Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Антон Макаренко
Моя система воспитания. Педагогическая поэма

– Например, меня?

– Вас мы в первую очередь потушим.

Я покорился своей участи: если я не сгорю, то во всяком случае меня обольют холодной водой, и это в двадцатиградусный мороз! Но как же я мог обнаружить свое малодушие перед лицом всего шестого «Ш» сводного, который столько энергии и изобретательности истратил на оформление взрыва!

Когда Созонов бросил бомбу, я еще раз имел возможности войти в шкуру Плеве и не позавидовал ему: охотничьи ружья выстрелили в бочки, и бочки ахнули, раздирая обручи и мои барабанные перепонки, кирпичи обрушились на стекло, и полдесятка ртов со всей силой молодых легких дунули на горящие свечи керосином, и вся сцена моментально обратилась в удушливый огненный вихрь. Я потерял возможность плохо сыграть собственную смерть и почти без памяти свалился на пол под оглушительный гром аплодисментов и крики восторга шестого «Ш» сводного. Сверху на меня сыпался черный жирный керосиновый пепел. Закрылся занавес, меня под руки поднимал Осадчий и заботливо спрашивал:

– У вас нигде не горит?

У меня горело только в голове, но я промолчал об этом: кто его знает, что приготовлено у шестого «Ш» сводного на этот случай?

Таким же образом мы взрывали пароход во время одного несчастливого рейса его к революционным берегам СССР. Техника этого события была еще сложнее. Надо было не только в каждое окно парохода выдунуть пучок огня, но и показать, что пароход действительно летит в воздух. Для этого за пароходом сидели несколько колонистов, которые бросали вверх доски, стулья, табуретки. Они наловчились заранее спасать свои головы от всех этих вещей, но капитану Петру Ивановичу Горовичу сильно досталось: у него загорелись бумажные позументы на рукавах, и он был сильно контужен падавшей сверху мебелью. Впрочем, он не только не жаловался, но нам пришлось пережидать полчаса, пока он пересмеется, чтобы узнать наверняка, в полном ли порядке все его капитанские органы.

Некоторые роли играть у нас было действительно трудно. Колонисты не признавали, например, никаких выстрелов за сценой. Если вас полагалось застрелить, то вы должны были приготовиться к серьезному испытанию. Для вашего убийства брался обыкновенный наган, из патрона вынималась пуля, а все свободное пространство забивалось паклей или ватой. В нужный момент в вас палили целой кучей огня, а так как стреляющий всегда увлекался ролью, то он целил обязательно в ваши глаза. Если же полагалось в вас произвести несколько выстрелов, то по указанному адскому рецепту приготовлялся целый барабан.

Публике было все-таки лучше: она сидела в теплых кожухах, кое-где топились печи, ей запрещалось только грызть семечки, да еще нельзя было приходить в театр пьяным. При этом, по старой традиции, пьяным считался каждый гражданин, у которого при детальном исследовании обнаруживался самый слабый запах алкоголя. Людей с таким или приблизительно таким запахом колонисты умели сразу угадывать среди нескольких сот зрителей и еще лучше умели вытащить из ряда и с позором выставить за двери, безжалостно пропуская мимо ушей очень похожие на правду уверения:

– Да, честное слово, еще утром кружку пива выпил.

Для меня как режиссера были еще и дополнительные страдания и на спектакле, и перед спектаклем. Кудлатого, например, я никак не мог научить такой фразе:

 
Брали дани и пошлины
За все годы прошлые.
 

Он почему-то признавал только такую вариацию:

 
Брали бранны и пошлины
За все годы прошлинные.
 

Так и на спектакле сказал.

А во время постановки «Ревизора» хорошо играли колонисты, но к концу спектакля обратили меня в злую фурию, потому что даже мои крепкие нервы не могли выдержать таких сильных впечатлений:

Аммос Федорович. Верить ли слухам, Антон Семенович? К вам привалило необыкновенное счастье?

Артемий Филиппович. Имею честь поздравить Антона Семеновича с необыкновенным счастьем. Я душевно обрадовался, когда услышал. Анна Андреевна, Марья Антоновна!

Растаковский. Антона Семеновича поздравляю. Да продлит бог жизнь и новой четы и даст вам потомство многочисленное, внучат и правнучат. Анна Андреевна, Марья Антоновна!

Коробкин. Имею честь поздравить Антона Семеновича.

Хуже всего было то, что на сцене в костюме городничего я никакими способами не мог расправиться со всеми этими извергами. Только после немой сцены, за кулисами, я разразился гневом:

– Черт бы вас побрал, что это такое? Это издевательство, что ли, это нарочно?

На меня смотрели удивленные физиономии, и почтмейстер – Задоров – спрашивал:

– В чем дело? А что случилось? Все хорошо прошло.

– Почему вы все называли меня Антоном Семеновичем?

– А как же?.. Ах, да… Ах ты, черт!.. Антон Антонович городничий же.

– Да на репетициях вы же правильно называли!

– Черт его знает… то на репетициях, а тут как-то волнуешься…

[5] Кулацкое воспитание

Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горького. Бывали у нас и другие праздники, о них когда-нибудь расскажу подробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на столах полно, и колонисты, по совести говоря, любили праздновать и в особенности готовиться к праздникам. Но в горьковском дне для нас было особое очарование. В этот день мы встречали весну. Это само собой. Бывало, расставят хлопцы парадные столы, на дворе обязательно, чтобы всем вместе усесться на пиршество, и вдруг с востока подует вражеским духом: налетят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужи во дворе, и сразу отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени по случаю праздника. Все равно, поведет колонист прищуренным глазом на восток и скажет:

– А здорово уже весной пахнет!

Было еще в горьковском празднике одно обстоятельство, которое мы сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно нравилось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем «вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадается кто-нибудь сам приехать – пусть будет дорогой гость, и именно потому, что сам догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посторонним на нем делать нечего. И получалось действительно по-особенному просто и уютно, по-родственному еще больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были какими-нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились за столы и – не будем скромничать – за здоровье Горького… нет, ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за стола, говорил:

– Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После такого обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что человек…

На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждый пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезенная с базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом еще с осени, специально выращенная для горьковского дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней никто не хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:

– Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.

Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои действия так:

– Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем резать, как говорится, хорошую. Вот какая история.

После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе появлялись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, все с полным вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников – кисель, и не как-нибудь по-пански – на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался оконченным, и каждый получал на выход из-за стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно:

– Эх, если бы Горькие почаще рожались, хорошо было бы!

После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по шестым сводным готовить постановку «На дне» – последний спектакль в сезоне. Калина Иванович очень интересовался спектаклем:

– Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про это самое дно, а не видав. И читать как-то не пришлось.

Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина Иванович случайную свою неудачу: еле-еле он умел разбираться в тайнах чтения. Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не следует к нему придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году особенным образом: по предложению комсомола было введено в этом году звание колониста. Долго обсуждали эту реформу и колонисты и педагоги, но сошлись на том, что придумано хорошо.

Звание колониста дали только тем, кто действительно дорожит колонией и кто борется за ее улучшение. А кто сзади бредет, пищит, ноет или потихоньку «латается», тот только воспитанник. Правду нужно сказать, таких нашлось немного – человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудники. При этом было постановлено: если в течение одного года работы сотрудник не получает такого звания, значит, он должен оставить колонию.

Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для нас по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на нем буквы М Г, сверху красная звездочка.

Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был очень рад этому и не скрывал своей радости:

– Сколько этому самому Николаю Александровичу служив, только и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты. И ничего не поробышь, – даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, когда у них в руках государственная держава! Сам без штанов ходить, а ордена даеть.

 

Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена в наш губсоцвос и хотя не считалась нашим прямым начальством, но в некоторой мере наблюдала за нами.

Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена, увидев наши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, которые подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться ее удивлением и незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его преступления.

– Что это у вас за торжество? – спросила Мария Кондратьевна.

– День рождения Горького.

– А почему меня не позвали?

– В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой обычай.

– Ах, значит, я посторонняя, мило и неожиданно. Хорошо, давайте будем врагами. Но если я попрошу накормить меня обедом, вы все же не откажете? Ваши обычаи от этого не пострадают?

– У нас есть обычаи кормить всех алчущих, если они просят.

– Какие у вас замечательные обычаи. Просто прелесть.

– Какие есть, – сказал я скромно.

– У вас есть еще обычаи не выполнять обязательств. Обязательств по договору, примите в соображение. И вами подписанных, персонально вами, обратите на это внимание.

– У нас нет таких обычаев.

– А это что?

Мария Кондратьевна достала из портфеля наш договор с укрпомдетом.

– Этот договор мы готовы выполнить.

– Готовы выполнить? А это кто пишет: «Указанные сорок детей могут быть приняты после того, как будут отпущены две тысячи рублей на дополнительное оборудование и утверждена смета на содержание их в течение года»?

– Это мы пишем.

– «Мы пишем»? Какой замечательный борщ. Честное слово, замечательный. Вы должны принять этих сорок. В какое положение вы меня поставили? Надо мной смеются. Что это за гадость? И это все вы.

– Над вами смеются потому, что я прав.

Мария Кондратьевна пригрозила мне пальчиком:

– Вы меня обмошенничали. Принимайте сорок детей, слышите?

– Да как же я могу их принять? Кто их будет одевать, кормить? Средства для этого нужны или нет? Вот сейчас для них придется купить кровати, одеяла, кто это все купит?

– Бедный, страшно бедный Макаренко.

– Да помилуйте, мы для себя на такие вещи стараемся ничего не тратить. Нам вот лошадей покупать нужно, и то не на что.

– Прямо незаможник[134]… Значит, не примете?

– Не можем.

– Ваше счастье, что я сейчас в губсоцвосе. Так и быть: мы вам даем тысячи и эту самую смету. Благодарите, ужасный человек.

– Честное слово, я не умею благодарить. Как это делается?

– Раньше в таких случаях целовали ручку. Ну, бог с вами, что с вас возьмешь, мужиков. Или вот что: вы для меня должны найти дачу, это вы лично должны сделать.

– Я готов, но какие же здесь дачи?

– Хату, хату. Я люблю в хате жить. Там так чисто и пахнет так. Будете приходить ко мне чай пить. Хорошо?

– Спасибо. Но я думаю, что Калина Иванович лучше меня устроит это дело. Вы разрешите его попросить?

– Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня сейчас? И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в губнаробразе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!

Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для Калины Ивановича особенной опасности не было: Мария Кондратьевна была в хорошем настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович пришел и издали поклонился.

– Ближе и не подходите! – смеялась Мария Кондратьевна. – Как вам не стыдно! Ужас какой!

Калина Иванович присел на скамейку и сказал:

– Доброе дело сделали.

Я был свидетелем преступления Калины Ивановича неделю назад. Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет Марии Кондратьевны по какому-то пустяковому делу. У нее огромный кабинет, обставленный многочисленной мебелью из какого-то особенного дерева. Посреди кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг ее стола всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она говорит, другой принимает участие в разговоре, третий слушает, тот разговаривает по телефону, тот пишет на конце стола, тот читает, чьи-то руки подсовывают ей бумажки на подпись, а кроме всего этого актива, целая куча народу просто стоит и разговаривает. Галдеж, накурено, насорено.

Присели мы с Калиной Ивановичем на диванчик и о чем-то своем беседуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная худая женщина и прямо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идет о детском саде, в котором есть дети и есть хороший метод, но нет никакой мебели. Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась она очень энергично и не проявляла никакой почтительности к учреждению:

– Черт бы их побрал, наоткрывали детских садов целый город, а мебели не дают. На чем детям сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прийти, дадут мебель. Я детей привела за три версты, подводы привела, никого нет и жаловаться некому. Что это за порядки? Целый месяц хожу. А у самой, посмотрите, сколько мебели – и для кого, спрашивается?

Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол Марии Кондратьевны не обратил на нее внимания, да, пожалуй, за общим шумом ее никто и не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окружающей обстановке, хлопнул рукой по диванчику и спросил:

– Я вас так понимаю, товарищ, что эта мебель для вас подходить?

– Эта мебель? – обрадовалась женщина. – Да это же прелесть что за мебель!..

– Так в чем же дело? – сказал Калина Иванович. – Раз она к вам подходить, а здесь стоит без последствия, – забирайте себе эту мебель для ваших детишек.

Глаза взволнованной женщины, до того момента внимательно наблюдавшие мимику Калины Ивановича, вдруг перевернулись на месте и снова уставились на Калину Ивановича:

– Это как же?

– Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы.

– Господи, а как же?

– Если вы насчет документов, то не обращайте внимания: найдутся паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Забирайте.

– Ну а если спросят, как же я скажу, кто разрешил?

– Так и скажите, что я разрешил.

– Значит, вы разрешили?

– Да, я разрешил.

– Господи! – радостно простонала женщина и с легкостью моли выпорхнула из комнаты.

Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десятков детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица, диванчики и с некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск пошел по всему кабинету, и на этот треск обратила внимание Мария Кондратьевна. Она поднялась за столом и спросила:

– Что это вы делаете?

– А вот выносим, – сказал смуглый мальчуган, тащивший с товарищем кресло.

– Так нельзя ли потише, – сказала Мария Кондратьевна и села продолжать свое наробразовское дело.

Калина Иванович разочарованно посмотрел на меня.

– Ты чув? Как же это такое можно? Так они ж, паразиты, детишки эти, все вытащут?

Я уже давно с восторгом смотрел на похищение кабинета Марии Кондратьевны и возмущаться был не в состоянии. Два мальчика дернули за наш диванчик, мы предоставили им полную возможность вытащить и его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних петель вокруг своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его руку и с чувством затрясла ее, наслаждаясь смущенно улыбающимся лицом великодушного человека.

– А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас прямо спасли!

– Да для чего вам знать, как меня зовут? Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают, за упокой как будто еще рано…

– Нет, скажите, скажите…

– Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят…

– Калина Иванович Сердюк, вот как зовут этого доброго человека, – сказал я с чувством.

– Спасибо вам, товарищ Сердюк, спасибо!

– Не стоить. А только вывозите ее скорей, а то кто-нибудь придеть да еще переменить.

Женщина улетела на крыльях восторга и благодарности. Калина Иванович поправил пояс на своем плаще, откашлялся и закурил трубку.

– А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю, знаешь, когда меня очень благодарят… А интересно все-таки: довезет чи не довезет?

Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим помещениям наробраза, и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна быстро с нами покончила, рассеянно посмотрела вокруг и заинтересовалась.

– Куда это мебель вынесли, интересно? Оставили мне пустой кабинет.

– Это в один детский сад, – произнес серьезно Калина Иванович, отвалившийся на спинку стула.

Только через два дня каким-то чудом выяснилось, что мебель была вывезена с разрешения Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз, но мы не поехали. Калина Иванович сказал:

– Буду я там из-за каких-то стульев ездить! Мало у меня своих болячек?

Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя несколько смущенным.

– Доброе дело сделали. Что ж тут такого?

– Как же вам не стыдно? Какое вы имели право разрешать?

Калина Иванович любезно повернулся на стуле:

– Я имею право разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас разрешаю купить себе имение, разрешаю – и все. Покупайте. А если хотите, можете и даром взять, тоже разрешаю.

– Но ведь и я могу разрешить, – оглянулась Мария Кондратьевна, – скажем, вывезти все эти табуретки и столы?

– Можете.

– Ну и что? – смущенно продолжала настаивать Мария Кондратьевна.

– Ну и ничего.

– Ну, так как же? Возьмут и вывезут?

– Кто вывезеть?

– Кто-нибудь.

– Хэ-хэ-хэ, нехай вывезеть – интересно будет посмотреть, какой он сам отседова поедеть?

– Он не поедет, а его повезут, – сказал, улыбаясь, Задоров, давно уже стоявший за спиной Марии Кондратьевны.

Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и неловко спросила:

– Вы думаете?

Задоров открыл все зубы:

– Да, мне так кажется.

– Разбойничья какая-то философия, – сказала Мария Кондратьевна. – Так вы воспитываете ваших воспитанников? – строго обратилась она ко мне.

– Приблизительно так…

– Какое же это воспитание? Мебель растащили из кабинета, что это такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит, бери, да?

Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан самый живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горячилась, в ее тоне я различал хорошо скрываемые неприязненные нотки. Продолжать спор в таком направлении мне не хотелось. Я сказал миролюбиво:

– Давайте по этому вопросу когда-нибудь поговорим основательно, ведь вопрос все-таки сложный.

Но Мария Кондратьевна не уступала:

– Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас кулацкое воспитание.

Калина Иванович понял серьезность ее раздражения и подсел к ней ближе.

– Вы не сердитесь на меня, старика, а только нельзя так говорить: кулацкое. У нас воспитания совецькая. Вот мы сделали этот домик за ваши шесть тысяч, правда, так смотрите ж, мы сами туда не перебрались, а поджидаем сорок этих самых босяков. Это ж вам не каких-нибудь сорок горобцив, а люди ж все-таки, надо их кормить и поить. И вы поступаете нехорошо: забирай детей, и пускай они, значит, с голоду пропадают, абы вам бумажку выправить. Так же и мебель. Я, конечно, пошутив, думав, тут же и хозяйка сидит, посмеется, да и все, а может, и обратить внимание, что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из-под носа вынесли мебель, а она теперь виноватых шукает: кулацькая воспитания…

– Значит, и ваши воспитанники будут так делать? – уже слабо защищалась Мария Кондратьевна.

– И пущай себе делають…

– Для чего?

– А вот, чтобы плохих хозяев учить.

Из-за толпы колонистов выступил Карабанов и протянул Марии Кондратьевне палочку, на которую был привязан белоснежный носовой платок, – сегодня их выдали колонистам по случаю праздника.

– Ось, подымайте белый флаг, Мария Кондратьевна, и сдавайтесь скорийше.

Мария Кондратьевна вдруг засмеялась, и заблестели у нее глаза:

– Сдаюсь, сдаюсь, нет у вас кулацкого воспитания, никто меня не обмошенничал, сдаюсь, дамсоцвос сдается!

 

Теперь и мы по-дружески рассмеялись.

– Только наймите для меня дачу.

– Дачу наймем, – сказал Калина Иванович. – Наймем.

– И не обмошенничаете?

– Опять вы начинаете?

– И мои платья никому не подарите?

– Да какое же я имею право?

– Вы же имеете право все разрешить.

Выступил Карабанов:

– Мы вас берем под защиту, Мария Кондратьевна. Все платья будут в целости и гроши, а в добавку: лодка, грибы, яблоки, кавуны, буряки, господи…

– А зачем буряки? – спросила Мария Кондратьевна.

– А полоть? А прорывать? А шаровка? А метелык, хай вин сказыеться?

Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлерской будки, в опустевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за последними движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тоськи Соловьева требовал:

– Семен, Семен, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а потом уходи.

Ему отвечал голос Карабанова:

– Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я ж играл Сатина.

– Ах, Сатина! Ну, тогда оставь себе на память.

На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:

– Галатенко, так не годится, печку надо потушить!

– Та она и сама потухнет, – отвечает сонным хрипом Галатенко.

– А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ: не оставлять печек.

– Приказ, приказ! – бурчит Галатенко. – Потушу…

На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и кто-то мурлычет: «Солнце всходит и заходит».

– Доски эти в столярную завтра, – напоминает Митька Жевелий и вдруг орет: – Антон! А, Антон!

Из-за кулис отвечает Братченко:

– Агов, а чего ты, как ишак?

– Подводу дашь завтра?

– Та дам.

– И коня?

– А сами не довезете?

– Не хватит силы.

– А разве тебе мало овса дают?

– Мало.

– Приходи, я дам.

Я подхожу к Марии Кондратьевне.

– Вы где ночуете?

– Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня к себе… Скажите, Антон Семенович, у вас такие милые колонисты, но ведь это так тяжело: сейчас очень поздно, они еще работают, а устали как, воображаю! Неужели им нельзя дать чего-нибудь поесть? Хотя бы тем, которые работали.

– Работали все, на всех нечего дать.

– Ну, а вы сами, вот ваши педагоги, сегодня и играли, и интересно все – почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну, и… закусить. Почему?

– Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.

– Только потому?

– Видите ли, в чем дело, – сказал я этой милой, доброй женщине, – наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.

Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и сказала:

– Сегодня хороший спектакль, правда?

134Незаможник – крестьянин-бедняк на Украине.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54 
Рейтинг@Mail.ru