Осенью 1947 года мама родила Женю. Вскоре она заболела, и до моих ушей донёсся шёпот двух бабушек – Зины и Лизы:
– Несчастная Элла. Лучше бы эта умерла…
– Да, не жилец она. И зачем ей ещё одного?
Я не понимала, о ком речь, – тревожило, однако, кому было лучше умереть. Не выдержала и спросила няню.
– Тяжело нам живётся, картошки – и то не хватает. Лео, ваш новый папа, из кожи лезет, но в колхозе ничего не платят. А тут ещё Женя воспалением лёгких заболела. Ей особое питание нужно. А где его взять? Чем лечить? Уж лучше бы умерла – не мучилась!..
– Ты жестокая, няня! Крохе – и желать смерти?! Не умрёт она! Вот увидишь! Присматривать за нею буду теперь я!
И после занятий проводила с больной всё свободное время – боялась упустить часы, когда надо было поить настоем каких-то трав и укладывать спать. Вечером к кроватке приставлялась скамейка, на неё накладывали старые тряпки – соломенный матрасик предоставлялся Жене. Укрывалась с нею одним одеяльцем, прижималась и шептала:
– Господи, возьми у меня здоровье, отдай ей, и она поправится.
Женя поправилась. Она рано начала говорить и в годик пошла, только над ножками-колёсиками долго смеялись. В пятилетием возрасте они выправились, и, взрослая, она превратилась в красивую, высокую, крепкую женщину – я, по сравнению с нею, смотрелась пигалицей.
Домашние грустно вздыхали:
– Женю выходила Тоня, только вот сама здоровьем слабовата.
Через год мама родила Эльвиру, а потом Володю. Семья увеличивалась… Мы возились с малышами – короткое лето пролетало незаметно. Домашний быт обкрадывал наши отроческие годы, купание в речке Кучук становилось редкостью.
От непомерной работы няня уставала и слабела. Чтобы облегчить быт женщин, папа Лео до ухода на работу запасал воду: колодец был далеко, неподъёмные вёдра на коромысле требовали мускульных усилий. После двух-трёх заходов вытряхивал из валенок снег, уходил и возвращался затемно. Мама возилась у печи, няня управлялась со скотиной.
Однажды куда-то на два дня откомандировали папу Лео, и няне пришлось в буран одной носить воду, одной управляться во дворе. К вечеру она слегла.
– Элла, не могу я больше – сил никаких…
Мама притронулась ко лбу и обнаружила жар.
– Ложитесь, Лизбет-вейзел, я как-нибудь одна.
– Пусть Лео саночки смастерит, тогда и девчонки смогут возить воду, всем будет легче, – зашлась она в кашле.
Няня не поднималась. Проваливаясь в снегу, мама по бездорожью носила воду. Вёдра наполняла до половины, однако быстро выбивалась из сил, и мы с сестрой решили, что устроим ей передышку, если сами сходим.
– Не донесёте, вёдра большие – до снега свисают.
– Мы же не до краёв их наполним!
– Ну, попробуйте, только воды набирайте немного…
Вёдра тяжелы, но идти по неутоптанному снегу – не легче. И мы, тринадцатилетние худышки, приняли решение протоптать вначале дорожку. Снег уминали бочком, одна за другой. На обратном пути Иза продолжала передо мною попрыгивать. Вёдра постоянно касались снега, и я быстро устала. Неплохо, если б расширить ещё и тропинку… Я согнулась, опустила коромысло и – покатилась по снегу. Иза, смеясь, составила мне компанию. На карачках, животе, спине проделали мы, балуясь, приличной ширины дорожку в триста метров, затем ещё дважды пробежали туда и обратно.
Нести вёдра – очередь Изы.
– Слушай, не думала, что так тяжело! – спустила она с плеч ношу.
Лезу опять под коромысло. Нести по широкой тропинке легче, но, оступившись, упала и едва не пролила драгоценную жидкость – Иза подхватила вёдра.
На дело и баловство ушло больше часу, зато какая получилась тропинка! И когда мама отправилась по воду, похвалила именно за неё:
– И быстрее, и легче. В другой раз проложите вначале тропинку, затем папа начнёт носить воду.
Няня проболела всю зиму. Начинали слезиться ручейки – бабушка не поправлялась. Ждала нас с занятий, интересовалась, как прошёл день. Улыбаясь бескровными губами, смотрела неотрывно, точно видела в последний раз, и напряжённо слушала.
– Учись, Тоня, ты способная. Выучишься – учительницей станешь, только от Бога не отрекайся. Пусть учитель в школе говорит, что хочет, а ты знай – Бог есть.
– Конечно, няня! – соглашалась я. – Выздоравливай, не переживай! Я только проверить хотела…
– Не надо проверять, грех это. Он за нами наблюдает и принимает решение, какую определить… после смерти судьбу – рай… или вечный огонь.
Ей трудно было говорить.
– Отдыхай, больше не буду тебя огорчать.
Без няни уходило детство, и тяжёлая, суровая действительность становилась ещё тяжелее, способствуя нашему преждевременному взрослению, В начале апреля появился в доме фельдшер. Выйдя из горницы, он безжалостно сообщил, что она не жилец.
– Самое большее, протянет два-три дня.
Мы плакали, просили Бога помочь, но чуда не случилось. Через два дня после визита фельдшера я после занятий нашла в дверях горницы маму с Изой, они в растерянности смотрели на больную.
– Что? – рванулась я, бросила на скамейку портфель, но мама приложила к губам палец.
Услыхав мой голос, няня оживилась, приоткрыла глаза, едва заметно протянула руку.
– Нельзя! – дёрнула меня к себе мама.
Я взглянула на неё, не понимая.
– Умирающий может задавить человека, – шёпотом пояснила она.
Бессильная рука няни опустилась, губы чуть слышно прошептали:
– Пусть подойдёт.
Но мама не отпускала – я долго не могла ей этого простить.
Няня умирала. Голова оставалась повёрнутой к нам, лишь тело чуть-чуть дрогнуло. Мы подошли к умершей, по-прежнему держась за руки. Я заплакала навзрыд, Иза вторила потише, мама поправила мёртвой голову, закрыла ей глаза и ладошкой просушила свои. Через годы я спросила её, совсем уже старенькую:
– Зачем тогда ты так поступила?
– Я часто вспоминала эту сцену и поняла, что была не права, прости.
Позвали соседок. Мёртвую обмыли, одели в подвенечное платье, на голову натянули веночек из маленьких цветочков, покрытых воском. Привезла она всё это из Мариенталя и завещала так себя хоронить: «Я не вен-чаная, обвенчаюсь с Богом…»
Увозили её утром, торопились – вернуться с кладбища надо было по морозу, пока лёд на реке был ещё прочен. Гроб стоял на санях, возчик погонял убогую лошадку, человек десять понуро шло за санями.
Няня проведала меня через девять дней.
С ощущением счастья иду в школу. Спускаюсь в яр, на дне которого весенние воды вымывали глубокие ямы, и в одной из них вижу по пояс няню в белом. Она протягивает ко мне руки-крылья, и я с радостью бросаюсь к ним:
– Мутер! Голубушка! Я соскучилась! Ты куда девалась?
Няня уже близко! Я скоро обниму её! Подбегаю и – о ужас!.. Няня, приседая, постепенно исчезает… Становлюсь на колени, смотрю вниз – няни нет!
– Ты почему?.. – и, не успев крикнуть «прячешься», проснулась.
Утром рассказала сон маме.
– Господи! Хорошо, что в яму не спустилась! – испугалась она.
– Почему? Так хотелось к ней!
– Слава Богу, что сон так закончился!
Через год мы переехали в другое село, потом в город, и могила няни затерялась на алтайском кладбище села Степной Кучук.
Занятость дома и в школе смягчала горечь утраты.
Чаще приходила теперь бабушка Зина – нянчилась с детьми. Жила она в учительском доме с Лидой, что преподавала у нас в школе. Жизнь бабушки обретала контуры покоя – она не жаловалась.
Лида любила готовить школьные праздники – возможно, в ней умер режиссёр. В день концерта или спектакля все, кто мог двигаться: дети, взрослые, старики, безногие, хромые – устремлялись к школе, как в театр.
Среди преподавателей выделялся ссыльный украинец спортивного вида – математик Шевченко Пётр Григорьевич. Высокий лоб его плавно переходил в большую лысину, что ничуть его не старила. Его живые и выразительные на смуглом лице глаза выделялись, как чёрные семечки на ещё не отцветшем подсолнухе. Любимец учеников, он двигался легко и весело.
Овальные печи часто не топились – нечем было. Дети на уроках сидели в пальто, шапках и даже в рукавицах; учителя являлись тоже в пальто; никогда не позволял приходить одетым один только Пётр Григорьевич.
Его уроки были, как маленькие спектакли. В один из таких холодных дней ждали мы, нахохлившиеся, прихода учителя. Резко открылась дверь, и в своём неизменно коричневом пиджаке и чёрных брюках с какими-то наглядными пособиями энергично вошёл Пётр Григорьевич, скользнул глазами по классу и полушутя спросил:
– Что? Замёрзли? Ничего – согреемся! У нас сегодня геометрия – новый предмет, познакомимся со многими понятиями.
Оптимизм радовал, но услышанное не грело – на учителя глядели стыло.
– Посмотрите-ка, что я принёс! Как вы думаете, что это за фигура? – показал он прямоугольник.
В ответ – тупое молчание.
– А что она напоминает? – хитро оглядел он класс.
– Ну, стену дома… – равнодушно-робко заметил кто-то и зажал рот, что сказал глупость.
– А почему бы нет? Конечно, стену дома! – Пётр Григорьевич улыбнулся весело-игриво.
Развеселились… Загалдели…
– А это что? – показал он треугольник.
Опять молчание.
– А теперь что? – тормошил он, приставив треугольник к прямоугольнику.
– Ой, домик получился! – радуясь открытию, догадался кто-то.
– Правильно, получился домик. Крыша – треугольник, стена – прямоугольник, а вместе – домик. Знание геометрических фигур необходимо при строительстве зданий, стороны которых соединяются прямо и косо. Прямо – прямой угол, косо – косой.
Учителя Степнокучукской семилетней школы. Верхний ряд: справа Иван Федосеевич Максачук, в центре Пётр Григорьевич Шевченко, нижний ряд: слева ветеран школы учительница начальных классов Антонина Фёдоровна Шевченко, вторая справа Лидия Александровна Германн. 1951
– Ой, как интересно! – раздался чей-то восторженный голос.
– Конечно, интересно! С прямыми углами дело обстоит просто, у них – всегда! – девяносто градусов. Запомнили?
– Да-а!
– С косыми углами посложнее, у них и градусы разные, а измерять их надо вот чем! И называется этот предмет – тран-спор-тир! Вот это – острый угол, он меньше прямого; вот это – тупой, больше прямого!
Мы, как заколдованные, слушали, забыв про холод, – при 30-градусном сибирском морозе школа не отапливалась уже неделю. И когда Пётр Григорьевич произнёс: «Чтобы трудные слова легче запомнились, их лучше записать», активное большинство спустило с плеч пальто, сняли шапки и рукавицы; их засунули для тепла под мягкие места – изнеженное меньшинство освобождало для письма лишь правый рукав. Чертили углы, биссектрисы, прямые; у доски большим деревянным транспортиром учились определять углы. Объём знаний, полученный за 45 минут урока, был большим, но дети не устали и не заметили, как прошли минуты.
– Ну как – согрелись?
– Да-a!
– Главное – работать, тогда и холод будет не страшен! – напутствовал учитель короткой моралью и вышел из класса.
…А сейчас в так называемом зале – самом большом классе школы, – наполненном так, что невозможно протиснуться внутрь, Пётр Григорьевич стоит перед зрителями и ждёт тишины.
Сидят за партами, на принесённых из дому табуретах, а перед партами и у боковой стены – на полу. Свободны лишь два пятачка: небольшое пространство для «сцены» (три метра от классной доски) и дверь, что вела за «сценой» в учительскую, откуда выходили «артисты». Две десятилинейные керосиновые лампы освещают «сцену», зрители – во мраке.
У Петра Григорьевича сильный, оперный голос. Запел «Дывлюсь я на нэбо, та й думку гадаю» – мороз по коже. Удивительно пел, незабываемо!..
Хор трогательно, мелодично и на полном серьёзе исполнил «Днипро», «Ой, туманы, мои растуманы» – я запевала. Краями тёмных шалей женщины украдкой вытирали глаза.
Незабываемо получилась инсценировка песни про храброго матроса, который погиб. Когда занесли лежавшего на носилках Шуру Логинова, чьё лицо Лида искусно запудрила мукой, а на перебинтованную голову щедро налила красные свёкольные чернила, слёзы навернулись даже у хористов, знавших эту кухню. В «зале» запричитали:
– Уби-или! Уби-или! Он и вправду убит!
– Тише ты, живой он! – шикнули на голос.
Песня была длинной. Всё время, пока пели, мать Шуры щурилась – приглядывалась к носилкам.
– Господи, Шура, ты живой? – простонала она, признав сына.
Шура лежал без признаков жизни.
Песня закончилась, носилки сняли с табуреток, но в «зале» поднялось что-то невообразимое – требовали, чтобы «убитый» встал. «Хор» стоял на «сцене», «мёртвый» лежал на брезенте; «артисты» и носильщики в нерешительности поглядывали на «кулисы» – открытую дверь учительской. Лиде-«сценаристу» пришлось выйти и шепнуть двум могучим «хористам», чтоб носилки опустили на пол, а «мёртвый» поднялся и поклонился.
«Мёртвый» поднялся, но поклон сделать не успел: обнимая и целуя едва державшегося на ногах Шуру, пробравшиеся к «сцене» женщины неистовствовали, что «солдат» оказался жив. Такова была сила нашего самодеятельного искусства.
Быть «артистом» в те годы было почётно. Лида придумывала интересные декорации, костюмы, долго и всерьёз репетировала с детьми. Люди поражались, как и откуда зарождались в ней идеи «сценариев», – этому нигде не учили.
Всё учебное и вне учебное время проводила она в школе – часто бабушка Зина теряла её. Появление в дверях бабушки привело однажды в оторопь «артистов».
– Тети томой ната… Хватит.
– Иди, иди, я скоро приду! – корявого русского матери Лида стыдилась.
– Позно. Пара тамой.
– Сейчас, сейчас.
Но после её ухода человек пятнадцать всё ещё продолжали репетировать.
Вскоре в голове Лиды зародилась мысль о народном театре.
Первый спектакль, который мы увидели в глухом сельском клубе, был «Урок дочкам» Ивана Андреевича Крылова. Это была классика, и сыграна была она классически. Сходились зрители из трёх колхозов и близлежащих деревень. Декорации, костюмы, причёски героев – всё из прошлого века. Мы чувствовали себя, как в настоящем театре.
После спектакля расходились неохотно. Стояли, судачили, курили, восхищались – ждали выхода «артистов». Женщины нашей заречной стороны по дороге из клуба восхищались, а мама горделиво слушала:
– Ну и ну! Ну и Лида!
– Да вона ж артыстка! Врождённа!
– И як цэ вона всэ прыдумывае!?
– Да шо там говорыть – талант!
– И пропадае у дэрэвни! Йий у город надо!
Вторая пьеса, которую Лида поставила, была «Без вины виноватые» А. Островского. На все роли учителей не хватало, и в «артисты» приобщили наиболее образованную часть сельской молодёжи.
Когда на сцену выходила Кручинина-Лида, зал замирал и ловил каждое слово. На районном смотре пьеса заняла первое место. Было рекомендовано ехать на краевой смотр в Барнаул, но Лида находилась «под комендатурой» – ехать на смотр ей не разрешили, и дальше района пьеса не пошла.
С того времени, как Лида уехала из Кучука, прошло более пятидесяти лет, но старожилы всё ещё помнят поставленные ею спектакли и в каждый наш приезд подолгу расспрашивают о ней, передают приветы и наилучшие пожелания. Мы рассказываем, что она по любви вышла замуж, родила троих богатырей, долгое время жила в Кемеровской области, затем в Сочи, и вот уже второе десятилетие живёт в Берлине.
В режиме мирного маятника страна жила уже шесть лет, но с дорог войны всё продолжали возвращаться мужчины. Причина длительной задержки у каждого была своя: кто-то отбывал в заключении из-за плена; кого-то после оккупации проверяли «на вшивость»; кого-то не отпускали из трудармии.
По-прежнему жилось трудно – со скрипом и скрежетом, по-прежнему продолжали появляться ссыльные, из которых в памяти сельчан остался врач со странной фамилией Буцура – добродушный грузный старичок лет пятидесяти.
В глухих алтайских деревнях врача в те годы воспринимали чуть ли не, как полубога, к нему обращались в любое время суток – в этот раз прибежали тёмным зимним вечером.
– Там Ганна вже цэлу ныдилю з кровати ны встае, умырае…
Он молча оделся и морозной ночью отправился в противоположный конец села по узкой, как ниточка, тропинке. Открыл дверь – в избушке темно.
– Спички найдутся? – спросил Буцура темноту, он не курил.
Ответом было молчание.
– Та ни-и, ны найдуться. Щас прынэсу, – и женщина, что его привела, убежала за спичками.
На полочке с иконкой нашли коптилку. Зажгли. Слабый огонёк… Безжизненное лицо… Пар изо рта… Иней на пустых стенах…
Осматривать больную в таких условиях означало навредить. С коптилкой в руках доктор что-то поискал, но, ничего не найдя, поставил на место мигающий компьютерным курсором огонёк и вышел. Проводница безуспешно пыталась разговорить больную. Собралась было уйти, как с охапкой дров вошёл Буцура. Сбросил полушубок, вынул золу, затопил печь, сходил по воду. Избушка наполнялась живительным теплом – можно было приступать к осмотру. Простукал больную, удовлетворённо отметил: «Сердце работает хорошо, давление нормальное,» задумался и у сидевшей в изголовье женщины поинтересовался:
– У неё из родственников кто-нибудь есть?
– Брат у сосидний дэрэвни.
– А ещё?
– Був сын. Похоронку на ёго получила.
– М-да, – зашагал он по избушке. – Мне бы картошки…
– Картошки? А много?
– Сварить. На один раз.
– Щас прынэсу.
Пока соседки не было, он налил в кружку кипяток, приподнял больную, обложил её тряпками и начал отпаивать. Она приходила в себя. Первое, что шёпотом выдавила, было:
– Дрова узялы – дэ?
– У тебя совсем никакого топлива?
– И топлыва, и яды, – прошептала она.
Соседка принесла картошки, и он приготовил толчонку. Маленькие порции бульона и толчонки сделали своё дело – больная заговорила.
Наутро большая часть села уже знала, «шо Ганна чуть ны вмэрла от голода и холода, шо Буцура йш спас и прыказав Сондрыку доставыть ночной пацьентки продуктов и топлыва».
– Если с нею что случится, укажу в справке: по вине председателя. От голода и холода, – пригрозил он.
Чтобы Буцуре легче было навещать больных, правление выделило ему лошадь. С ним считались, к его голосу прислушивались, воспринимали, как народного заступника. Известие, что он ссыльный, было встречено возмущённым суржиком – кацапским и украинским:
– Врах народа… ети их у мать! Враг лечить ны будэ!.. Поболе б таких «врагов», шо от смерти спасають.
Однажды из районного центра к хозяевам, где он жил и столовался, привезли тяжелобольного НКВД-шника.
– Это не больница, и даже не амбулатория! – негодовал Буцура. – Болезнь заразна – почему с хозяевами не согласовали?
– С хозяевами разговор короткий – надо!
– Вы что – не видите антисанитарии?
– А ты шо – не понимаешь, шо он должон жить? Не вылечишь – новый срок получишь!
– Срока не боюсь – медикаменты нужны.
– Скажи, какие, – доставим.
Колдовал Буцура над больным больше месяца.
Оказавшись большим начальником, пациент надумал отблагодарить спасителя почётной грамотой на колхозном собрании. Грамоту Буцура не принял и при всём честном народе демонстративно вышел из клуба:
– Не за грамоты лечу!
К чиновникам НКВД относились со страхом – поступок Буцуры понимали не все, кто-то даже осуждал: «Гонора-то!.. Гонора!.. Рази ж так можно?»
Однажды ранней весной на уроке истории в 6-м классе показался в дверях белый халат.
– Разрешите – очередная прививка!
Из чайной ложки в рот закатывал Буцура нравившуюся детям небольшую круглую пилюлю, и вдруг – оглушительный грохот. Он заставил всех вздрогнуть и пригнуться. Учитель рванулся из класса, а дети – кто с ужасом в глазах застыл, кто из-за парты выскочил, кто бросился к лопнувшему стеклу… «Война! – кричали. – Опять война! Бомбят, и совсем где-то близко!» Но оттого что невозмутимый Буцура оставался рядом, оттого что дома и показавшаяся из земли по команде «смирно» трава оставались на месте, исчезал страх – рассаживались, однако, неохотно.
– Страшно? – Буцура обнял взглядом детей, как-то сразу всех успокоив. – Война – это всегда страшно, но… не похоже. Скоро узнаем.
Сияя, как медный грош, в класс решительно вошёл учитель.
– Ребята, только что из районного центра позвонили, чтобы всех успокоить и – поздравить!
Детские глаза, округляясь, удивлённо переглядывались: «Поздравить?.. С чем? Взрывом?»
Ликующий учитель продолжал:
– Нашей стране могут позавидовать, – «монетки» всё более округлялись, – ей никакой теперь враг не страшен. У нас есть атомная бомба! Её только что испытали и очень далеко, в Казахстане, под Семипалатинском, а слышно было даже здесь, потому что она обладает огромной разрушительной силой! Больше никто не посмеет на нас напасть! Я вас поздравляю, ура!
– Ура-а-а! – забыв про испуг, заорали ученики.
Молчал лишь Буцура. Когда угомонились, он негромко произнёс:
– Жизнь человеческая коротка. Не убивать – беречь её надо! – и вышел из класса.
Учитель пожал плечами и глазами проводил доктора – его слова вспоминались учениками значительно позже, в зрелом возрасте.
Никуда не выезжая, он прожил в деревне десять лет. К его присутствию привыкли, как к должному и, когда он однажды исчез, все переполошились. Месяц без него показался вечностью, и о том, что селу необходим врач, заговорили все как-то сразу. Радостная весть, что Буцура вернулся, облетела близлежащие деревушки, и дворик, где он жил, будто в праздник, наполнился людьми – по случаю его прибытия всем хотелось выразить добрые чувства.
Толпившимся людям хозяйка объяснила, что за добросовестный труд его премировали отпуском и что он уезжал на Украину привезти любимую жену, но опоздал – она умерла у него на руках.
– Никого больше у меня не осталось, умирать буду здесь, – эти слова облетели сельчан со скоростью ветра.
Три колхоза разбросанного большого села сочувствовали и скорбели, будто лично знали его жену.
Умер Буцура от инсульта года через два. Хоронили его всем селом. Приезжали пациенты близлежащих деревень, приезжали из районного центра – из НКВД будто бы тоже. Впервые на сельском кладбище произносились речи, впервые было такое скопище народа. Слёз не стеснялись. Шептались: «Не за страх – на совесть трудился!»
Приняв роды первых трёх маминых детей от папы Лео (Женю, Эльвиру, Володю), он стал их крёстным отцом.