Какое знание небесных обитателей и райской обста-новки!
Елена широко раскрыла глаза, как бы перед дивным видением. Потом она прищурила их, точно не вынося солнечных лучей на ярком свету, и затаила дыхание, вся превратившись в слух. Еще несколько минут, и дыхание ее стало ровное, глубокое. Девочка спала безмятежным сном, с нежною, блаженной улыбкой на полураскрытых губках.
Вообще маленькой польке жилось хорошо в аббатстве. Она была из привилегированных, всем обеспечена; ее все ласкали и баловали, как сиротку, заброшенную в чужую страну. Но немало испытала она детских огорчений, особенно в начале своего пребывания в монастыре, пока не вошла в колею общей жизни аббатства, жившего по раз данному уставу. Пользуясь собственным уголком, она с десяти лет пристрастилась к составлению своих «мемуаров», подражая подружкам. Многие считали это чем-то обязательным, потому что «мемуары» были в моде у девиц высшего света. Почти не учившаяся писать, Елена выводила в своих «мемуарах» невозможные каракули, которых иногда сама не могла разобрать. Это портило и без того плохой почерк. А аббатство щеголяло красивыми почерками: это входило в «talents d'agre-ment» (таланты для украшения) большого света. Оттого учитель чистописания, господин Шарм, и мучил юную польку, и, не видя от нее успехов, заладил, чтобы она писала «о».
Безжалостные пансионерки смеялись над ней.
– Полька никогда не будет уметь подписывать свою фамилию, – вышучивали они иноземку.
Но ее приятельница Шуазель сжалилась над нею.
– Ну что ты корпишь над этой дрянью! – говорила Шуазель. – Никогда у тебя не будет «о»: все только пузатые бочонки. А уж про другие буквы и не говори. Давай я тебе наваляю. А ты дай конфет.
– С удовольствием! – обрадовалась неудачная каллиграфистка.
Она могла покупать сластей сколько угодно на 30 тысяч ливров годового дохода.
Так и состоялась сделка: вместо Елены писала Шуазель. Все шло, по-видимому, хорошо, но маленькие заговорщицы не обманули прозорливого каллиграфа, господина Шарма. Он пожаловался матушке Катр-Тан. Призвали Елену.
– Мадемуазель Massalsca! – сказала матушка. – Посмотрите: это вы писали? Правда?
– Правда, мадам, – не сморгнула глазом маленькая лгунья. – Это писала я.
– Если вы, то напишите сейчас при мне вот это, – сказала Катр-Тан.
Она разлиновала лист бумаги и вывела наверху красиво и крупно: Massinissa, roi Numidie.
К несчастью, из всего алфавита М и N были главными врагами Елены, а тут еще четыре вычурных и изворотливых S! Было отчего прийти в отчаяние!
Можно себе представить, что вылилось из-под пера хорошенькой лгуньи. Все буквы представляли вид веселой, подвыпившей компании, возвращавшейся из кабачка под руки.
Матушка взяла перо из рук Елены, сложила бумагу, полезла в шкаф, а на голове княжны Масальской выросли бумажные ослиные рога. Мало того! Княжна Масальская оказалась лгуньей, а потому на спине княжны появилась монашеская эмблема лганья – красный бумажный язык, к которому пристегнули ее замечательное каллиграфическое произведение.
Как после этого было не обессмертить в своих «мемуарах» матушку Катр-Тан, как «ввязывающуюся во всякие мелочи», хотя бы, например, в каллиграфию княжны Масальской!
– Я потому дурно писала, что мне толкали стол! – злобствовала маленькая полька.
– Это клевета! – отрезала матушка, «ввязывающаяся во всякие мелочи».
И княжне Масальской пожаловали новый орден, черный бумажный язык, эмблема «черной клеветы»!
«Но хуже всего, – признается злополучная Елена, – это то, что госпожа Рошшуар, которой я начинала нравиться и которая стала относиться ко мне ласково, войдя утром в класс и увидев меня с моими украшениями, сказала, чтобы я вечером, в шесть часов, пришла к ней в ее келью.
Это было ужасно! Надлежало проходить через все классы с ненавистными рогами и языками.
Время, однако, приближалось, – заносит бедная сиротка в свои „мемуары”. – Но как показаться в таком виде! Я желала лучше умереть… Хороша я была с рогами, с двумя языками, с листком пачкотни за спиной! И вот, когда матушка Катр-Тан сказала мне, что мне должно идти к главной начальнице, я не двинулась со своего места: я плакала так, что мои глаза готовы были выскочить из головы. Шуазель также плакала. Все классы жалели меня, только „белый” класс издевался надо мной. Когда же матушка Катр-Тан увидела, что я не намерена повиноваться, то прибавила мне еще, сверх того, „орден бесчестия” (le cordon d'ignominie). Потом она велела позвать двух сестер-послушниц, сестру Элуа и сестру Бишон, которые взяли меня за руки, стащили со скамьи и провели до дверей кельи госпожи Рошшуар. Когда я вошла, то впала в такое отчаяние, что готова была отдать жизнь за ничто. При моем входе госпожа Рошшуар вскрикнула и (конечно, удерживаясь, чтобы не расхохотаться) сказала:
– Ах мой бог! Вы похожи на ряженую на Масленице! Ну, что вы такое сделали, чтоб заслужить это? Ведь вас лишили человеческого образа!
Тогда я бросилась к ее ногам и рассказала ей мои вины. Я видела, однако, что она с величайшим трудом удерживалась, чтобы не расхохотаться, а между тем говорила с суровым видом:
– Ваши вины слишком велики, и ваше наказание не вполне достаточно.
Тогда она велела войти сестрам-послушницам, которые оставались за дверью, и сказала им:
– Я приказываю, чтобы мадемуазель Елена была возвращена в класс, и чтобы она восемь дней была лишена десерта. Скажите главной наставнице „голубого” класса прийти ко мне.
Восемь дней без десерта – ужасное наказание, достойное драконовских законов!..»
«Затем, – продолжает несчастная мученица, лишенная десерта, – госпожа Рошшуар спросила еще, не встретила ли я кого-нибудь, идя к ней?
Я сказала, что встретила господина Борде, доктора, и герцогиню де Шатильон, которая шла повидать одну из своих дочерей, больную. Меня отвели в класс… Потом, спустя несколько времени, я слышала от „красных” воспитанниц, будто госпожа де Рошшуар говорила, что глупо было так шутовски наряжать меня. Прибавляли, что она намылила голову матушке Катр-Тан и просила ее наказывать пансионерок, не обезображивая их. Несколько дней тому назад она зашла в класс и думала, что видит египетских идолов, увидав пятерых или шестерых из нас с рогами и тройными языками. А так как аббатство всегда наполнено посторонними, то это может бросить смешную тень на воспитание пансионерок. С этого времени такие наказания были запрещены; и провинившихся ставили уже на колени посреди хора, давали за завтраком сухой хлеб или же во время отдыхов, „рек-реаций”, заставляли списывать „Привилегию” короля, что было очень скучно».
Так добросовестно повествует о своих злоключениях маленькая преступница, когда ей было всего только восемь лет. Казалось, политические злоключения ее родины, которую тоже обували в своего рода ореховые скорлупы, постигали и маленькую польку на чужбине.
Впрочем, лишение десерта, ставление на колени, сажание на пищу святого Антония, всухомятку, все такие наказания мало смущали юных преступниц. На коленях – своя жизнь и даже развлечение: то надолго растянуться на полу, под видом земных поклонов в глубокой, усердной молитве; то хватать за ноги проходящих подруг и тихонько рычать. А сухой хлеб быстро оказывался в соседствах с котлеткой или ножкой цыпленка, выглядывавшими из-под передников сердобольных подруг. Девицы трепетали только перед единой египетской карой – перед перепиской «Privilege du roi» во время перемен.
– Ох, ох! – стонали они, делая кислые рожицы и большие глаза.
– Как скучно, как это невозможно скучно! Черт бы побрал и королей и их привилегии!
Существеннее были наказания, которым класс подвергал виновных, и недаром.
Таким наказаниям подверглась и наша героиня, и, сказать правду, поделом.
Из нее случайно чуть не вышла шпионка и доносчица, в чем она и сама сознается. Вспыльчивая, решительная, она часто увлекалась самолюбием или местью и не разбирала средств: аббатство не учило различать хорошее от дурного.
Заметила наша героиня, что госпожа Сент-Еврази ужасно любит знать все, что творится в классах даже в ее отсутствие. Подслушивание, подсиживание, подглядывание, какие она искусно пускала в ход, не удовлетворяли ее стремлению доходить до корней. Сметливая полечка как-то разболтала ей что-то про класс и тотчас заметила, что у святой Еврази сильно разгорелось любопытство и, что называется, слюнки потекли. Наша героиня стала подслушивать и не в одном своем классе и все переносить ей. И «голубые» и «белые» не раз ловили нашу героиню на этом похвальном занятии, и она стала предметом, можно сказать, международным: все классы шушукались про нее загадочно и грозно, сверкая глазами и показывая кулаки.
Надо сказать, что о своих шпионских подвигах наша героиня сама повествует в своих пресловутых «мемуарах».
Малейшее событие в каком-либо из классов могло привести к опасному «заговору всех держав» (классов), как говорили тогда пруссаки в оправдание неудач Фридриха Великого в Семилетней войне, кончившейся лет за восемь до описываемого времени.
Однажды вечером, во время отдыха перед ужином, мадемуазель Нагю, из «белых», умирая от скуки, слонялась по классам и зашла к «голубым», все нюхая и трогая. Елены не было. Нагю подняла крышку ее ящика и обрадовалась маленькой книжке с картинками, сокращенные «Жития святых». Увлекшись картинками, она тут же опустилась на скамью и углубилась в чтение. Вдруг она вздрогнула от крика над ухом:
– Разве вы мой друг, что роетесь в моем ящике! Сейчас же отдайте мою книжку, сию минуту! Это моя.
Маленькая наша героиня стояла красная, вне себя от злобы и досады.
– А мне очень занятно читать эту книжку, – твердо отчеканила взрослая Нагю, пристально, в упор смотря на Елену и слегка отодвинув левый локоть, на котором покоились «Жития». – Ведь вы не хотите читать ее сейчас? Прочту и отдам.
Елена покраснела, как рак. Ноздри у нее раздулись: заядлая полька! Она бросилась отнимать книгу. Но «белая» была гораздо старше и сильнее. Она дала Елене увесистую пощечину. Полька разревелась и кинулась жаловаться к госпоже де Сент-Пьер, начальнице «белых». Сент-Пьер, видя горящую щеку девочки, покачала головой, призвала Нагю, велела отдать книгу и просить у обиженной прощения, а за ужином оставаться без десерта.
Все воспитанницы жалели Нагю и не давали проходу Елене, крича ей вслед:
– Переноска! Переноска!
Но пусть сама героиня наша расскажет об этом в своих «мемуарах».
«Все жалели Нагю, – пишет она, – тем более что меня совсем не любили. Все называли меня „переноской” (rapporton) и пели мне в уши:
Rapporti, rapporta,
Vat'en dire a norte chat
Qu'il te garde une place
Pour le jour de ton trepas.
To есть: „Переноска, переноска ходит, переносит. Поди к нашему коту да попроси у него место тебе припасать, когда станешь околевать”».
И все это наша маленькая героиня самым добросовестным образом записала для потомства.
Но мщение «белых» и «красных» на этом не остановилось. Нужна была казнь. И об этой казни опять-таки она сама рассказывает нам:
«Мадемуазель Шуазель и мадемуазель де Конфлян, мои два друга, были в отсутствии; первой прививали оспу, а последняя была в деревне. Поэтому у меня не было никакой поддержки. Обыкновенно, уходя из столовой, воспитанницы бежали по классам, а наставницы оставались позади. Я имела глупость, вместо того, чтобы остаться с ними (тогда никто ничего не мог мне сделать), побежала одною из первых и, на несчастье, столкнулась с Нагю.
– А! Попалась! – прошептала она и дала мне ногой такой пинок по икрам, что я ткнулась носом в пол.
Тогда задние девицы стали прыгать через мое тело; и мне досталось столько пинков ногами, что я была точно вся измолотая. Подошли наставницы и подняли меня. А девицы говорили мне: „Мадемуазель, прошу вас, простите меня, я не видела вас!” Другие отвечали наставницам, которые бранили их: „Я! Что я? Я не нарочно… Она растянулась на земле, и я ее не заметила”».
Так казнили домашним судом доносчицу.
Ее отослали спать, а наутро госпожа Рошшуар, позвав к себе пострадавшую, сказала:
«Если бы ваши подруги любили вас, то ничего подобного не случилось бы. Должно быть, в вашем характере столько недостатков, что все классы против вас».
«С этого дня, – признается наша героиня, – я уже никогда ничего не передавала наставницам и сделалась такою доброю, что все стали меня любить, и даже Нагю, с которой мы потом стали такими друзьями, что готовы были одна за другую идти в огонь».
Так-то лучше!
С этих пор наша героиня посвящена была во все монастырские развлечения и игры. Самою любимою игрой в аббатстве о-Буа была «охота». Это была «генеральная», всеобщая игра. Ее затевали обыкновенно в праздники и притом в саду: целого дня мало было, чтобы ее кончить, как следует.
Обыкновенно начинали игру «красные». Они назначали охотников и собачников, указывали, какие должны изображать из себя оленей, и отмечали бантиком ту, которую должны травить первою. Младший класс служил обыкновенно в собаках. С необычайно серьезной вежливостью «красные», охотники и псари, отправлялись вереницей к «голубым» просить их соблаговолить поступить в собаки. Иногда собаки капризничали, бросали свое дело в самый разгар игры, и с оленем ничего нельзя было поделать.
Но это еще не все. Скоро из-за нашей героини произошла целая революция среди затворниц, о чем и повествует наша полька в своих «мемуарах».
«Случилось со мной тогда одно приключение, – пишет она, – за которое я жестоко отомстила. Между большими девицами „красного” класса была некая мадемуазель де Сиврак, благородная фигура, но спазматическое и взбалмошное существо. Как-то все гуляли в саду. Когда возвратились в класс, де Сиврак и говорит мне:
– Я забыла в саду перчатки. Прошу тебя, пойдем по-ищем их.
Я охотно пошла с нею, – продолжает Елена. – Но когда мы зашли за кусты сирени, она вдруг набросилась на меня, опрокинула на землю, схватила ветку сирени и жестоко отхлестала меня. Избив меня, она стремительно убежала. Я поднялась, как могла, и с плачем воротилась в класс».
Но тут нашу героиню осенило вдохновение.
«Если, – говорила я себе, – я пожалуюсь классным дамам, то Сиврак от всего отопрется: она скажет, что дала только мне несколько шлепков, и я опять должна буду очутиться в доносчиках. Что же я сделала? Я собрала самых мстительных девиц „белого” класса и рассказала им мою историю, заметив, что если я не буду отомщена, то „голубой” класс будет совсем в загоне от старших девиц. Наконец, я возбудила их дух, как могла: и решили объявить „красным”, что мы прекратим с ними всякие сношения, если де Сиврак не принесет мне своих извинений».
Браво, маленькая героиня! Она достигла того, чего добивалась. Ею-то и подготовлена была революция, о которой она сама же и расскажет нам.
«В первый день, как настала рекреация, – пишет Елена, – „красный” класс задумал игру в охоту и отправил депутацию просить „голубых” дать им некоторых из них, чтобы сделать их собаками (pour faire les chens)!»
Наша маленькая заговорщица настояла на своем.
«Никто не захотел идти в собаки, – продолжает она. – Зовут на другие игры: опять отказ. Тогда они спрашивают, что это значит, что такие сурки, как мы, превратились в совершенных дур… Однако, в конце концов, „красные” пришли в уныние, потому что „красный” класс – самый малочисленный, а „белый” был весь поглощен приготовлением к первому причащению: мы были для „красных” решительно необходимы для игр».
Но это не все. Заговор разрастался: революция сейчас готова была вспыхнуть.
«Мы разломали ящик и скамью де Сиврак (вон до чего дошло!.. Мы разорвали в мелкие клочки бумаги, которые там находились. Потом мы бросили в колодец ее кошелек, портфель и бонбоньерку, которые нашли там. Тогда „красные” девицы сказали девицам де Шуазель и де Монсож, которые явились в этом деле особенно остервенелыми, потому что были моими друзьями, что если они останутся одни, то им надерут уши».
Страсти разгорались. Революция девчонок в аббатстве о-Буа была как бы прелюдией Великой французской революции. И это все натворила наша маленькая героиня. И все из-за того, что трем девочкам пригрозили надрать уши.
«С этой минуты, – пишет наша революционерка, – начался страшный беспорядок в классе. Все, что находили принадлежащим „красным” девицам, бросали в колодец „голубые” девицы или разрывали в клочки; а когда „красные” встречали „голубых” в каком-нибудь углу, то трепали и месили их, как глину. Наконец, это стало известным и классным дамам. Каждую минуту встречали они девочек, избитых до синяков и расцарапанных. Когда они спрашивали их: „Кто это так отделал вас?” – те отвечали: „Красные”. С другой стороны, большие девицы лишились своих книг, тетради свои находили изодранными, игрушки уничтоженными».
Так мстили маленькие большим, как это повторяется во все революции, когда обиженные сильными и богатыми слабые и бедные, потеряв терпение, набрасываются на своих притеснителей и без всякой пощады мстят им.
Дошло все это, конечно, и до родителей бунтовавших пансионерок.
Родители и тех и других жаловались госпоже Рошшуар, говоря: одни – что их дочери все в ранах и изувечены, другие – что у их дочерей все попропадало и растерзано. Тогда госпожа Рошшуар пришла в класс и спросила «голубых» и «красных»: откуда у них явилась такая ненависть? Мадемуазель де Шуазель выступила вперед и рассказала мою историю с девицей де Сиврак. Госпожа Рошшуар спросила ее, за что она меня избила? Та не могла сказать причины. Но так как Рошшуар не сказала ей ничего, то она подошла ко мне, попросила прощения и обняла меня.
Надо было наконец кончить со всем этим, чтобы прекратить революцию. И революция очень быстро и легко была потушена.
Госпожа де Рошшуар сказала, что если это будет продолжаться, то она совсем разделит оба класса, и приказала нам молча обняться. С этого дня мир был восстановлен.
Когда мятеж был счастливо подавлен и гидры революции взаимно перецеловались, случилось еще нечто, уже менее ужасное, даже весело растревожившее весь монастырский муравейник в юбочках.
Однажды, во время рекреации, девицы гуляли в саду. Вдруг голос из-под земли! Оказалось, что он выходил просто из водосточной трубы, собственно из ее отверстия. Труба шла из кухни графа де Бомануар, дом которого примыкал к стенам аббатства. Девицы радостно заволновались. Такое развлечение в их затворничестве, развлечение из того мира, из которого девицы были удалены! Тотчас у отверстия трубы образовалась живая изгородь из девочек, чтобы скрыть переговорщиц от глаз наставниц. Говорил в трубу маленький поваренок графа, Жако. Девицы обещали ему побеседовать завтра, так как рекреация уже кончалась.
На другой день из трубы неслись уже звуки флейты, а в трубу отвечало пение хора детских голосов. Это ли не весело!
Затем каждая из школьниц подбегала к самодельному телефону.
– Как вас звать? – спрашивал невидимый Жако.
– Шуазель!
– А вас? Мортмар?
– Нет! Д'Омон!
– Блондинка или брюнетка?
В течение трех или четырех дней Жако узнавал уже многих по голосам.
– A, мадемуазель Мортмар, Шуазель, Дама, д'Омон!
Однажды завязался такой разговор.
– Что вы там делаете? – спрашивает Жако.
– Полдничаем.
– Черт возьми! Если бы не железная решетка в трубе, дал бы я вам покушать славных штук.
– Попробуйте вынуть ее.
Все так увлеклись переговорами, не исключая сторожевых, что всевидящая и всезнающая госпожа Сент-Пьер незаметно подкралась к девочкам, точно кошка. Девочки рассыпались во все стороны, совершенно как мышки от кошки.
Стояла перед трубой одна Сент-Пьер, со скрещенными на груди руками, укоризненно кому-то качая головой. А из трубы орал Жако:
– Шуазель! Дама! Слушайте! Завтра решетки не будет!
Сент-Пьер бросилась к Рошшуар, написала графу. Граф пришел в ужас, хотел прогнать всех своих слуг и тотчас заделал трубу. В тот же вечер, на перекличке Рошшуар сказала полуторжественно, полушутливо:
– Поздравляю вас, девицы, с прелестной победой! У вас, очевидно, очень тонкий вкус и весьма возвышенные чувства… Фи! Какой-то поваренок! И отчего же ему не прийти потом, к радости ваших родителей, к вам в гости?
Хотя госпоже Рошшуар было всего 27 лет, однако после матери настоятельницы она была первым и самым влиятельным лицом в аббатстве.
Наша маленькая героиня так рисует портрет этой сестры покойного герцога де Мортмар:
«Высокая, статная дама, красивая ножка, нежная белая ручка, превосходные зубы, большие черные глаза, гордый и серьезный вид, очаровательная улыбка».
Такое описание для десятилетней девочки, как и многое в ее «мемуарах», значит немало: всякий учитель словесности поставил бы ей пятерку.
У госпожи Рошшуар было две сестры, такие же красивые и умницы. Все они постриглись в монахини, когда им не было и пятнадцати лет: по обычаю эпохи родовое состояние герцогов де Мортмар должно было перейти нераздельно к наследнику имени. Жестокий обычай!
Все в аббатстве, особенно в классах, боялись суровой Рошшуар: и наша героиня дрожала и теряла способность говорить перед нею. Бывало, бегут все весело, смешавшись, из-за стола. Явится Рошшуар, как статуя, хлопнет в ладоши, и мигом все на своих местах, и слышен даже полет мухи. Елена всегда бегала. Наткнется на Рошшуар и окаменеет. Придет, как ошарашенная, в класс и жалуется:
– Ах, мадам Рошшуар сделала мне большие глаза!
– Ах ты, дура! – отвечают ей. – Неужели ж она должна делать глазки, когда встречается с тобой?
Так добросовестно говорит о себе наша героиня, не щадя своего самолюбия.
Вот еще несколько черточек, которыми маленькая полька очерчивает сестру герцога Мортмар:
«Об этом (о „больших глазах”) рассказали госпоже Рошшуар. После того, увидав меня, она подозвала меня к себе и спросила, смеясь: „Неужели я возбуждаю страх, когда смотрю на вас?” Я отвечала ей, что ее глаза так прекрасны, что видеть их – удовольствие, а вовсе не страх. Она обняла меня. Вообще она пользуется любовью и уважением всех пансионерок; и хотя она строга, но справедлива. Мы все ее обожаем и боимся. Она, правда, не ласковая, но каждое ее слово производит действие невероятное. Ее упрекают в гордости и колкости с равными ей, но по отношению к низшим она добра и гуманна. Она очень образованна и очень талант-лива».
И такой диплом дает ей десятилетняя пигалица!