее императорского величества, статс-дамы, академии наук директора, Императорской Российской академии президента и кавалера, княгини Екатерины Романовны Дашковой, принадлежавших его высокопревосходительству, ее императорского величества обер-шенку, сенатору, действительному камергеру и кавалеру, Александру Александровичу Нарышкину голландских борова и свиньи».
Храповицкий, который все время вытирал платком катившийся по его полному лицу пот, не выдержал наконец и фыркнул. Засмеялся и молодой царедворец Дмитриев-Мамонов. Смеялась и императрица.
– Да от Екатерины Романовны, с ее характером, это станется, – сказала она.
– Сталось, матушка… Вот послушай.
И Нарышкин продолжал читать:
– «О сем судом на месте и освидетельствовано и по прочему определено, как из оного дела явствует: ее сиятельство Екатерина Романовна Дашкова зашедших на дачу ее, принадлежавших его высокопревосходительству Александру Александровичу Нарышкину двух свиней, усмотренных якобы на потраве, приказала людям своим, загнав в конюшню, убить, которые и убиты были топорами, то на основании об управлении губерн. Учрежд. 243 ст., в удовлетворение обиженного, по силе уложения 10 гл. 208, 209 и 210, и за убитие свиней взыскать с ее сиятельства, княгини Екатерины Романовны Дашковой против учиненной оценки 80 рублей, и по взыскании отдать его высокопревосходительства Александра Александровича Нарышкина поверенному служителю с распискою…»
– Свиньи-то голландские, матушка, – перебил себя Нарышкин, – а свиньи, как и гуси голландские, что твои дворяне, недешевы: по сорок рублей свинья.
– Ну, что дальше? Чем все кончилось? – спросила Екатерина, все еще со смехом.
– А вот слушай, матушка… Не то еще услышишь.
– «А что принадлежит до показаний садовников, – читал Нарышкин, – якобы означенными свиньями на даче ее сиятельства потравлены посаженные в шести горшках разные цветы, стоящие шести рублей, но сия потрава в то время чрез посторонних людей не засвидетельствована, но и когда был для следствия на месте господин исправник Панаев и, по свидетельству его, в саду и ранжереях никакой потравы не оказалось. По отзыву же ее сиятельства, учиненному господину исправнику, в бою свиней незнанием закона и что впредь зашедших коров тако ж убить прикажет и отошлет в гошпиталь».
– Ай-ай-ай! До чего дошло неистовство «друга Вольтера»! – покачала головой императрица.
– Да она скоро и людей начнет убивать, – комично развел руками Нарышкин. – Вот новый Стенька Разин в юбке.
– Истинно Степан Тимофеевич, – подтвердила Екатерина. – Но что еще там?
– Со Стеньки подписку взяли, матушка… Вот.
– «…То в предупреждение и предотвращение такового неприятного законам противного намерения, выписав приличные узаконения, благопристойным образом объявить ее сиятельству, дабы впредь в подобных случаях от управления собою изволила воздержаться и незнанием закона не отзывалась, в чем ее сиятельство обязать подпиской».
– Конечно… А то и коров убивать… На что это похоже? – строго заметила императрица.
– Что коров, матушка!.. Академиков всех перебьет.
По докладе остальных бумаг императрица отпустила Храповицикого и вместе с Нарышкиным и Дмитриевым-Мамоновым вышла из кабинета.
В каюте, занятые делами и разговором, они не заметили, что с юго-запада надвигалась на них зловещая грозовая туча, которая захватила уже половину ясного, голубого неба. Скоро послышались отдаленные, пока еще глухие раскаты грома, и по свинцовым тяжелым тучам пробегали золотые змейки. Гладкая поверхность Днепра стала покрываться рябью, словно стальной чешуей.
Вдруг, точно сорвавшись с цепи, с береговых утесов налетели такие порывы ветра, что паруса галер моментально вздулись, как бы готовые лопнуть.
Послышалась торопливая команда кормщиков и капитанов – убирать паруса. Раскаты грома учащались и грохотали, точно грозная небесная канонада.
– Матрос упал за борт! Человек тонет! – послышались крики.
Это захлестнув концом паруса сбросило в Днепр, точно руками швырнуло, убиравшего снасти матроса. Императрица увидела, как на поверхности воды показалась голова боровшегося со смертью, оглушенного падением с высокого борта человека.
– Лодку, лодку спустить, – с видимой тревогой проговорила государыня.
Матрос видимо утопал.
В этот момент кто-то, сбросив с себя куртку и перекрестясь, стремительно бросился с борта в воду, огляделся и быстро поплыл к утопавшему, точно загребая воду руками. Все с тревогой следили за ним и за утопавшим, который скоро совсем скрылся под водой.
– О боже! Все напрасно! – прошептала императрица.
Бросившийся в воду, доплыв до того места, где скрылась голова утопавшего, тоже скрылся под водой. Поверхность ее сравнялась.
– Погиб и этот великодушный, – перекрестилась Екатерина.
Но вот через несколько мгновений на поверхности Днепра показались две головы.
– Я знав, що Харько не втоне, – проговорил один матрос, спуская на воду лодку.
– Эге! Не такий вин козак, щоб втонув, Харька и море не бере, – отозвался и другой матрос.
Харько, действительно, свободно держался на поверхности воды, таща за собой лишившегося сознания утопленника.
– То вин москаля за косу волоче.
– Як бы не коса, давно б, може, раки ловив на дни.
– Або его раки ловили.
– Э! Далеко москалеви до козака, як куцому до зайца.
Это уж спокойно философствовали матросы-хохлы, видя, что в лодку втаскивали утопленника.
– Та вин ще живый, очухается, як горилки дадут.
– Ни першь его треба выдкачувать, щоб Днипро из души выйшов, а тоди й горилки.
Скоро спасенного подняли на борт, где уже ожидали его Рожерсон, лейб-медик императрицы, граф Безбородко и другие.
– Жив ли? – спросила государыня, приближаясь к ним.
– Жив, ваше величество, не извольте беспокоиться, – отвечал Безбородко.
В это время полил дождь, и Нарышкин с Мамоновым увели государыню в каюту.
– А ко мне пришлите спасителя, – обернулась Екатерина, – я должна благодарить его.
Через несколько минут Харько выходил уже из царской каюты сияющий.
– Ну, що, Харьку, як? – спрашивали.
– Дуже хвалили и грошей дали, ось! цилый капшучок, чи то гаманец з гришми, и оцю цацю причепили (он показал на приколотую к груди его медаль). А потим и кажут до якотось генерала: «Захар, пиднесы, щоб вин, ка не простудывся…» Чого не простудывся! Я добре простудывся у Днипри, бо дуже душно було… Той генерал и пиднесли мени такой горильчыны спотыкача, що трохлы очи со лба повылизли, я аж крякнув!.. У та й царыця ж, спасиби ий! Тилько завищо вона нашу Сичь зруйновала! эть!
Дальнейшему путешествию императрицы вполне благоприятствовала прекрасная весенняя погода. Новые прелестные виды, открывавшиеся с обеих берегов Днепра, живописные, то покрытые зеленью, то голые перспективы безбрежной дали, чудный, мягкий, ласкающий воздух, все это умиротворяющим образом действовало на душу Екатерины и на ее блестящую свиту. Ничего подобного она не ожидала, покидая Петербург в мрачные, бессолнечные дни суровой северной зимы.
Как в окружающей природе, так и в царственном поезде жизнь била ключом. Часто флотилия императрицы оглашалась музыкой придворных оркестров, и берега Днепра отражали от своих скал звуки модных, чувствительных пасторалей. На галере царицы то и дело давались спектакли, то комические, то слащаво романтические, сообразно господствовавшему вкусу времени. Послы иностранных держав, сопровождавшие «Семирамиду Севера», наперерыв соперничали в любезности, в остроумии, хотя неугомонный Левушка всех их, даже принца де Линя, превосходил своей неистощимой находчивостью, и только Храповицкий продолжал усердно «потеть» над бумагами.
Наконец 30 апреля под торжественный трезвон церковных колоколов и пушечные выстрелы флотилия Екатерины пристала в Кременчуге к берегу, осененному священными хоругвями и залитому волнующимся морем человеческих голов.
Три дня потом происходили торжества, на славу устроенные Потемкиным и приводившие в неописанное изумление народ.
– Та й розгулявся ж Грицько Нечоса, от разгулявся! – слышались толки на базаре.
– Чого им не гулять!.. А от послухай старого кобзаря, що вин спивае, – говорили другие.
А кобзарь, сидя на пристани, жалобно тянул под свою бандуру:
Великий свит – наша Мати
Напусть напустила:
Славне вийско запорожське
Та й занапастила…
В это время через базар проходили кормчие с царской флотилии. Они вели на берег новых лоцманов, хорошо знакомых с днепровскими порогами и долженствовавших провести через эти пороги царские галеры. За ними, несколько в стороне, шла молоденькая девушка и украдкой утирала слезы.
– Бидна Катря як убивается, – заметила одна из торговок.
– Чого се вона, титочко? – спросила торговку девочка в возрасте «пидлиточка».
«Пидлиточками» в Малороссии называют девочек-подростков, которые приравниваются в этом случае к птичкам, едва оперившимся и не умеющим еще летать, а способным только немножко «подлетывать»: таких птенчиков тоже называют «пидлиточками».
– Та и ж жениха, Панаса Пиддубного, у «москали» берут, – отвечала «перекупка». – На царьску службу берут.
– До самой царици? – допытывалась девочка.
– Та до царици ж, на галеры.
В этот момент через базар проходил придворный «шпын», обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин. Левушка любил толкаться меж народом не без цели: он прислушивался к толкам среди горожан и поселян, приглядывался к их жизни, разузнавал базарные цены, чтоб потом, при случае, ввернуть в частной беседе с государыней словцо или мимолетное замечание, которые не без пользы для государства выслушивались Екатериной. Так он иногда самым невинным образом, шуткой или забавным анекдотом разоблачал иногда злоупотребления властей, ложные донесения, незаконные поборы, вымогательства и тому подобное.
Проходя теперь базаром, он заметил плачущую девушку. Типичная южная красота поразила царедворца, знавшего толк в красоте.
– О чем ты плачешь, милая? – ласково спросил Нарышкин, подходя к плачущей.
Девушка пуще заплакала, закрывая личико рукавом белой вышитой сорочки.
– Не обидел ли кто тебя, милая, или горе тебе какое приключилось? – продолжал спрашивать Лев Александрович, проникаясь жалостью к юному прекрасному существу.
Но девушка и тут ничего не отвечала, продолжая плакать.
– Та воно, дурне, сорожыться, ясновельможный, – сказал, подходя к Нарышкину, благообразный старик. – А плаче воно затым, що ии парубка берут за другими дотепыми лоцманами вожем через Днипровии пороги. А воно, бачьте, се дивча заручене за одного хорошего плавуна.
– Так она невеста, говоришь, старичок? – спросил Нарышкин.
– Та невиста ж, ваша ясновельможность, – отвечал старик.
– Ну, так в таком случае я ей помогу, – сказал Нарышкин, – я сам буду просить за нее государыню…
Из-за белого рукава глянули поразительно прекрасные глаза…
«Какая красота!» – даже смутился в душе Нарышкин.
– Ее величество – милостивая матерь своим подданным, – продолжал смущенный Левушка. – Пойдем, милая, со мной к государыне, – обратился он к девушке.
– Та воно, дурне, не пиде, – покачал головою старик.
– Отчего не пойдет?
– Бо, дурне, боиться.
– Да чего же?
– Бо воно, як мале кошеня, або горобчик, зараз сховаеться.
– Так пойдем вместе с нею, старичок: с тобою она пойдет.
– Може и пойде, не знаю.
Старик подошел к девушке и тронул ее за рукав:
– Катре, а Катре, хто я тоби?
– Дидусь, – послышался из-за рукава милый голосок.
– А хто тоби, маленьку, у колысци колыхав?
– Дидусь.
– А хто тоби, як була пидлиточком, косу заплитав?
– Дидусь.
– А хто тебе, дурне, с Панасом звив до пари?
– Дидусь.
– Так дидусь поведе тебе, дурну, и до царици.
Только после этих вопросов и ответов «дидусь» удалось старику уговорить свою внучку идти ко дворцу вместе с ним и Нарышкиным… Уж очень жаль было «Панаса…»
За ними последовала издали толпа любопытных, потому что по базару разнеслось:
– Татаренкивну Катрю повели до самой царици вызволять Пиддубенка з москалив…
У входа во дворец Нарышкин, шепнув что-то часовым, велел старику и его внучке подождать, а сам пошел в покои императрицы.
– Матушка-государыня! – сказал он как-то загадочно, с лукавой миной. – Я поймал днепровскую русалку.
– Что ж ты, в водяного разве превратился из моих обер-шталмейстеров? – улыбнулась императрица, ожидая новой выходки своего любимца-шутника. – Русалок ловишь?
– Нет, матушка, я поймал ее на суше, – отвечал Нарышкин.
– А зачем она тебе понадобилась, старый ферлякур? Мало у меня фрейлин! Так еще русалки понадобились… Признавайся лучше, что выдумал? Дурного ты еще никогда ничего не выдумывал.
Нарышкин упал на колени.
– О! Великая! Мудрейшая из рожденных женщиною! – восторженно воскликнул Нарышкин. – Лучшего всемилостивейшего рескрипта никто из твоих подданных не удостоился получить, великая, великая государыня! Начертай сии всемилостивейшие слова на пергаменте собственноручно, и я сей драгоценнейший рескрипт велю положить себе в гроб заместо церковного отпуста, и с сим свидетельством твоей монаршей милости предстану я пред престолом Творца Вселенной.
Императрица, видимо, была тронута.
– Встань, мой друг, – ласково сказала она, – тебе еще рано умирать… Притом ты мне нужен…
– О! Если я нужен тебе, великая, то я хочу прожить мафусаиловы веки, чтобы служить тебе, хотя мне уже скоро перевалит за пяток второго полувека жизни.
– А сколько тебе, в самом деле, лет? – спросила Екатерина. – Я что-то забыла.
– Пятьдесят пятый простучал своей косой косарь Сатурн, пятьдесят пятый, матушка-государыня.
– Ну, какие же это еще годы! Я почти пятью годами старше тебя, а еще думаю пожить на службе своему народу, – раздумчиво проговорила императрица.
– О государыня! Облагодетельствованный тобою народ твой вымолит тебе у Всевышнего еще сто лет! – как бы с молитвою промолвил ловкий царедворец.
– Однако, друг мой, мы уклонились от дела… Что же твоя русалка? – деловито заговорила императрица.
На лице Нарышкина мгновенно появилось лукавое, но добродушно-лукавое выражение, выражение «шпыня».
– Знаешь, матушка, что про тебя распустил твой Захар? – нарочно принизив голос, спросил он, оглядываясь на дверь, откуда мог бы появиться камердинер государыни.
– А что такое? – улыбнулась Екатерина.
– Сплетни, матушка.
– Не думаю… Разве только хорошие: Захар предан мне.
– А я вот подслушал другое.
– А что?
– Ее, говорит, государыню, хлебом не корми, только дай случай доброе дело сделать.
– Ну, это сплетни не позорные: я вижу только, что и Захар любит меня, как и ты, и оттого преувеличивает мою доброту.
– Так вот, матушка, – продолжал хитрец, – я и припас для тебя вместо хлеба днепровскую русалочку, да такую…
Императрица перебила его.
– Да говори же, в чем дело? – сказала она. – Ты ужасный хитрец! Всегда так сумеешь обставить свою просьбу, что поневоле и заинтересуюсь ею.
– Этого-то, матушка, я и добиваюсь, – начал Нарышкин. – Прохожу я сегодня по базару и вижу, что ведут к Днепру, на твои галеры, новых лоцманов, хорошо изучивших ходы через днепровские пороги и «заборы». Смотрю, а в сторонке за ними русалочка, косы чуть не до пят, личико – херувима, глаза – серафима, идет это Божье создание и горько плачет. «О чем?» – спрашиваю. Не говорит, только пуще плачет. В это время подходит к нам почтенный старичок. Так и так, пане, говорит, это ко мне: у этой девочки, говорит, жениха отнимают. «Кто?» Оказывается, что его на твои галеры, матушка, берут. Оказалось, что это внучка того старичка. Жаль мне стало девочки, так жаль, что я и сказать не умею.
– И ты пришел просить за нее? – спросила императрица.
– Она сама пришла с дедом, матушка.
– А жених ее где?
– Угнали на галеры, государыня.
– Так я хочу видеть и его: стоят ли они друг друга.
– Хоть я и уверен, матушка, что он и мизинца ее не стоит: ей бы быть невестою сказочного царевича, но так как она полюбила его, то, значит, Богу так угодно.
– Хорошо, Лев Александрович, – сказала императрица.
Повеление императрицы тотчас же было исполнено.
Нарышкин при помощи старого казака деда внушил Кат-ре, что она должна смело предстать пред императрицею и не должна закрывать лица рукавом.
– Ведь ты в церкви перед образом не закрываешься, – пояснил Нарышкин понятным, осязательным примером. – Перед Небесною ты стоишь в церкви с открытым лицом, а государыня – царица земная, и перед нею нельзя закрывать лица.
Явился и ее жених, которому тоже внушено было, как держать себя. Но так как при аудиенции должно было находиться лицо, знакомое с малорусским языком, то переводчиком, на всякий случай, явился граф Безбородко, кровный украинец.
Около императрицы находился кроме Безбородко Дмитриев-Мамонов, когда Нарышкин ввел в покои государыни жениха и невесту. Первый, к удивлению всех, вошел свободно, с открытым лицом, смело, красиво. Это был смуглый, мускулистый великан, точно вылитый из бронзы. Висячие черные усы и закинутый на левое ухо смоляной чуб ярко оттеняли его мужественное загорелое лицо. Перед ним невеста казалась прелестным ребенком… Личико ее, смугленькое и нежное, рдело от волнения, а из-под длинных и густых ресниц точно сыпались лучи света, что придавало красавице как будто лукавое выражение, тогда как все внутри ее трепетало от волнения.
– Quelle jolie mine, n'est ce pas? – невольно шепнула Екатерина Мамонову.
– Qui, votre majeste… C'est une charmante petite matine, – тихо отвечал последний.
– Et ce brigand? – указала Екатерина глазами на же-ниха.
– Ma foil Il est ravissant, ce coupetete, – шепнул Мамонов.
Красавец казак, казалось, понял, о чем они говорили, и вытянулся еще картиннее.
Императрица с улыбкой обратилась к его невесте.
– Подойди, дитя, ко мне, не бойся, – ласково сказала она.
Та – ни с места, только послала сноп лучей из-под роскошных ресниц.
– Подойди, тебя зовет государыня, – шепнул неподвижной девушке Нарышкин и, тронув ее за плечо, выдвинул вперед.
– Как тебя зовут, милая? – спросила императрица.
– Катрею, – чуть слышно прошептала юная красавица, которой заранее внушено было, чтобы она непременно отвечала на вопросы государыни.
– Катрею? – казалось, недоумевала императрица.
– Екатерина, ваше величество, – подсказал Безбородко, – Катря.
– Катря… Это так хорошо, красиво звучит, – сказала государыня. – Я очень рада, что ты моя тезка, меня тоже зовут Екатериной… Катрей, – лукаво глянула она на Дмитриева-Мамонова.
– Катрею, только Великою, – подсказал Нарышкин.
– Sed non jmnes conveniunt, – улыбнулась императрица, вскинув на него глазами.
– Omnes, о regina imperatrix! – горячо воскликнул Нарышкин. – Orbis terrarum convenient!
Екатерина слегка пожала плечами и снова обратилась к девушке.
– Так ты любишь своего молодца жениха? – с улыбкой спросила она.
Моментально широкий белый, шитый красною и голубой заполочью, рукав закрыл зардевшееся личико красавицы. Все невольно улыбнулись.
– Любишь, милая Катря? – повторился вопрос.
Другой рукав пришел на подмогу первому. Придворные уже не улыбались, а весело рассмеялись.
– Украинская девушка этого никогда не скажет, ваше величество, – пояснил Безбородко.
– Конечно, любит, – решил Нарышкин, – если б не любила, то не закрывалась бы.
Екатерина улыбнулась, видя, с каким усердием Храповицкий вытирал выступивший на его тучном лице обильный пот.
– А есть у тебя, милая Катря, отец и мать? – снова обратилась императрица к девушке.
Та отняла рукава от лица.
– Только тато та дидусь, и маты померли, – чуть слышно проговорила Катря.
– Бедная сиротка! – участливо проговорила императрица.
Потом взор ее остановился на красавце казаке.
– А как тебя завут, молодец? – спросила она.
– Панасом, ваше императорське величество! – бойко отчеканил украинец. – Опанасом.
– Афанасий, – подсказал Безбородко.
– Афанасий – Панас, – повторила императрица. – Так ты жених милой Катри?
– Жених, ваше императорське величество.
– Зарученый?
– Ни ще, ваше императорське величество: вона мени ще не подавала рушники, але я сплю с нею вже другий год, – отрезал молодец.
«Сплю…» Императрица обвела всех изумленными глазами. Нарышкин лукаво улыбался: «Вот те и глаза серафима». А Храповицкий совсем закрыл лицо фуляром, не то утирая пот, не то задыхаясь от смеха.
– Спишь!.. Как! Где? – недоумевала императрица.
– У комори або у клуни, ваше императорське величество! – смело утверждал наивный богатырь.
Государыня с еще большим изумлением взглянула на графа Безбородко.
– Не удивляйтесь, ваше величество, – с улыбкой поклонился тот. – Это – народный обычай, освященный веками. Здесь, в Малороссии, молодежь, парни и девушки, сходятся на игрищах, на так называемой «улице» или на «вечерницах», посиделки великорусские. Там они знакомятся и сближаются и завязывают невинные любовные романы. Это называется у них «жениханьем», будущий жених девушки и родители «женихающихся» знают обыкновенно, с кем «женихается» их сын или какой парубок «женихается» с их дочерью. «Жениханье» приводит к тому, что «парубок», понравившийся девушке, начинает ходить «спать» с нею, и опять-таки с ведома родителей.
– Mais c'est une corruption des moeurs! – изумилась императрица.
– О нет, ваше величество! – горячо заступился за обычаи своей родины хохол Безбородко. – Это все то же, что «в свете» называется «принимать» в своем доме.
– Dans la comora ou kline! – засмеялась государыня.
– Все равно, – не сдавался хохол граф, – что «принимать в своем доме приличного молодого человека», где имеется девушка на возрасте. Приемы эти и посещения, а равно бальные сближения за танцами те же «вечерныцы» или «улицы»: посещения эти ведут к тому, что молодому человеку, если он приличная партия, позволят наконец сделать предложение родителям девушки до или после объяснения с нею в любви…
– Vais dormir! Dormir dans какая-то komora on klune! Cest quelque chose affreuse! – все более и более изумлялась императрица.
– Нет, ваше величество, до венца, до свадьбы, ни-ни! Это невозможно, – отстаивал свое Безбородко. – Полная девственность! Зато взаимно и основательно узнают характер друг друга. Оттого в Малороссии нет несчастных браков, нет измены, и все оттого, что спят вместе, как брат и сестра.
– Но темперамент… молодость… потемнение рассудка при такой близости полов…
– Все это смиряется пред святостью обычая…
– И темперамент? Молодая кровь…
– И темперамент, ваше величество.
– Так это удивительный народ, феномен… или в нем течет холодная кровь…
– Mais regardez, votre majeste… et elle du sang froid?
Безбородко указал на Катрю, которая, пользуясь разговором «панив з царицею», украдкою пожирала глазами своего Панаса, и тот… холодная кровь у этого!..
– Это непостижимо, – качала головой императрица.
– Но это так, ваше величество, – не отступал Безбородко. – Я сам был молод и…
– Et dans la komora? Dans la klune? – засмеялась Екатерина на почтенную фигуру своего сановника, графа из хохлов.
– Oui, votre majeste, dans la komora, – засмеялся и тот.
После этого императрица еще с большим удивлением стала смотреть на этих молодых представителей Украины.
«Удивительный народ, – думалось ей, – такое юное и, бесспорно, невинное существо, такое стыдливое, почти ребенок и спит безбоязненно с этим богатырем-красавцем… А он?.. Не понимаю я их… А спроси ее, любит ли, рукавом закрывается. Тут стыдится, а там, в коморе, нет!..»
– Так ты горюешь, милая, что у тебя жениха берут? – снова обратилась государыня к девушке. – Тебе жаль его?
Слезы в три ручья потекли по вдруг побледневшему прелестному личику, и оно с каким-то детским отчаянием припало к дрожащим ладоням.
Екатерине жаль стало смотреть на юное, прекрасное существо, которое так горько убивалось. От душившего девушку плача звенели «дукачи» и мониста на ее высоко поднимавшейся молодой груди.
– Не плачь, дитя, я не отниму у тебя жениха, – сказала, наконец, императрица. – Напротив! Ты сказала, что у тебя нет матери, так я буду твоей матерью…
Девушка с рыданием припала головой к полу.
– О великая! – восторженно, но как бы про себя воскликнул Нарышкин. – Она единым словом покоряет сердца народов.
В глазах красавца лоцмана блеснула гордая радость. Он сделал было шаг вперед, но остановился, не зная, как вести себя: гордость вольного казака остановила его порыв… Он только нервно мял свою смушковую шапку с высоким красным верхом.
– Ты хорошо знаешь пороги? – спросила его императрица.
– Знаю, ваше императорське величество! – был смелый ответ.
– Это, государыня, первый лоцман по всему низовью Днепра: это общий о нем отзыв, – пояснил Безбородко.
– Так подними же свою невесту и подойдите ко мне, – сказала государыня красавцу казаку.
– Встань, Катрусю, – шепнул он.
Девушка приподнялась. Императрица приблизилась к ним и соединила их руки.
– Оставайтесь же вы женихом и невестою, – торжественно сказала она. – А тебя я все-таки возьму с собою, храбрый казак: ты проведешь меня только через пороги… А после я отпущу тебя к твоей невесте. Но знай, что на обратном пути я буду на твоей свадьбе, благословлю вас, и буду посаженой матерью твоей невесты… Слышишь, милая Катря?
– О великая, великая! – умиленно шептал Левушка.
А Храповицкий восторженно утирал потные лоб и щеки.