– О, о! – прошипела она: – они хотят поразить меня с этой стороны, вот что! Глупцы, они принимают меня за ребенка!
Когда Джон принес корзинку с хлебом, она попросила его на будущее время подавать все получаемые письма ей. Джон будет так добр, что сообщит приказание своей госпожи горничным.
Еще не было двенадцати часов, как Анастасия, выбрав самое лучшее стальное перо, написала язвительные ответы на приглашения, присланные мужу; ответы были посланы с нарочным, с Джоном, одетым в самую лучшую ливрею.
– Что вы будете делать с подобной женщиной? – спросила «Ивовая скамья» у «Тюльпанной хижины».
– Что делать с ней, – отвечала «Тюльпанная хижина»: – не спрашивайте меня, моя милая!
– Она не успокоится, пока не вгонит его в могилу! – вскричала «Ивовая скамья».
– И поделом ему, – возразила недовольная «Тюльпанная хижина».
Несчастный Долли! даже «Тюльпанная хижина» его оставила.
Мало думая о кошачьей трагедии, разыгрывавшейся так безуспешно в Твикенгемской вилле, я, как следует порядочному молодому человеку, ревностно занимался своей наукой, мечтая о том будущем времени, когда я буду ездить в собственном экипаже, носить золотые очки, и получать те гинеи, которые тихонько всовываются в руку, как будто бы плата доктору за визиты было бесстыдным и невежливым делом, и как будто бы нелепо было даже самое предположение, что мы, медики, работаем из-за денег, подобно другим рабочим в винограднике.
Я был счастлив, так счастлив, что проводил всё время в созерцании собственного грядущего благополучия и – краснейте за мой эгоизм! – вспоминал о Долли Икле, как о человеке, котораго я знал когда-то, но не видел уже целый год. У меня составилось самолюбивое убеждение, внушенное, быть может, медицинскими занятиями, что моего общества и моих услуг не ищут только потому, что не встречается никаких неблагоприятных обстоятельств; не слыша ничего от Долли, я заключил, что он примирился со своей Анастасией и благополучно себе поживает.
Быть может, он, маленький бедняк, и удивлялся в это время, отчего я его оставил. Бедный Долли! Я держался вдали от Твикенгема не потому, чтоб избегал его; но, говоря по совести, приём, который красавица оказывала друзьям своего мужа, был таков, что я не мог его выносить.
Если б Долли был одарен достаточным мужеством, чтоб защищать своих друзей или даже стать посредником между наглостью жены и застенчивостью своих посетителей, то он приобрел бы себе наше расположение и сострадание; но этот нервный осленок считал за лучшее, не рискуя вступать в единоборство с Анастасией, принимать её сторону в чудовищном неприличии; последствия, конечно, оказывались сколько унизительными, столько же и жалостными для тех несчастных, которые имели честь быть его знакомыми.
Последний раз, когда я посетил его, задолго до большого взрыва между супругами, она буквально выпроводила меня из дому. После отличной прогулки по берегам Темзы, я был так голоден, что хлеб и сыр сделались для моего слуха музыкальными терминами; в прекрасном настроении и чрезвычайно веселый, посетил я виллу, решившись остаться там отобедать, если будет сделан хотя самый жалкий намек на то, что мое общество может доставить удовольствие; но лишь только я поставил ногу на порог дома, не успев еще ни на один фут ступить на вещевую клеенку, покрывавшую пол, как красавица нахмурила брови и выразила надежду, что я пришел не с тем намерением, чтоб остаться обедать.
Я смотрел на Долли, чрезвычайно пораженный таким неприветливым приемом и слишком оробевший, чтоб думать о резком ответе; но этот крошечный трус, вместо того, чтоб защитить приятеля, принял сторону ехидной супруги.
– Я думаю, что в самом деле вам лучше уйти, Джек, она сегодня не совсем хорошо себя чувствует, – шепнул он мне.
Я повернулся на каблуках и не произнес ни одного слова, до тех пор, пока не вышел на улицу; там, перед их садом, разорвав на куски цветок лилии, я в самых резких выражениях, которых не считаю нужным повторять, дал слово, что никогда более не переступлю порог этой отвратительной виллы. Я сдержал свое обещание до дня знаменитой вечерники.
Но возвратимся в рассказу. Утром Долли сошел вниз, очень довольный своей вчерашней победой и восхищенный своим новым решением возможно чаще отлучаться из дому. После завтрака, который он съел с наслаждением, Долли позвонил и приказал слуге принести ему шляпу и перчатки.
Шляпу, однако, не могли найти.
– Спросите у мистрисс Икль, – сказал Долли.
Вместо того, чтоб прислать ответ с посланным, смелая амазонка явилась лично.
– Я уверен, что вы знаете, где моя шляпа; мне она нужна, – сказал Долли, силясь принять на себя вид ледяного величие.
– После обеда, когда мы пойдем вместе, шляпа будет, но не раньше, – возразила мистрисс Икль.
Долли немедленно позвонил и приказал вошедшему слуге сходить в ближайший шляпный магазин и сказать, чтоб ему сейчас же прислали шесть новых шляп.
– Джемс, не делать ничего подобного, – приказала с своей стороны мистрисс Ныь.
Долли, побагровев от ярости за такой страшный подрыв его авторитета, закричал слуге:
– Делайте, как и вам говорю, сэр, или я вам сейчас же откажу от места!
– Не обращайте внимание на слова вашего господина, – возразила Анастасия – слушайтесь меня. Можете оставить комнату.
Слуга, видя, что сильнейшей стороной была мистрисс Икль, повиновался ей.
Долли хотел сам броситься из комнаты и бежать за шляпами, но Анастасия прижалась спиной к двери и не пропускала его. Кринолин её образовал огромный круг. Так-как чрез эту преграду Долли перескочить не мог, то вынужден был сдержать свою ярость.
Но всего тягостнее было то, что Долли слышал, как покашливал, стоя в коридоре, злодей Боб, давая знать, что он готов, если есть надобность в его услугах. Потеряв всякую надежду взять верх, хотя бы даже силою, Долли удалился в крепость добродетельного негодования и старался усмирить свою жену, как усмиряют диких зверей, выражением глаз.
Долли мог похвастаться, что во всех своих ссорах с женой держал себя чрезвычайно деликатно и рассудительно. Он никогда не допускал, чтоб страсть взяла у него верх над здравым смыслом. Вместо того, чтоб прибегать к помощи злобных слов и сильной жестикуляции, – каков, к моему ужасу, бывает обычай у многих супругов, – он был строг в выборе своих слов и чрезвычайно осторожен в действиях. Мягкость его поступков вовсе не доказывала его неуязвимости. Грудь его сильно волновалась от бури ощущений (как было бы и с вами, читатель, в подобном случае); слова его были похожи на слова человека, который задыхается от бегу, а глава блестели фосфорическим блеском; но в самые горькие минуты, когда Долли готов был перекусить пополам кусок горячего железа, чтоб найти успокоение, все-таки упреки, срывавшиеся с его языка, были приличны, как отрывки из проповедей. По моему мнению, грубый, толстый грум, отличающийся сведениями в незатейливой фразеологии конюшни, имел бы на своей стороне большую вероятность успеха в сношениях с такой неукротимой женщиной, как прелестная Анастасия.
– Сударыня! – воскликнул Долли, с величественным и сдержанным видом полицейского сановника: – это последнее оскорбление решает нашу будущность. С этой минуты я отнимаю у вас любовь, которую, несмотря на ваш эгоизм и необдуманное поведение, я все еще не переставал питать к женщине, сделавшейся моею женою.
Язвительная Анастасия широко открыла глаза, комически представляя испуганную мину, и презрительно улыбнулась.
– Боже мой, как это страшно! Ха! ха! Боюсь, как бы мне не умереть от страху! – отвечала она.
– Я от вас отказываюсь. Дай Бог, чтоб мы никогда более не встречались! – закончил Долли.
Но сообразительная Анастасия была сплочена из крепкого материала и, сверх того, обладала смелостью. Она презрительно потрясла головой.
– Вы отказываетесь от меня – вы! вскричала она. – Ах, вы презренная крошечная тварь, непристойный маленький карачун! Вы осмеливаетесь говорить мне в лицо, что вы от меня отказываетесь! Очень хорошо! вы откажетесь от меня не даром! Я сейчас же запру вас на замок на три дня и посмотрю, не возвратит ли это вам рассудка.
Как ни невероятно это покажется замужним дамам, но эта необыкновенная женщина действительно поступила так; выбежав из комнаты, она повернула в замке ключ и положительно сделала своего супруга пленником.
Всё было кончено. Он часто говорил это прежде, но теперь он это почувствует. Коленопрекловение и слезы были теперь бесполезны. Роман окончился. Если б она подняла руку, чтоб ударить его, то и тогда оскорбление не превзошло бы настоящей обиды.
Долли изгнал из своего сердца всякую нежность к ней, – он вытряхивал это сердце, как ведро. Теперь это было пустое сердце, – сердце, отдающееся внаймы, несчастное, лишенное меблировки, сердце разрушенное, поруганное и разбитое на части последним жильцом.
Пока Боб и Анастасия потирали руки, радуясь ловкости подвига, пока она кричала: – Я повяжу руки этому маленькому чудовищу! – а он делал ей комплименты, говоря: – вы молодец, Стэйси! – Пока она объясняла Бобу всю выгоду иметь этого плута в своих руках, что делал Долли?
Он схватил кочергу, – тяжелую кочергу, которую мог поднять не иначе, как обеими руками. Враги вдруг услышали звук разбитого стекла.
Пока они с ужасом смотрели друг на друга, Долли раздробил на тысячу кусков кочергой окно, раму и стекла. Потом, имея вид скорее безумного человека, чем смирного Долли, он вылез в это отверстие и спокойно пошел, с непокрытой головой и с окровавленными пальцами, держа в руках кочергу наподобие модной тросточки.
Боб и испуганная Анастаия, увидев его, в то же мгновение пустились в погоню, которая, впрочем, была непродолжительна, потому что Долли, достигнув уличных ворот, прислонился к столбу, озираясь кругом; предусмотрительный Боб, не спуская глав с кочерги, не приблизился, а встал от него на расстояние в нескольких футах.
– Икль, – кричал Боб: – что такое случилось, дружище?
Долли, вместо ответа, смерял глазами своего шурина.
В этом взгляде выражалось бесконечное презрение к целому племени де-Кадов, – Боб с горечью почувствовал это и принял смиренный вид. Он возвратился в сестре, которая, ломая руки, стояла на пороге, и не принес ей никаких утешительных известий.
Анастасия, чувствуя, что грубое насилие бесполезно, решилась пустить в дело силу своего личного очарования. Она приблизилась к густому кусту остролистника, и, спрятавшись за его колючими листьями, обратилась в Долли с увещеваниями.
Какое ужасное положение для леди! Если кто-нибудь пройдет, что с нею будет!
– Долли, Долли, – шептала она сквозь ветви: – отвечайте, милый! Только одно слово. Я без намерения сделала это, право, без намерения. Если вы меня простите теперь, то я никогда больше не буду ссориться с вами.
Единственным его ответом был:
– Женщина, принесите мне шляпу.
– О, с удовольствием – сейчас!
Она побежала за шляпой, и через две минуты Боб передал шляпу владельцу, который надел её на голову и, приняв, таким образом, более благообразный вид, гордо смотрел на дорогу.
– Вы простите вы меня, Долли? – умоляла Анастасия. – Я стану на колени пред вами, если хотите. Вы можете делать как вам угодно – идти или оставаться, как вы желаете! Уверяю вас, клянусь вам!
На улице показалась карета, и красавица, корчась от страха, присела за куст. Она наблюдала на Долли, полная той тревоги, которая ускоряет образование морщин и останавливает рост волос.
Слава-Богу, это был только омнибус, и притом все места в нём были заняты, и снаружи и внутри! Она заметила, к величайшей своей радости, что Долли спрятал за спину и кочергу и окровавленные пальцы. Значит, он не желал выставлять её на позор. Это утешительно. Она опять может свободно дышать.
– Испытайте меня еще раз, Долли, – кричит Анастасия, начиная плакать. – Я знаю, что была злой женщиной, была неласкова к моему Долли; но теперь я буду доброю, – право, буду, Долли. О, простите меня! Вы хотите идти куда-нибудь? Делайте как вам угодно, – обедайте где хотите, я буду ждать вас, как бы ни было поздно, – я сделаю все, если вы теперь простите меня!
Кто может противиться таким сладким мольбам, произносимым чудным сопрано? Долли почувствовал, что гнев его начинает оплывать, как слабая пена.
Чтоб поддержать свое мужество, он сердито крикнул «никогда!» и повернулся спиной к кустарнику.
Но уже самый тот факт, что он отвечал, был удовлетворительным явлением. Сношение начались.
– Это была не более, как шутка, Долли, – говорила она, продолжая рыдать. – Я отворила бы дверь чрез несколько минут. Я сделала это, чтобы попугать вас. Меня взяла ревность: я думала, что вы уходите к каким-нибудь дамам.
Она знала, что такие слова его подвинут до облаков.
– Мне показалось, что вы меня теперь уже не любите. Я думала, что вас привлекает какая-нибудь другая женщина; эта мысль делает меня такой несчастной и выводит из себя. Иногда я не знаю, что делать с собой. Простите меня на этот раз, милой, и я буду хорошей женщиной! Право, буду – клянусь! верите мне! Скорее! опять едет карета, – прибавила она, услыхав стук приближавшихся колес.
Выставив ревность причиной своих безумств, Анастасия сделала гениальный ход – Долли навострил уши. Новый свет блеснул пред ним. Ему объяснялось необыкновенное поведение Анастасии в последнее время; известно, что ревнивые женщины способны на всё. Именно так было и в настоящем случае. Бедное создание!
Ему было даже несколько приятно подозрение в собственном непостоянстве. Это показывало, что она верила в его способность пленять сердца, а он терзался мыслью, что она его презирает!
Бедное, ревнивое создание!
– На этот раз я прощу вас, – сказал он, проходя между остролистником с высоко поднятой головой и с нахмуренными бровями, с видом строгого школьного учителя: – но если вы опять когда-нибудь забудетесь, Анастасия, мы расстанемся навсегда!
Она покорно последовала за ним и, действительно, в эту минуту чувствовала к нему уважение – или, если хотите, страх. Чтобы убедить мужа в искренности своего раскаяния, она спросила его:
– Я призову слугу, милый, и велю ему принести шесть шляп, хотите?
Это его растрогало, даже заставило почти прослезиться.
– Нет, Анастасия, – возразил он: – я не имею желания унижать свою жену перед прислугой, для удовлетворение желанной гордости. Ваше предложение доставляет мне больше удовольствия, чем могло бы доставить проявление моей власти в глазах слуги.
Мягкость и кротость дорогого существа – вещь опасная: она обезоруживает вас, и при возобновлении неприязненных действий вы удивляетесь, где оставлено ваше оружие.
Анастасия перевязала раненую руку Долли, а он, в знак благодарности, поцеловал ее в лоб. Во время обеда она кротко разговаривала, и при каждом милом слове привязанность к ней возрождалась в его сердце.
С неделю времени он был совершенно счастлив. Когда она намекнула, что Боба нужно отослать прочь, он, глупый крошечный человек, решился быть великодушным и не только воспротивился отъезду Боба, но еще дал этому отвратительному юноше пять фунтов взаймы. Когда она каждое утро спрашивала, будет ли Долли обедать вне дома, он горячо отвечал, что всему в мире предпочитает общество своей Анастасии.
Но с таким сумасшедшим существом, как Анастасия, можно ли сколько-нибудь быть уверенным в том, как пройдет день?
Такой энергической, горячей женщине нужен был сильный, решительный, хладнокровный мужчина, ростом футов в семь – с грудью, шириною дюймов сорок пять, человек, у которого рука была бы похожа на дом, а кулак – на боксерскую перчатку. Она не очень ценила ум и сердце. Какую же власть мог иметь над этой прекрасной Бобелиной такой нелепый крошечный муж, как наш дорогой Долли? Он с самого начала выпустил из рук самую большую свою силу – богатство. A что касается до забот о его любви, то это пустяки! – он обязан был любить ее. Тысячи мужчин считали бы за счастье любить ее, так где же тут заслуга? Я всегда думал, что из Анастасии вышла бы отличная хозяйка какой-нибудь солдатской пивной лавки: там было бы у места такое ловкое, прекрасное существо, которое принимало бы поклонение от целого полка, имела бы по пяти обожателей за раз, от сержанта до барабанщика, но не отдавала бы никому своего сердца и не отпускала бы ничего в кредит и на один пенни.
Хоти я и не уверен, но сильно подозреваю, что в жилах прекрасной Анастасии были частицы азиатской, итальянской, испанской и ирландской крови. Де-Кад-отец обладал таким носом, который, говоря вполне беспристрастно, получил первоначальное свое очертание в Иудее, и только потом эмигрировал в Европу. Сын его, Боб, отличался леностью и, кроме того, страстно любил лук, долги и табак, что наводило меня на мысль о его испанском происхождении. С другой стороны, Анастасия, во всех отношениях, кроме голоса, была образцом итальянки, между тем, как пристрастие мистрисс де-Кад к картофелю было непомерно; она проливала слезы, когда впервые появилась болезнь на эти овощи; уменье её приготовлять картофельные соусы показывало в ней уроженку Дублина.
Кровь всех этих рас очень живуча, и даже одна капля её, подобна аромату миндального экстракта, долгое время продолжает сохранять свою силу.
Я того мнение, что в крови Анастасии было слишком много такого аромата. Она никогда не была довольна, пока не достигала какой-нибудь крайней степени душевных движений – любви или ненависти.
В привязанности этой женщины всегда можно было сомневаться, также, как всегда можно было ожидать от неё какой-нибудь дикой выходки. Когда она обнимала руками шею супруга, то первым побуждением его было защищаться из опасений внезапного насилия. Когда она врывалась в его комнату с намерением устроить сцену, он нередко встречал ее с улыбкой, думая, что визит жены вызван внезапным, неукротимым порывом нежности. У таких дам, как леди Анастасия, нередко случается, что чрез десять минут после страстных поцелуев в одну щеку, они отвешивают в другую сильную, звонкую пощечину.
Целую неделю Анастасия, как бы обновленная, только и дышала любовью. Вовсе не стараясь регулировать привязанность, она раскрыла все источники своей страстной натуры и затопила маленького супруга такою страстью, в которой он, милый утенок, захлебывался в блаженстве, хотя, вместе с тем, не без тревоги сознавал, что никакой смертный не может служить достаточным водоемом для такого изобильного прилива нежности.
Если бы спросили его мнение, то он посоветовал бы своей супруге взять пример с той заботливой школьной учительницы, которая выдает ученику пирог по кусочку, так что пирога хватает надолго.
Пирог Долли, так изобильно начиненный изюмом, так отлично испеченный, мог бы доставлять удовольствие на целый год, но Анастасия была охотницей до толстых, больших кусков!
Пока продолжалось это состояние, оно было восхитительно. Вся его прежняя любовь восстановилась и изготовился огромный запас новой; сердце же Долли было так полно, что едва не лопалось от радости. Долли была свойственна жадность; пока порыв любви продолжался, он хотел упиться им, сколько можно больше. Если Анастасия оставляла комнату, Долли ждал её, как преданная собачка хорошей испанской породы; услышав голос, он волновался опасением, что она, его красавица, как-нибудь случайно заговорит, а он пропустит мимо ушей эту мелодическую музыку.
Маленький Долли совершенно обезумел от любви, которая волновала и тревожила его. А мистрисс Икль, – я это слышал, – все еще жаловалась, что мистер Икль был к ней холоден. Холоден! Да его дыхание было раскаленный пар и могло бы заменить паровую силу в любом механизме.
A как Анастасия держала себя? Нежно, очень нежно! Коршун, привыкший питаться на полях битв, и тот полюбил бы ее, и в угождение ей, сел бы на растительную диету. И поведение, голос, образ мыслей – всё в ней переменилось; она казалась романическим, вдохновенным существом, которое живёт для других и забывает о себе.
Раз, вечером, Долли сидел подле камина, качаясь в своем кресле и читая газету. Мистрисс Икль, посмотрев на него несколько времени со страстным восторгом, внезапно откинула свое шитье, бросилась в нему и запечатлела поцелуй на его лбу. Потом, несколько успокоившись, она возвратилась снова к рукоделию и, казалось, устыдилась своего порыва. «Не могла удержаться, милый, вы были в эту минуту так хороши!» – вот единственное объяснение, которое она дала. Она опять подошла к нему и, играя его волосами, стала говорить ему свою исповедь и выражать раскаяние.
– Любите вы меня, Долли? – спрашивала она шепотом. – Прощаете вы меня, милый? Как вы добры, что не возненавидели свою упрямую, капризную Анастасию! Вы теперь ведь не сердитесь на свою свою жену, нет? A я была такая жестокая, самолюбивая, безумная! О, я уверена, что вы меня терпеть не можете! Вы должны питать ко мне отвращение и желать, чтоб я умерла!
– О, моя милочка, – прошептал Долли, заводя кверху свои добрые, замирающие глазки.
– Не говорите этого, милый! Браните меня! Называйте меня гадкой, злою; я заслуживаю это! Я была такая жестокая, такая грубая! Браните меня, милый! Скажите, что я чудовище, что я змея! Пожалуйста, скажите, что я испортила всю вашу будущность!
– Дорогое моё создание! – проговорил он; потом улыбнулся и взял ее за руку.
– Но теперь я сделалась доброй, мой милый, великодушный Долли! – такою доброю, что едва ли вы узнаете Анастасию, – прибавила она, говоря как невинное любимое дитя с своей нянькой. – Я никогда больше не буду капризной, никогда! Теперь вас будут баловать и нежить. О, добрый, великодушный Долли! И вот что еще, мой Долли: если когда-нибудь вы опять увидать меня злою, то только напомните мне, что я обещала вас не раздражать, и я сейчас же сделаюсь опять сияющей как золото. Сделаете вы это, Долли?
(Спустя около месяца после такого сладостного разговора, ему представился случай испытать на деле, каково её обещание, но она закатила ему такой удар по уху, что оно горело у него в течение нескольких часов).
Целый день прошел в таком воркованьи и милованьи. Долли жил в каком-то полусне, пробуждаться из которого и не желал; он не думал ни о чем и ни о ком, кроме своей милой Анастасии.
Она каждую минуту доказывала ему свою любовь какими-нибудь очаровательными доказательствами. После прогулки она никогда не возвращалась без какого-нибудь подарка для своего «хорошенького мальчика». То она приносила ему новый галстук, который он должен был тотчас надеть, а она ему будет помогать. Когда её пальцы касались его горла, восхищенный Долли корчился от восторга, точно она легонько его щекотала. Когда её лицо было так близко к нему, что он не мог её не поцеловать, она восхитительным голоском бранила его, называла дерзким, злым негодником, и грозила уколоть его булавкой, если он опять повторит свою дерзость.
Иногда она приносила ему оранжерейные плоды и кормила Долли из собственных рук, заставляя его насильно съесть еще грушу и персик, хотя он уже задыхался от угощение, и утирала батистовым платочком сок, струящийся по его подбородку.
Если Долли удостаивал пойти месте с ней гулять, радости её не было меры. Она вся светилась гордостью.
– Сделаете ли вы мне одно одолжение? – спрашивала она, помогая ему одеваться.
– О, разумеется! – вскрикивал Долли: – все на свете!
– Так наденьте эти прелестные, лиловые панталоны! – просила она, как милости; и он, ожидавший просьбы о какой-нибудь брошке или, по крайней-мере, о браслете, улыбался и издавал какое-то блаженное горловое чириканье.
Когда они гуляли вместе, она с торжеством смотрела кругом себя. Она не могла брать его под руку, так как этому препятствовали его малый рост и её кринолин; но плывя, подобно королеве, она смотрела на своего маленького мужа с таким счастьем, что глаза её испускали лучи, как солнце.
– Скажите мне, когда устанете, Долли, милый, – говорила она через каждые три шага. – Не утруждаете себя, дорогой мой, – повторяла она, когда они не сделали еще и десяти футов.
Он же, крошечный, гордый Бантам, с поднятой головой, с одушевленными глазами, постукивал по камням своей палкой и чувствовал, что может обойти целый земной шар в какие-нибудь сорок минут, если только Анастасия будет ему сопутствовать.
Они встречают Пиншеда и Минникина; надменный Долли кричит им: «Как вы поживаете?» Он произносит эти слова гордо и грозно, точно сержант на ученье.
Анастасия видит это и не может удержаться, чтоб не пожать с любовью его руку. Она нежно говорит при этом:
– Я горжусь, что милый супруг мой со мною!
Что он чувствует при этом? Нет слов выразить его чувства.
Вечером, после этих восхитительных прогулок, она утверждает, что он ходит через силу и должен быть совершенно утомлен. Поэтому, Долли заставляют лечь на диван и укутывают шалями, и затем убаюкивают игрою на фортепьяно. Но это было еще не все: в десять часов она тихонько уходит из комнаты, потом возвращается, неся стакан глинтвейна с распущенным в нем яйцом, и умоляет Долли проглотить это питье и съесть маленький кусочек поджаренного хлеба.
О, это было прелестно, когда она называла его – «жадным созданием» за то, что он не дал ей отведать, и еще восхитительнее, быть может, была та минута, когда она чмокала губками и уверяла, – что как сладко пить из его стакана!
Кто не захотел бы быть женатым, если бы можно было быть уверенным в подобных ласках и милованьи, – если бы каждый день только и видеть борьбу великодуший, продолжающуюся всё время пробуждения до нового сна, – борьбу за то, кто скажет самое приятное слово или сделает самое милое дело? A отчего это не так? Почему вежливость и нежность не могли бы обратиться в привычку, как входят в привычку брань и неудовольствие друг на друга? Отчего бы близости сношений не породить взаимной любви также, как она порождает взаимное презрение и вражду?
– Отчего вы не пригласите своих друзей пообедать в гостиницу «Звезды и Подвязки», милый? – сказала раз Анастасия. – Все думают, что я держу вас дома взаперти и на привязи. Я бы желала, чтоб вы их пригласили, милый! Воображаю, как они смеются над вами. Они, наверно, полагают, что вы под башмаком у жены! Я подожду вас, милый, как бы ни было поздно; обещаю не ворчать, хотя бы вы вернулись в три часа утра.
– Почему бы их не пригласить сюда, милая? – спросил Долли.
– О, Долли, голубчик, – возразило скромное создание с недовольным видом: – что мне тут делать с толпой молодежи? Они будут пить, накурят по всему дому! Вы, – капризный безумец! напрасно и говорить об этом.
Долли пригласил с полдюжины молодых людей, и отлично угостил их; составился порядочный счет, по два фунта на человека. «Деньги большие» думал Долли: «лучше бы на них купить Анастасии черное бархатное платье, без которого ей было невозможно обойтись более ни одного дня, как она объявляла уже в течение нескольких месяцев».
Был второй час ночи, когда милая Стэйси услыхала робкий стук в дверь; на её суровый вопрос – кто там, послышался покорный ответ:
– ЭТО я, я Долли, моя милая.
На лице его были написаны покорность и страх, но она нисколько не сердилась; она была в отличном расположении духа, – была добра, как ангел; он попытался пробормотать несколько извинений, но она остановила его поцелуем, повела в комнату, где пылал яркий огонь и, усадив его на диван, схватила его на руки, и с видом маленькой девочки, которая просит рассказать ей волшебную сказку, – выразила желание слышать все подробности вечера, – слышать, что у них было, и что они делали, и кто именно был.
– A! так обед был превосходен! A потом? Играли на бильярде, и Долли выиграл! Какой ловкий этот Долли! Он должен чаще играть, чтоб выигрывать каждый вечер. A теперь её маленький царек должен лечь в постель и спать как можно крепче, – потому что он должен был утомиться донельзя. A она? О, нет, милый! она ни мало не устала: ей приятно было поздно сидеть, это было даже для неё развлечением, преприятным развлечением.
Долли, под влиянием таких нежных просьб, согласился развлекаться по вечерам. Он любил бильярд, потому что обыкновенно с успехом играл в эту игру. Это было почти единственное дело, которое он мог исполнять хорошо, если не считать любовь к друзьям и охоту помогать им в беде.
Он обыкновенно делил свой выигрыш с Анастасией, на долю которой редко приходилось менее десяти шиллингов. Как ни мала покажется эта сумма, если припомнить, что выделенная Анастасии доля состояния приносила ей шестьсот фунтов в год, но все-таки нежная красавица принимала эти маленькие подарки с очевидным удовольствием. Я думаю, что и большинство наших леди сделало бы то же самое.
Надоело ей только то, что она должна была зарабатывать эти деньги, сидя одна каждый вечер до двенадцатого часу; она более и более тяготилась уединением. Хотя она несколько раз говорила самой себе, что это было глупо, что время проходило очень скоро пока он болтал с другими и развлекался игрой, но сидеть одной по целым часам, прислушиваясь к монотонному стуку маятника – это было довольно скучное препровождение времени. Читать тоже было нельзя: она говорила, что чтение причиняет ей головную боль.
После четвертой ночи Анастасия уже начала ворчать, на пятую одолжила Долли маленьким образчиком своего остроумия, на шестую – дала обещание, что положит конец этой ночной каторге и образумит глупого барана.
Уже в девять часов была послана кухарка, позвать домой мистера Икля. Женщина, исполняя приказание своей госпожи, явилась к изумленному Долли в ту самую минуту, когда он, засучив рукава рубашки, и наклонившись на билльярд, в любимой позе мадам Тальйони, прицеливался метким ударом скатить шары в лузу.
Внимание всех веселых собеседников обратилось на незваную гостью, которая, закрываясь концами шали, сообщила своему господину, чтоб он шел домой, что мистрисс хочет его видеть сию же минуту.
– Не больна ли ваша госпожа? – спросил испуганный Долли.
– Нет, сэр, – возразила посланная: – она только взбешена.
Собеседники расхохотались, и Долли употребил все усилия, чтобы принять участие в общем смехе; но ему удалось только раскрыть рот и прибавить свою долю к общему шуму, – настоящего смеха не вышло.
Разумеется, произошла сцена, Мастер Икль жаловался, что его выставили перед друзьями в глупом виде, а мистрисс Икль, вместо всякого раскаяния, свирепо возражала, что она рада стараться и вперед услужить ему тем же. Так кончился очаровательный период любви. Долли старался возвратить его. Он даже попытался, посредством подкупа, привести ее в хорошее настроение духа. Он взял ложу в опере, купил красавице перчатки и букет, и они отправились оба, чрезвычайно нарядные, как новые куколки. Но она, должно быть, уже решилась испортить ему вечер, и так безжалостно-грубо обращалась с беднягой, что он в этой ложе второго яруса под № 75-м сидел с таким же удовольствием, с каким мог бы лежать в гробу.