bannerbannerbanner
Блумсберийская красавица

Август Мейхью
Блумсберийская красавица

Полная версия

Глава XVI. Неприятель дает генеральное сражение

Нет, конечно, места, которое можно бы было сравнить со своим отчим домом, особенно если дома у вас хорошо; приятно и утешительно иметь приют, где можно скрыться от тирании; но я остаюсь того мнения, что старый Рафаэль де-Кад имел преувеличенное и даже нелепое понятие о прелестях собственного дома.

Разного рода бывают дома. В одних – роскошь, всякое ваше желание заранее предугадано, – в спальне камины постоянно топятся в холодные месяцы; в других – бедность и нищета, доходящая до протухшего масла за завтраком. В одних всё просто и радушно, тут вы можете делать всё, что вам угодно, никто вам слова не скажет; в других всё натянуто и церемонно, и если вы сделаете какую-нибудь неловкость, то уж в другой раз вас туда не пустят. Убежище, предложенное старым Рафаэлем своему любезному детищу, составляло переход между убогим и церемонным, или лучше, надутым домом.

Что же касается меня, то я, не задумываясь, скорее решился бы жить над распродажей тряпок и костей, чем поселиться в де-Кадовском семействе.

Почтенный Рафаэль де-Кад был вполне способен содрать двести фунтов в год за помещение, которое не стоило и пятидесяти. За эту сумму я бы мог найти себе помещение в Букингемском дворце.

Спросить там три полотенца было бы для дома чистым разорением и истощило бы весь запас белья. За обедом соблюдалась строгая диета; каждая картофелина была на счету, рубленное мясо вешалось граммами, а, пиво измерялось бокалами.

Раз я имел счастье обедать у де-Кадов en famille (что у французов означает плохой обед) и был неприятно поражен спором между Бобом и его маленькой сестрой из-за каких-то объедков. Что за зверство, читатель, лишать детей пищи, для поддержания величия дома!

Де-Кад сразу понял, что несчастье Анастасии должно было сразу подорвать его кредит. Всё, что он рассказывал о несметных богатствах своего зятя и о его безумной расточительности, теперь падёт на его же собственную голову. Все обвинят его в вранье и хвастовстве. Благодаря его красноречивым и поэтическим описанием, цена на его зубную мастику поднялась и коробочка иерихонского порошка продавалась уже за 18 пенсов. Его увлекательные описания великолепия Твикенгемской виллы его дочки имели благотворное влияние даже на привилегированные челюсти.

Итак, доктор Рафаэль де-Кад всё это знал, и будучи человеком впечатлительным (большой недостаток для дантиста), высказал это жене.

– Если Анастасия приедет сюда, мистрисс де-Кад, я должен вас предупредить – она будет обязана платить за себя двести фунтов в год, заметил он решительным и недовольным тоном человека, который очень хорошо знает, что запросил чересчур дорого и ожидает сильных возражений. – Мне её здесь совсем не надо; гораздо лучше было бы, если б она вовсе не приезжала; но так как она настоятельно желает вернуться, то пусть за это платит.

– Конечно, если она «желает», то в состоянии заплатить, – ответила мистрисс де-Кад, зная очень хорошо, что Анастасия не очень-то этого «желает».

– Еще бы не в состоянии! – проворчал родитель, начиная сердиться. – Если б у неё было сколько-нибудь благородства, то она должна бы предложить двести пятьдесят, так как при настоящих обстоятельствах родительский дом – её единственное убежище.

Он сказал это патетическим тоном, как будто Анастасия стояла тут где-нибудь в углу; потом торжественное выражение его лица внезапно исчезло, губы сложились в полуулыбку и глаза заблестели как звезды.

– Ах! – вскричал он – мы совсем и позабыли, что я – опекун закрепленного за нею имущества, и если б захотел, то мог бы наделать ей много неприятностей!

Мама де-Кад, в сравнении со своим благоверным зубодёром, обладала более христианскими добродетелями. Она «обожала» свою Анастасию и гордилась тем, что так хорошо пристроила дочь. Если она иногда и завидовала её высокому положению, то в этом виновато было высокомерное обращение Анастасии. Она, став независимой, начала грубить, стала помыкать родной маменькой и вообще обращаться покровительственно.

Не отвечая на замечание Рафаэля, мистрисс де-Кад продолжала свои размышления и наконец, приняв решительный вид, который придавал ей такое неприятное выражение, будто она собиралась кого-нибудь укусить, она начала говорить, глядя на него в упор.

– Послушайте, Рафаэль, поймите меня как следует. Я допущу Анастасию к себе в дом, только с тем условием, чтоб она не делала здесь никаких глупостей.

– Разумеется, душа моя, – отвечал он кротко, видя по выражению её лица, что дело может разыграться плохо.

– Я ей не позволю тут распоряжаться, я не дам ей причудничать и важничать! – продолжала maman, все более и более разгорячаясь.

– Совершенно разумно, моя милая.

– Она должна жить, как мы живем, не должна разыгрывать из себя важную леди! У меня без капризов и фантазий. Я не хочу жертвовать для Анастасии всеми детьми и, Рафаэль, я прошу не требовать этого от меня. Слышите, не требуйте этого!

– Я этого не требую и не буду никогда требовать.

– С этим условием пусть Анастасия приезжает, когда захочет, – вскричала мать, мало-помалу успокаиваясь. – Как бы нам ни было тяжело, но она встретит под нашей кровлей радушный прием.

Тут мистрисс де-Кад глубоко вздохнула, как будто с этим последним вздохом вылила всё своё негодование и приготовилась ко всему худому.

Разговор на этом не кончился. Грустные мысли овладели внезапно стариком де-Кадом; он начал тревожно вертеться на стуле и, кусая губы, нахмуренно принялся поправлять в камине огонь. Наконец, он проворчал:

– Однако, в каких дураках я останусь перед моими пациентами! Что я им скажу? Какое придумаю оправдание? Чорт бы побрал эту бешеную девчонку! И кто бы подумал, что такая статная и коренастая баба, как Анастасия, не может вышколить такого воробьенка? Всё это просто пустое упрямство и южная гордость!

– Однако, мой друг, – заметила супруга: – двести фунтов в год – это не безделица!

Дантист с детства любил арифметику и, уважая истину, почувствовал всю полновесность этого замечание. Он был глубоко тронут.

– Можно будет сказать, что ей необходима перемена воздуха, или что она истосковалась по родимой семье, да никто этому не поверит!

– Рафаэль, – торжественно начала супруга: – каменный уголь и хлеб вздорожали, да и все вздорожало, даже мусор. Как вы думаете, Анастасия заплатит деньги вперед?

Рафаэль, обращенный к насущным потребностям, победил мысль об язвительных замечаниях пациентов и стал опасаться, чтоб какое-нибудь обстоятельство, вроде примирения с Долли, не лишило его выгодной жилицы; он даже сожалел, что Анастасия не вернулась к ним месяца три тому назад; теперь ему пришлось бы уже получить с неё за треть. В глубоком раздумье, потирая себе подбородок, он возвестил свою готовность покориться судьбе следующим восклицанием:

– Пусть ее приезжает! Я верю, что всё, что бы ни случилось, к лучшему, особенно, если ничем иным нельзя этому помочь!

A вы, изящная красавица, моя прелестная Анастасия! Где был ваш рассудок, когда вы вздумали искать утешение в объятиях дражайших родителей, которые, по вашему же выражению, «даже заочно неприятны и глупы»? Глупая, но великолепно сложенная женщина! возьмите, если можете, назад эти слова!

Избавители явились на следующий день. Когда я увидел их в дверях, признаюсь, меня пробрала дрожь, и я пожалел, что не ушел гулять, Долли побледнел как платок; можно было подумать, что дантист прибыл сюда с целью повыдергать ему все зубы.

Заметив, что Рафаэль, проходя, пытался заглянуть к нему в дверь, мой друг отпрянул в самый дальний угол комнаты и так плотно прирос к стене, что его можно было принять за картину. Глядя на его униженное положение и испуганную физиономию, всякий принял бы его за негоднейшего мужа, которому давно следовало выцарапать глава.

– Повидайтесь с ними, Джек, повидайтесь с ними, – прошептал он дрожащим голосом.

Пораженный, почти выведенный из себя этим странным желанием поручить мне посредничество, я попытался пробудить в нем мужество.

– Помилуйте, Долли, могу ли я допустить вас до такого унижения! Будьте мужчиной, я буду вас поддерживать. Ведь не съедят же они вас!

В ответ на мой разумный совет, он, дрожа всем телом, как безумный, повторял:

– Я не хочу видеть их, слышите ли, не хочу!

Признаюсь, я никогда не был в таком затруднительном положении.

– Будьте мужчиной, Долли, – настаивал я. – Вы должны хоть на секунду повидаться с ними, – как муж, вы обязаны это сделать!

Какое ему было дело теперь до его обязанностей! Он только громче и громче кричал:

– Не хочу! не хочу! не хочу!

Я от природы не труслив, но мысль о предстоящем объяснении с непокорной женой и громогласной мамашей, которая без церемоний делает вам самые резкие выговоры, не говоря уж о колких замечаниях Мери Вумбс и нелепых выходках Рафаеля, не на шутку пугала меня.

Чтоб скрыть свое беспокойство от Долли и поддержать в себе мужество, я стал храбриться.

– Вы думаете, что я их боюсь? Нисколько! – сказал я. – Справедливость на нашей стороне, сэр! И если б весь Блумсбери восстал, это мне решительно всё равно!

Мне очень хотелось, чтобы он улыбнулся, но, кажется, это было выше его сил. Он смотрел на меня тупым взглядом, который поневоле остановил поток моего красноречия.

С первого взгляда на туалет старого Рафаэля я заключил, что он готовится блистательно разыграть роль благородного отца и решился исполнить её до конца с непоколебимым достоинством. Несмотря на великолепную погоду, он держал в руке зонтик, вероятно, вместо оборонительного оружия, намазал голову розовым маслом и надел свой лучший фрак, чтоб придать себе внушительный вид, в случае если б пришлось обратиться к посредничеству судьи.

Более же всего меня смущал его белый жилет. Что бы это означало? С тех пор, как я его знаю, я ни разу не видел на нем белого жилета, и даже не подозревал о его существовании. Этот жилет ужасно не шел с его желтому лицу, которое казалось было сегодня ещё желтее, напоминая потолок курительной комнаты. Чорт бы побрал этот белый жилет! Он меня беспокоил.

 

Мистрисс Икль, к сожалению, выказала излишнюю поспешность, желая поскорей начать обвинительные пункты, даже не дождалась, пока ее домочадцы войдут в гостиную и начала семейную трагедию еще в передней.

Едва родители переступили порог, – мама даже не успела развязать чепца, а папа расправить манжетов, – она ринулась с лестницы, с быстротою человека, летящего стремглав с вышины; достигнув площадки и увидав бесценных родителей, она принялась плакать и стонать, а вступив на циновку, с быстротой молнии промчалась через всю переднюю и бросилась на грудь старого де-Када, который даже пошатнулся от сильного напора, будто на грудь ему свалилась бомба, а не его собственное детище.

– Возьмите меня отсюда! Ради Бога, возьмите меня! – с рыданиеми восклицала несчастная жертва.

Эффект этой патетической сцены был немного нарушен, во-первых тем, что Рафаэль не успел еще опомниться от поражение в грудь и не мог отвечать, как подобало в надлежащем случае, и потому казался несколько жестокосердым; во-вторых мистрисс де-Кад вздумала при этом расспрашивать, куда дантист девал флакон со спиртом.

Мне кажется, что флакон со спиртом всегда несколько портит впечатление.

Страдания, претерпеваемые мистрисс Икль, выражались и в раздирающих душу воплях.

– Мама, милая мама! Не оставляйте меня с этим чудовищем! Скажите, что вы меня не оставите! На коленях умоляю вас!

– Не оставлю, не оставлю, мое сокровище! – отвечала растерянная родительница, до того взволнованная, что чуть не задушила своего супруга, подсунув ему флакон с вонючим спиртом к самому рту.

– Я умру! Он меня убьет! – продолжала невинная жертва, пряча голову на широкую грудь родителя.

Наконец Рафаэль, чувствуя, что Анастасия портит его белый жилет, заметил несколько нетерпеливо жене:

– Да возьмите же ее, пожалуйста,!

В суматохе трогательной встречи, прекрасные волосы Анастасии растрепались и рассыпались по плечам; между тем из кухни повысыпали слуги и подсматривали из-за углов, точно играли в прятки. Дантист почувствовал, что его блумсберийская гордость глубоко оскорблена. Для соблюдение приличий огорченное трио, наконец, вышло в столовую.

Последние слова, произнесенные мистрисс Икль, прежде, чем заперли дверь, были:

– Ах, папа! ах, мама! Я не могу, не смею высказать вам всё, что я вынесла с тех пор, как этот предатель разлучил меня с вами.

Эти слова принесли ей не очень большую пользу. Нехорошее слово «предатель» пробудило Долли от оцепенение и вызвало краску на его бледные щеки. Он что-то насмешливо проворчал, провел рукой по волосам и стал твердо стоять на ногах.

По-моему, слово «негодяй» лучше чем «предатель», по крайней-мере приятнее, «мошенник» – тоже лучше, а «плут» – так это звучит даже как-то добродушно. Особенно надо было слышать, с каким выражением в голосе она сказала «предатель».

– Теперь я готов повидаться с её родителями, – вскричал Долли, быстро шагая по комнате. – Вы правы, Джек, нам необходимо расстаться. Дайте-ка мне сигару, а не то я наделаю глупостей.

– Вы говорите, как Траян, воскликнул я! (Когда я сильно взволнован, то обыкновенно прибегаю к классикам).

Он взял сигару, и сжег пол-газеты, закуривая ее. Это значительно его облегчило и успокоило, тем более, что он не только курил, но даже кусал ее и ел кусочки.

И так мы сидели и слушали с напряженным вниманием. До нас доносились сиплый голос Де-Када-отца, который, казалось, увещевал мистрисс Икль; до нас долетали её пронзительные возражения. Мамаша Де-Кад пока мало вмешивалась. Она, вероятно, ограничивала пока свои увещания жестикуляцией, и действовала как удар смычка по расстроенной скрипке.

Явился слуга с вопросом: может ли мистер Икль принять мистера де-Када?

– Конечно, может! Очень рад его видеть!

– Что кто за нелепая ссора, Адольфус, а? – начал старей Рафаэль. – Голубки поссорились? Полно, милый друг! Будьте рассудительны, как следует мужчине!

Но Адольфус не был рассудителен; он презрительно отставил нижнюю губу и взглянул на дантиста вызывающим взглядом.

– Конечно, ссора нелепая, – отвечал он: – но она будет последняя.

– Господи владыко! – вскрикнул Рафаэль: – пара капризных детей толкуют о разводе! Да как вы только разъедетесь, вы обезумеете с тоски друг по друге.

Долли швырнул сигару в угол и вскочил с места.

– Поведение Анастасии, – начал он: – так неизвинительно, так жестоко… я полагал, она помешалась… я больше не могу этого выносить… Моя любовь к этой женщине… я до сих пор обожаю самую память о… Господи! на что она могла пожаловаться? Я делал всё, что… Неблагодарная женщина! она слишком… Впрочем, теперь всё кончено между нами… всё… Мы должны расстаться!

Старый Рафаэль испугался дикого вида Долли и проговорил:

– Я не думал, что это так серьёзно!

– Передайте, сделайте одолжение, моей жене, – прибавил Долли, снова садясь на свое место, и исполняясь величественного спокойствия: – что она может взять с собою всё, что ей угодно, из этого дома.

Старый Рафаэль, видя, что ничего не поделаешь, отправился к дочке. Мы скоро услыхали его сиплый голос сверху, и поняли, что он читает наставления дорогому детищу. Но Стаси прибегла к слезам, мамаша стала за неё заступаться и Мери Вумбс принялась пронзительно охать и ахать.

Дантист сбежал снова с лестницы, и, просунув голову в дверь нашей комнаты, сказал:

– Икль, дружище, пожалуйста, войдите к нам на минутку.

Долли, как вдохновенный мученик, отправился на пытку.

Он застал мистрисс Икль в слезах; около неё лежала дорожная шляпка. Коварная Мери Вумбс царапала и тёрла свои воровские глаза углом передника, а мистрисс де-Кад представляла собою олицетворение материнской свирепости.

Мистрисс Икль приказала Мери Вумбс побежать скорее принести ей другой носовой платок, – этот был до предела смочен слезами.

– Ну, мои дорогие дети! – начал дантист торжественным голосом: – я еще раз прошу вас, протяните друг другу руки! Икль, – обратился он к Долли: – скажите, откровенно, на что вы жалуетесь? За что сердиты?

– Я не сердит, – ответил мягко Долли: – я только устал, и мне надоели и опостылели дрязги.

– Лицемер! обманщик! – вскрикнула мистрисс Икль. – Не верьте ему, мамаша! Он теперь не смеет меня оскорблять, он испугался, трусишка! Я говорю вам, моя жизнь в опасности! Он замучил меня! Он уморил меня оскорблениями!

– Я никогда не оскорблял, – промолвил Долли.

– Не оскорбляли, – мучили, убивали! Скот!

Долли спокойно закурил сигару.

– Если хоть сотая доля того, что говорит моя дочь – справедливо, то я должна признаться, мистер Икль, ваше поведение недостойно, – заметила мамаша де-Кад.

– Он ударил меня! – крикнула Анастасия.

Долли всвочил.

– Это ложь! – крикнул он.

– Это правда!

– Ложь!

– Правда! Правда! Правда!

В эту минуту явилась Мери Вумбс, и клятвенно подтвердила, что это «такая же святая истина, сэр, как в Библии, сэр!»

– Вы видите, сэр, – сказал Долли: – что надежды на примирение быть не может. Я позволяю мистрисс Икль взть с собою все, эта…

– Мамаша! – закричала мистрисс Икль: – как он смеет это говорить! Я не возьму ничего, кроме самого необходимого, от этого низкого человека!

Мамаша встревожилась и подумала, не сошла ли с ума её драгоценная Стэйси. Она сочла за нужное вмешаться в эту борьбу взаимного великодушия.

– Мистер де-Кад, – сказал Долли: – все золотые вещи и драгоценности, дочь ваша может тоже взять…

Старый Рафаэль отвечал с бесстыдной торопливостью:

– Конечно, конечно! сколько я помню, Стэйси сказала, что возьмет кое-какие необходимые вещи, и разумеется, драгоценности…

– Капитал ведь – тоже «необходимая вещь»? – спросил Делли с нескрываемым (несколько трагическим) отвращением.

Мистрисс Икль почувствовала силу сарказма.

– О, если бы мне позволено было возвратить вам назад этот капитал! – воскликнула она.

Это была, быть может, самая чудовищная ложь, произнесенная в XIX столетии, но она и не запнулась.

– Всё это мне очень тягостно, – сказал чувствительный дантист.

– И мне тоже! – ответил Долли, направляясь в дверям.

Мистрисс Игль залилась слезами, восклицая:

– О! избавьте меня от дальнейших оскорблений! О! увезите меня из этого ненавистного дома!

Но дантист натощак выехал из Лондона, и был голоден.

– A завтрак? – сказал он убеждающим тоном. – Это бы не дурно, а? Что у вас есть поесть, Адольфус?

Долли не мог не улыбнуться при этом шутовском заключении Тинкингемской трагедии.

– Право, не знаю, – ответил он. – Есть цыплята, или ветчина, или что-нибудь.

– Отлично! отлично!

Но Анастасия, которая привыкла завтракать поздно, восстала.

– Милое дитя моё, – строго сказал дантист: – я прошу вас быть благоразумнее: я прошу вас, старайтесь владеть своими чувствами!

– Наконец, все кончено, Джек! – вскрикнул Долли, входя ко мне и бросаясь в кресло. – Но я не могу здесь оставаться! Я с ума сойду! Не поехать ли мне куда-нибудь? Покачу в Париж!

Глава XVII. Неприятель, теснимый со всех сторон, прибегает к добродетели и выигрывает сражение

В то время, как мистрисс Икль садилась за обед в Блумсбери-сквере, я с Долли прощался у пристани.

Мой маленький приятель был очень тих, очень грустен, и осыпал меня благодарностями за оказанные ему услуги; моя прекрасная неприятельница была злобно раздражена, и так теребила свою маленькую сестру, что к концу вечера никто так горько не жалел о разводе, как это злополучное дитя.

Анастасию волновала мысль, что теперь делает мистер Икль, и как он дерзает делать что-нибудь без нее, как смеет не умереть, утратив свое сокровище? Мистер Икль со своей стороны был до того поглощен мыслями об Анастасии, что не чувствовал мучений морской болезни и очутился в Париже именно в тот самый момент, когда пришел в мудрому заключению, что ему необходимо возвратиться домой и дать случай исправиться прелестнейшему творению Господа.

Долли взял с меня торжественное обещание часто писать, передавая ему самомалейшие подробности о его прекрасной леди. Он тоже не преминет отвечать и я всегда буду знать, куда адресовать ему телеграмму в случае, если красавица выкажет хоть какие-либо признаки раскаяния.

Твикенгемская вилла была заперта и поручена надзору полисмена. На третий день туда явилась Мери Вумбс с ломовыми извозчиками, требуя мебели мистрисс Икль. Но полисмену было дано наставление предусмотрительными людьми ничего не отпускать, и Мери Вумбс уехала, оскорбив достойного блюстителя, порядка напоминанием, что он не стоит жалованья, которое она, Мери, и вся британская нация, ему платят.

Письма Долли не отличались большой оригинальностью мыслей или замечательной изобразительностью. Он уверил меня, что грустит и скучает, и удивлялся, зачем живет на свете, и к этому, он временами прибавлял, для собственного утешение, или желая позабавить меня, что «Париж прекрасный город», или «французы редко бреются», или «французские вина недурны», но даже национальное предубеждение не увлекало его за пределы этих общеизвестных истин. Он спрашивал, конечно, что я слышал о ней, где встретил ее, что и как она. Казалось, он начинает мало-помалу оправляться от удара; он сообщил мне, что Марсельский театр прекрасное здание, из чего я заключил, что он присутствовал на представлении, хотя и стыдился прямо признаться в своем легкомыслии. Затем он уведомил меня, что «Швейцария выше всякого воображение», что было очень мило с его стороны, потому что избавило меня от труда напрягать ум, представляя её невообразимые красоты. Наконец он сообщил мне своё мнение насчет немецкого наречия: «Посудите о моем удивлении, – писал он – Когда я открыл в нем столько слов, похожих на английские!» Можно было заключать, что серьёзные занятия и изучение мало-помалу оказывали свое благодетельное действие на истерзанное сердце странника, и он начинал успокаиваться.

Я, с своей стороны, свято исполнял данное ему обещание, и аккуратно, без промедления, сообщал ему известия о его леди. Через два дня после его отплытие к берегам веселой Франции, я видел ее в театре и донес ему, что она кушала в антрактах мороженое и была в алом эффектном шарфе. Не самые интересные известия для нас с вами, читатель, но для него они были ужасны и заставили его выказать такую дикую ревность, какой не выказывал сам Менелай, злополучный супруг прекрасной Елены. Я также уведомил его о возвращении герра Куттера и его приятеля, герра Прюша, и как они с мистрисс Икль прогуливались вместе в Кенсингтонском саду.

Я полагаю, что сообщенные мною известия произвели реакцию, потому что он сообщил мне со следующей почтой, что выпил неимоверное величество шампанского и проиграл 90 франков в карты.

 

Между тем в Блумсбери-сквере открылась междоусобица с первого дня вступление Анастасии в этот благословенный дом.

Первая стычка произошла по поводу платы 200 фунтов в год. Дорогая жилица нашла, что эта цена непомерно высока, и что уменьшив ее вполовину, хозяева получат огромный барыш, и предложила три гинеи в неделю.

Мистрисс де-Кад удивилась безумству дочери и просила ее сообразить, что её родители не содержатели гостиниц и что только из любви к своему ребенку согласились дать ей приют. Мистрисс де-Кад надеялась, что подобные возмутительные рассуждения больше не повторятся.

Мистрисс Икль, со своею обычной находчивостью и осмотрительностью, упомянула о ценах в гостиницах и сравнила их с тарифом Блумсбери-сквера.

Мистрисс де-Кад отвечала, что подобные оскорбления вынуждают ее удалиться из комнаты. Такого бессердечного, эгоистического сравнения она никогда отроду не слыхивала. Она предоставляет мистеру де-Каду объясняться с Анастасией.

Анастасия решила, что пробудет на разорительной квартире до тех пор, пока отыщет себе подходящее помещение, а мастер и мистрисс де-Кад поздравили себя с выгодной жилицей.

Между родителями и дочерью была видимая холодность; маленькие вылазки повторялись беспрестанно.

Мистрисс Икль приказывала принести «её шерри» во время обеда, ставила его около себя и никому не предлагала. В свою очередь, родители, угощая случившегося гостя шампанским, обносили Анастасию, говоря: «она пьет только шерри».

Если мистрисс Икль звонила и звала слугу, мистрисс де-Кад замечала, что слуги заняты и не могут ежеминутно упражняться в побегушках.

– Я думала, что за 200 фунтов я нанимаю и прислугу! – замечала почтительная дочь.

Мамаша кидалась вон из комнаты, восклицая, что она от всей души жалеет бедного мистера Икля и не удивляется его бегству.

– Что это за привычка, завтракать в постели, Стэйси! – говорила мамаша. – Это нездорово, позорно, безбожно!

– Когда я уговаривалась платить 200 фунтов в год, то я упомянула, что могу завтракать, как мне угодно! – был спокойный ответ дочери.

– Я никогда не нажариваю у себя камина, и я здорова и свежа, благодаря Бога. Если мать ваша обходится без этих прихотей, неужто вы, молодая, жирная женщина, не можете без них обойтись?

Непокорная, молодая и упитанная женщина отвечала:

– Папаша не позволяет мамаше тратить угольев, я полагаю. Но я сама себе госпожа и не хочу ни в чем терпеть лишений.

Отец мало мешался в эти перепалки. Он только изредка говорил:

– Если это еще повторится, моя милая, то я сочту себя оскорбленным.

Анастасия несколько побаивалась отца и удалялась в траншеи.

Ее недавний союзник, Боб, попросил у нее взаймы соверен, получил отказ и воспылал негодованием и мщением, но прежде чем вступить с ней в битву, он попробовал взять хоть 10 шиллингов, наконец, хотя 5 шиллингов; в чём ему снова было отказано. Тогда, не скрывая своих расстроенных чувств, он перешел на сторону родительницы.

Даже маленькая сестра не оставила красавицу в покое: когда мистрисс де-Кад дала ей подзатыльник, дитя ответила сестре затрещиной и оборвала кружева, которыми было убрано её платье.

– Зачем это вы позволяете Анастасии ездить в театр? – говорила мамаша де-Кад супругу. – Откуда нам знать, кто бывает у неё в ложе? Ее могут оскорбить! Молодая женщина одна рыщет по театрам!

Наконец, Бобу было вручено 10 шиллингов с поручением взять место в театре и выследить там Анастасию.

Боб возвратился и рассказал приятную историйку о двух немцах, которые «сидели неприлично близко около Анастасии, болтали с нею возмутительно, а Стэйси хохотала и кокетничала непозволительно».

Его слушали с ужасом. Выражение мамашиных глаз было исполнено божественного страдания.

– Я не сказала бы этого бедному Иклю! О, нет! Даже 20 фунтов не сказала бы, – произнесла она.

Де-Кад (который сказал бы и за 10 фунтов) отвечал:

– Я поговорю с Анастасией.

Едва Рафаэль спросил, кто были джентльмены, посетившие её ложу, Анастасия вспыхнула негодованием. Она поднялась с места, как трагическая королева, и задала вопрос, как он смеет обвинять дочь в таких ужасных вещах?

– Это друзья вашего мужа? – спросил Рафаэль.

– Мои друзья не могут быть друзьями мистера Икля! – крикнула леди, сверкая глазами, как отточенными ножами.

– Одобрит ли ваш муж это знакомство? Приятна ли ему будет ваша близость с этими джентльменами?

– Близость! Какая близость? закричала оскорбленная дочь. – Меня обвиняют в близости с этими чужестранцами? Близость! A что мне за дело до удовольствий мистера Икля? Я за него гроша не дам, за его удовольствие или неудовольствие!!

Рафаэль отступил.

За обедом Боб говорил о немецких флейтах, о немецких колбасах, о немецких зонтиках и спрашивал сестру, какого она мнение обо всех них, и о всей немецкой нации вообще.

Анастасия решилась бросить этот дом, но пожелала на прощанье хорошенько хлопнуть дверью.

Утром она прислала просить мамашу к себе, и когда мамаша, предчувствуя новую стычку, явилась, мистрисс Икль объявила, что она не может более оставаться, что в этом доме её съедят клопы. Они обитали в кровати и везде.

Эта смертная обида – величайшая, какую можно нанести порядочной хозяйке дома, поразила мистрисс де-Кад в самое сердце. Вся кровь её закипела и чепчик заходил на голове, как одушевленный предмет.

– Вы их сюда завезли! – наконец воскликнула мистрисс де-Кад, задыхаясь.

– Я? – спросила мистрисс Икль, и только улыбнулась.

– Как вы смеете, низкая тварь!.. Оставьте мой дом!..

Анастасия оставила его и переехала в отель, где, как ни странно это покажется, недельный счет был несравненно умереннее.

Когда дантист, взбешенный потерей жилицы, бросился к ней и стал ее приглашать возвратиться, милая Стэйси показала ему этот счет.

Он согласился уменьшить цену.

– Благодарю вас, папаша, – отвечала Стаси. – Я уже здесь устроилась. Здесь все очень ко мне внимательны и учтивы.

Рафаил отправился к адвокату. Подобно безумцу, он не заключил никакого контракта с ней, и адвокат сказал, что ему надо уступить.

Многочисленные наблюдения убедили меня, что на прекрасную, праздно-живущую в свое удовольствие, даму свет смотрит странными главами. Как бы ни были чисты ваши помыслы, дорогая читательница, как ни возвышенны ваши чувства и ни строги убеждения, но если вы проводите время единственно в том, что нежитесь на софе, кушаете сладкие пирожки, очаровываете гостей и прогуливаетесь в изящных сапожках, злые люди вам этого не спустят даром.

Как ни совершенны немецкие джентльмены, но Анастасия вдруг начала замечать какую-то странность в обращении с ней, и сочла за лучшее с ними раззнакомиться.

Ей стало невыносимо скучно и она отправилась на воды. Она наняла великолепное помещение, прогуливалась у источника, приняла участие в подписке на местный мост, сделала себе роскошнейшее платье и скоро обратила на себя внимание всех военных джентльменов, наполнявших шумное местечко под предлогом поправки здоровья. Эти добрые люди окружили прекрасную Анастасию вниманием и забавами, сопровождали ее на гулянья, устраивали для неё пикники, приносили букеты и конфеты и проч. и проч.

Генеральша Бостман как то раз устроила бал. Анастасия непременно хотела присутствовать на этом бале и затмить всех и вся своими прелестями. Она намекнула об этом своим новым знакомым, наконец, прямо попросила, – они отвечали уклончиво и с видимым замешательством.

На следующее утро она гуляла по аллее, ведущей в источнику, как вдруг услыхала знакомые голоса.

– Благодарю покорно! говорил капитан Бискит. – Очень обязан за такую честь. Нет уж, вы няньчитесь с ней сами! Воображаю, какую мину скорчит генеральша, увидев меня с ней под руку! Нет, слуга покорный! Черноглазая Икль хороша, но ради неё я все-таки не намерен ссориться с обществом.

– Со сколькими мужьями она в разводе-то, а? – спросил маиор.

– Я плох в статистике, – отвечал со смехом капитан.

Анастасия бегом возвратилась домой; она чувствовала, что будь её сила, она бы изорвала этих людей в клочки, как папильотки.

Ее так поразило это, что она почти заболела от бешенства. Она не могла ни есть, ни пить, ни спать; красота её начала блекнуть.

Рейтинг@Mail.ru