bannerbannerbanner
Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Антон Макаренко
Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Полная версия

Настойчивые, далеко не нежные, а иногда и довольно жестокие сопротивления коллектива приучили Марусю сдерживаться, но тогда она стала с таким же больным упрямством куражиться и издеваться над самой собой. Маруся обладала счастливой памятью, была умница и собой исключительно хороша: на смуглом тонком лице, как заря в грозный вечер, горел глубокий румянец, большие черные глаза всегда играли огнями и молниями, а над ними с побеждающей неожиданностью – спокойный, чистый, умный девичий лоб. Но Маруся была уверена, что она безобразна, что она похожа «на арапку», что она ничего не понимает и никогда не поймет. На самое пустячное упражнение она набрасывалась с давно заготовленной злостью:

– Все равно ничего не выйдет! Пристали ко мне – учись! Учите ваших Бурунов. Пойду в прислуги. И зачем меня мучить, если я ни к черту не гожусь?

Наталья Марковна Осипова, человек сентиментальный, с ангельскими глазами и с таким же невыносимо ангельским характером, просто плакала после занятий с Марусей.

– Я ее люблю, я хочу ее научить, а она меня посылает к черту и говорит, что я нахально к ней пристаю. Что мне делать?

Я перевел Марусю в группу Екатерины Григорьевны и боялся последствий этой меры. Екатерина Григорьевна подходила к человеку с простым и искренним требованием.

Через три дня после начала занятий Екатерина Григорьевна привела Марусю ко мне, закрыла двери, усадила дрожащую от злобы свою ученицу на стул и сказала:

– Антон Семенович! Вот Маруся. Решайте сейчас, что с ней делать. Как раз мельнику нужна прислуга. Маруся думает, что из нее только прислуга может выйти: давайте отпустим ее к мельнику. А есть и другой исход: я ручаюсь, что к следующей осени я приготовлю ее на рабфак, у нее большие способности.

– Конечно, на рабфак, – сказал я.

Маруся сидела на стуле и ненавидящим взглядом следила за спокойным лицом Екатерины Григорьевны.

– Но я не могу допустить, чтобы она оскорбляла меня во время занятий. Я тоже трудящийся человек, и меня нельзя оскорблять. Если она еще один раз скажет слово «черт» или назовет идиоткой, я заниматься с нею не буду.

Я понимаю ход Екатерины Григорьевны, но уже все ходы были перепробованы с Марусей, и мое педагогическое творчество не пылало теперь никаким воодушевлением. Я посмотрел устало на Марусю и сказал без всякой фальши:

– Ничего не выйдет. И черт будет, и дура, и идиотка. Маруся не уважает людей, и это так скоро не пройдет…

– Я уважаю людей, – перебила меня Маруся.

– Нет, ты никого не уважаешь. Но что же делать? Она наша воспитанница. Я считаю так, Екатерина Григорьевна: вы взрослый, умный и опытный человек, а Маруся девочка с плохим характером. Давайте не будем на нее обижаться. Дадим ей право: пусть она называет вас идиоткой и даже сволочью, – ведь и такое бывало, – а вы не обижайтесь. Это пройдет. Согласны?

Екатерина Григорьевна, улыбаясь, посмотрела на Марусю и сказала просто:

– Хорошо. Это верно. Согласна.

Марусины черные очи глянули в упор на меня и заблестели слезами обиды; она вдруг закрыла лицо косынкой и с плачем выбежала из комнаты.

Через неделю я спросил Екатерину Григорьевну:

– Как Маруся?

– Ничего. Молчит и на вас очень сердита.

А на другой день поздно вечером пришел ко мне Силантий с Марусей и сказал:

– Насилу, это, привел к тебе, как говорится. Маруся, видишь, очень на тебя обижается, Антон Семенович. Поговори, здесь это, с нею.

Он скромно отошел в сторону. Маруся опустила лицо.

– Ничего мне говорить не нужно. Если меня считают сумасшедшей, что ж, пускай считают.

– За что ты на меня обижаешься?

– Не считайте меня сумасшедшей.

– Я тебя и не считаю.

– А зачем вы сказали Екатерине Григорьевне?

– Да это я ошибся. Я думал, что ты будешь ее ругать всякими словами.

Маруся улыбнулась:

– А я ж не ругаю.

– А, ты не ругаешь? Значит, я ошибся. Мне почему-то показалось.

Прекрасное лицо Маруси засветилось осторожной, недоверчивой радостью:

– Вот так вы всегда: нападаете на человека…

Силантий выступил вперед и зажестикулировал шапкой:

– Что же ты к человеку придираешься? Вас это, как говорится, сколько, а он один! Ну, ошибся малость, а ты, здесь это, обижаться тебе не нужно.

Маруся весело и быстро глянула в лицо Силантия и звонко сказала:

– Ты, Силантий, болван, хоть и старый.

И выбежала из кабинета. Силантий развел шапкой и сказал:

– Видишь, какая, здесь это, история.

И вдруг хлопнул шапкой по колену и захохотал:

– Ах, и история ж, будь ты неладна!..

[3] Доминанты

Не успели столяры закрыть окна красного дома, налетела на нас зима. Зима в этом году упала симпатичная: пушистая, с милым характером, без гнилых оттепелей, без изуверских морозов. Кудлатый три дня возился с раздачей колонистам зимней одежды. Конюхам и свинарям дал Кудлатый валенки, остальным колонистам – ботинки, не блиставшие новизной и фасоном, но обладавшие многими другими достоинствами: добротностью материала, красивыми заплатами, завидной вместимостью, так что и две пары портянок находили для себя место. Мы тогда еще не знали, что такое пальто, а носили вместо пальто полужилеты-полупиджаки, стеганные на вате, с ватными рукавами – наследие империалистической войны, – которые старые солдаты остроумно называли «куфайками». На некоторых головах появились шапки, от которых тоже попахивало царским интендантством, но большинству колонистов пришлось и зимой носить бумажные картузы. Сильнее утеплить организмы колонистов мы в то время еще не могли. Штаны и рубашки и на зиму остались те же: из легкой бумажной материи. Поэтому зимой в движениях колонистов наблюдалась некоторая излишняя легкость, позволявшая им даже в самые сильные морозы переноситься с места на место с быстротой метеоров.

Хороши зимние вечера в колонии. В пять часов работы окончены, до ужина еще три часа. Кое-где зажгли керосиновые лампочки, но не они приносят истинное оживление и уют. По спальням и классам начинается топка печей. Возле каждой печи две кучи: кучка дров и кучка колонистов, и те и другие собрались сюда не столько для дела отопления, сколько для дружеских вечерних бесед. Дрова начинают первые, по мере того как проворные руки пацана подкладывают их в печку. Они рассказывают сложную историю, полную занятных приключений и смеха, выстрелов, погони, мальчишеской бодрости и победных торжеств. Пацаны с трудом разбирают их болтовню, так как рассказчики перебивают друг друга и все куда-то спешат, но смысл рассказа понятен и забирает за душу: на свете жить интересно и весело. А когда замирает трескотня дров, рассказчики укладываются в горячий отдых, только шепчут о чем-то усталыми языками, – начинают свои рассказы колонисты.

В одной из групп Ветковский. Он старый рассказчик в колонии, и у него всегда есть слушатели.

– Много есть на свете хорошего. Мы здесь сидим и ничего не видим, а есть на свете такие пацаны, которые ничего не пропустят. Недавно я одного встретил. Был он аж на Каспийском море и по Кавказу гулял. Там такое ущелье есть и есть скала, так и называется «Пронеси, Господи». Потому что другой дороги нет, одна, понимаешь, дорога – мимо этой самой скалы. Один пройдет, а другому не удается: все время камни валятся. Хорошо, если не придется по кумполу, а если стукнет, летит человек прямо в пропасть, никто его не найдет.

Задоров стоит рядом и слушает внимательно и так же внимательно вглядывается в синие глаза Ветковского.

– Костя, а ты бы отправился попробовать, может, тебя «Господи» и пронесет?

Ребята поворачивают к Задорову головы, озаренные красным заревом печки.

Костя недовольно вздыхает:

– Ты не понимаешь, Шурка, в чем дело. Посмотреть все интересно. Вот пацан был там…

Задоров открывает свою обычную ехидно-неотразимую улыбку и говорит Косте:

– Я вот этого самого пацана о другом спросил бы… Пора трубу закрывать, ребята.

– О чем спросил бы? – задумчиво говорит Ветковский.

Задоров наблюдает за шустрым мальчиком, гремящим вверху заслонками.

– Я у него спросил бы таблицу умножения. Ведь, дрянь, бродит по свету дармоедом и растет неучем, наверное, и читать не умеет. Пронеси, Господи? Таких болванов действительно нужно по башкам колотить. Для них эта самая скала нарочно поставлена!

Ребята смеются, и кто-то советует:

– Нет, Костя, ты уж с нами поживи. Какой же ты болван?

У другой печки сидит на полу, расставил колени и блестит лысиной Силантий и рассказывает что-то длинное:

– …Мы думали всё, как говорится, благополучно. А он, подлец такой, плакал же и целовался, паскуда, а как пришел в свой кабинет, так и нагадил, понимаешь. Взял, здесь это, холуя и в город пустил. Видишь, какая история. На утречко, здесь это, смотрим: жандармы верхом. И люди говорят: пороться нам назначено. А я с братом, как говорится, не любили, здесь это, чтобы нам штаны снимали, и больше никаких данных. Так девки ж моей жалко, видишь, какая история? Ну, думаю, здесь это, девки не тронут…

Сзади Силантия установлены на полу валенки Калины Ивановича, а выше дымится его трубка. Дым от трубки крутым коленом спускается к печке, бурлит двумя рукавами по ушам круглоголового пацана и жадно включается в горячую печную тягу. Калина Иванович подмигивает мне одним глазом и перебивает Силантия:

– Хэ-хэ-хэ! Ты, Силантий, прямо говори – погладили тебя эти паразиты по тому месту, откуда ноги растут, чи не погладили?

Силантий задирает голову, почти опрокидывается навзничь и заливается смехом:

– Здесь, это, погладили, как говорится. Калина Иванович, это ты верно сказал… Из-за девки, будь она неладна.

И у других печей журчащие ручейки повестей, и в классах, и по квартирам. У Лидочки наверняка сидят Вершнев и Карабанов. Лидочка угощает их чаем с вареньем. Чай не мешает Вершневу злиться на Семена:

– Ну, х-хорошо, вчера з-зубоскалил, сегодня з-зубоскалил, а надо же к-к-когда-нибудь и з-з-задуматься…

 

– Да о чем тебе думать? Чи у тебя жена, чи волы, чи в коморе богато? О чем тебе думать? Живи, тай годи!

– О жизни надо думать, ч-ч-чудак к-к-какой.

– Дурень ты, Колька, ей-ей, дурень! По-твоему думать, так нужно систы в кресло, очи вытрищить и ото… заходытысь думать. У кого голова есть, так тому й так думается. А такому, як ты, само собою нужно чогось поисты такого, щоб думалось…

– Ну зачем вы обижаете Николая? – говорит Лидочка. – Пусть человек думает, он до чего-нибудь и додумается.

– Хто? Колька додумается? Да никогда в жизни! Колька – знаете, кто такой? Колька ж Иисусик. Вин же «правды шукае». Вы бачилы такого дурня? Ему правда нужна! Он правдою будет чоботы мазать.

Вершнев впивается в Семена злым взглядом и дрожащим голосом спрашивает:

– А т-тебе не нужна п-п-правда? Н-не нужна? Г-говори…

– Та на биса мени твоя правда? Мне нужна работа, дисциплина, понимаешь ты, селезень? Дисциплина, потом учеба, ну, и гопака иногда ударить нужно…

– А если н-несправедливость?

Семен дурашливо надувает губы:

– Несправедливость? Ну, скажи пожалуйста, так это ж каждая баба знает: нужно покликать мильтона… и тот… протокола составить.

– Ну, вот видишь?

– Та вижу ж. Видишь, какая разница: если несправедливость, так я поклычу мильтона или, скажем, морду набью, а ты сядешь и будешь думать. А як бы таких как ты было меньше, так и несправедливостей не было бы.

От Лидочки Семен и Колька выходят прежними друзьями, только Семен орет песню на всю колонию, а Николай в это время нежно его обнял и уговаривает:

– Р-раз р-революция, понимаешь, так д-должно быть все правильно.

И в моей скромной квартире гости. Я теперь живу с матерью, глубокой старушкой, жизнь которой тихонько струится в последних вечерних плесах, укрытых прозрачными, спокойными туманами. Мать мою все колонисты называют бабушкой.

У бабушки сидит Шурка Жевелий, младший брат и без того маленького Митьки Жевелия. Шурка ужасно востроносый. Живет он в колонии давно, но как-то не растет, а больше заостряется в нескольких направлениях: нос у него острый, острые уши, острый подбородок и взгляд тоже острый.

У Шурки всегда имеются отхожие промыслы. Где-нибудь за захолустным кустом в саду у него дощатая загородка, и там живет пара кроликов, а в подвале кочегарки он пристроил вороненка. Комсомольцы на общем собрании иногда обвиняют Шурку в том, что все его хозяйство назначается будто бы для спекуляции и вообще носит частный характер, но Шурка деятельно защищается и грубовато требует:

– А ну, докажи, кому я что продавал? Ты видел, когда продавал?

– А откуда у тебя деньги?

– Какие деньги?

– А за какие деньги ты вчера покупал конфеты?

– Смотри ты, деньги! Бабушка дала десять копеек.

Против бабушки в общем собрании не спорят. Если бы кто-нибудь дал Шурке десять копеек, его обязательно обвинили бы в попрошайничестве, но бабушке все прощается. Возле бабушки всегда вертятся несколько пацанов. Они иногда по ее просьбе исполняют небольшие поручения в Гончаровке, но стараются это делать так, чтобы я не видел. А когда наверное известно, что я занят и скоро в квартире меня ожидать нельзя, у бабушки за столом сидят двое-трое и пьют чай или ликвидируют какой-нибудь компот, который бабушка варила для меня, но который мне съесть было некогда. По стариковской никчемной памяти бабушка даже имен всех своих друзей не знала, но Шурку отличала от других, потому что Шурка старожил в колонии и потому что он самый энергичный и разговорчивый. Кроме того, Шурка умел явиться в такой момент, когда бабушка в особенности ощущала старческое свое бессилие.

Сегодня Шурка пришел к бабушке по особым и важным причинам.

– Здравствуйте.

– Здравствуй, Шура. Что это тебя так долго не видно было? Болен был, что ли?

Шурка усаживается на табурет и хлопает козырьком когда-то белой фуражки по ситцевому новому колену. На голове у Шурки топорщатся острые, после давней машинки, белобрысые волосы. Шурка задирает нос и рассматривает невысокий потолок.

– Нет, я не был болен. А у меня кролик заболел.

Бабушка сидит на кровати и роется в своем основном богатстве – в деревянной коробке, в которой лоскутки, нитки, клубочки – старые запасы бабушкины.

– Кролик заболел? Бедный! Как же ты?

– Ничего не поделаешь, – говорит Шурка серьезно, с большим трудом удерживая волнение в правом прищуренном глазу.

– А полечить если? – смотрит на Шурку бабушка.

– Полечить нечем, – шепчет Шурка.

– Лекарство нужно какое?

– Если бы пшена достать… полстакана пшена, и все.

– Хочешь, Шура, чаю? – спрашивает бабушка. – Смотри, там чайник на плите, а вон стаканы. И мне налей.

Шурка осторожно укладывает фуражку на табуретку и неловко возится у высокой плиты. А бабушка с трудом подымается на цыпочки и достает с полки розовый мешочек, в котором хранится у нее пшено.

Самая веселая и самая крикливая компания собирается в колесном сарайчике Козыря. Козырь здесь и спит. В углу сарайчика низенькая самоделковая печка, на печке чайник. В другом углу раскладушка, покрытая пестрым одеялом. Сам Козырь сидит на кровати, а гости – на чурбачках, на производственном оборудовании, на горках ободьев. Все настойчиво стараются вырвать из души Козыря обильные запасы религиозного опиума, которые он накопил за свою жизнь. Белухин говорит Козырю:

– Ты понимаешь, дед, не может быть кулак хорошим человеком.

Козырь моргает добрыми глазами и ласково улыбается Белухину:

– Вы, детки, вот рассказывали мне, темному человеку: кулак это, Господи прости, буржуи разные. А отчего такое? Надо рассудить, отчего такое? Допустил, значит, Господь до греха, стал человек кулаком, другого обижает, сам для себя живет. Надо такому человеку покаяться, понять, чтобы и его милостивый Господь не оставил…

Белухин хохочет:

– А какая у твоего Господа волокита?

– Как это, прости Царица Небесная, как это ты говоришь так?

– Волокита, долго ждать, пока твой Господь соберется?

– А это ему видно.

– С горы виднее, – басом перебивает Бурун.

Гости хохочут и обнимают Козыря за плечи. Козырь улыбается с настоящей незлобивостью. Белухин хитро подсаживается к Козырю и спрашивает:

– А ведь и ты, дедушка, кулаком был, а?

– Христос Бог миловал, что ты, сынок, когда же я был кулаком?

– А у тебя вот была колесная, и двое рабочих работали? А? А для чего это? Они на тебя работали, а ты их эксплуатировал.

Козырь убежденно вертит головой:

– Боже сохрани, чтобы я их, такое это слово… склотировал или как ты сказал. Нет. Мы колеса людям делали. Людям колеса нужны, людям нужно ездить на колесах, а мы делали. И люди нам спасибо говорили.

– За спасибо делали? – спрашивает Бурун.

– Нет, как же это? И платили нам на пропитание. Платили, как же, не обижали нас люди.

– Да кому же платили? Тебе, дедушка, платили, а работникам ты платил, только ты себе больше оставлял, правда?

– Да на то он и работник, детки, молодой он еще, и мастер какой с него. А я, значит, как хозяин вроде… Так сам Господь Бог устроил: всякому свое.

Белухин встает с чурбачка, опирается руками на колени и смеется деду в лицо:

– Вот оно самое и есть: ты, значит, был эксплуататором. Работник работает, а ты у него это – прикарманиваешь. Ты настоящий буржуй был, эксплуататор.

Козырь задумывается на кровати, ребята внимательно наблюдают за его встревоженной душой.

– Ишь ты, какое дело. Трудно было, детки, прожить без греха. Господу Богу дела много, за всеми не усмотришь, а бесам хорошо, по людям ходят бесы, видишь ты, какие дела устраивают. А люди того и не видят.

– А вот теперь не так, – басит Бурун.

– Не так, говоришь? А как же? Теперь люди тоже грешат?

Белухин вылазит на кучу колеблющихся ободьев и возглашает дурашливо:

– Теперь не так, дедушка. Бесов нынче здорово разогнали: кого в море, кого в болото, а которым хвосты узлами позавязывали и назначили на работу.

– А…, а, – удивляется Козырь.

– Да. Так и знай, дед, если увидишь у кого хвост узлом завязан, так и знай – это который раньше бесом ходил. Ты присмотрись, как хвост у Луки Семеновича.

Хлопцы ложатся на землю от смеха, смеется и Козырь, который уже начинает понимать, в чем суть всей речи Белухина.

– И за Господа Бога тоже взялись по-новому. Сказали ему: что ж ты, старый хрен, сидишь тут на небе, а кругом беспорядок. Куда же ты смотришь, такой-сякой? Повылазило тебе разве, что дедушка Козырь людей эксплуатирует.

– Господи прости, – крестится Козырь.

– Сняли с работы. А этот самый Иисус Христосович, тот парень здоровый, это он прикидывается только несчастным, вроде нашего Евгеньева, так тот ничего, в Харькове трамвайным кондуктором служит.

Козырь печально улыбается:

– Нехорошо, детки, нехорошо, Господи, прости. Разгневается Господь…

Но пока собрался Господь разгневаться, разгневался Калина Иванович. Он из темного просвета дверей выступает на свет и размахивает трубкой:

– Это что ж вы такое над старым производите? Какое тебе дело до Иисуса Христа, скажи мне, пожалуйста? Я тебя как захвачу отседова, так не только Христу, а и Николаю-угоднику молебны будешь служить! Ежели вас советская власть ослобонила от богов, так и радуйся молча, а не то что куражиться сюда прийшов.

– Спаси Христос, Калина Иванович, не даете в обиду старика…

– Если что, ты ко мне жалиться приходи. С этими босяками без меня не управишься, на своих христосов не очень надейся.

Ребята делали вид, будто они напугались Калины Ивановича, и из колесного сарайчика спешили разойтись по многим другим колонийским уголкам. Теперь не было у нас больших спален-казарм, а расположились ребята в небольших комнатах по шесть-восемь человек. В этих спальнях отряды колонистов сбились крепче, ярче стали выделяться характерные черты каждой отдельной группы, и работать с ними стало интересней. Появился одиннадцатый отряд – отряд малышей, организованный благодаря настойчивому требованию Георгиевского. Он возился с ними по-прежнему неустанно: холил, купал, играл и журил, и баловал, как мать, поражая своей энергией и терпением закаленные души колонистов. Только эта изумительная работа Георгиевского немного скрашивала тяжелое впечатление, возникавшее благодаря всеобщей уверенности, что Георгиевский – сын иркутского губернатора.

Прибавилось в колонии воспитателей. Искал я настоящих людей терпеливо и кое-что выуживал из довольно бестолкового запаса педагогических кадров. На профсоюзном учительском огороде за городом обнаружил я в образе сторожа Павла Ивановича Журбина. Человек это был образованный, добрый, по-английски вымуштрованный, настоящий стоик и джентльмен. Он понравился мне благодаря особому своему качеству: у него была чисто гурманская любовь к человеческой природе; он умел со страстью коллекционера говорить об отдельных чертах человеческих характеров, о неуловимых завитках личности, о красотах человеческого героизма и о темных тайнах человеческой подлости. Обо всем этом он много думал и терпеливо высматривал в людской толпе признаки каких-то новых коллективных законов. Я видел, что он должен непременно заблудиться в своем дилетантском увлечении, но мне нравилась искренняя и чистая натура этого человека, и за это я простил ему штабс-капитанские погоны 35-го пехотного Брянского полка, которые, впрочем, он спорол еще до Октября, не испачкав своей биографии никакими белогвардейскими подвигами и получив за это в Красной армии звание командира роты запаса.

Вторым был Зиновий Иванович Буцай. Ему было лет двадцать семь, но он только что окончил художественную школу и к нам был рекомендован как художник. Художник был нам нужен и для школы, и для театра, и для всяких комсомольских дел.

Зиновий Иванович Буцай поразил нас крайним выражением целого ряда качеств. Он был чрезвычайно худ, чрезвычайно черен и говорил таким чрезвычайно глубоким басом, что с ним трудно было разговаривать: какие-то ультрафиолетовые звуки. Зиновий Иванович отличался прямо невиданным спокойствием и невозмутимостью. Он приехал к нам в конце ноября, и мы с нетерпением ожидали, какими художествами может вдруг обогатиться колония. Но Зиновий Иванович, еще ни разу не взявшись за карандаш, поразил нас иной стороной своей художественной натуры.

Через несколько дней после его приезда колонисты сообщили мне, что каждое утро он выходит из своей комнаты голый, набросив на плечи пальто, и купается в Коломаке. В конце ноября Коломак уже начинал замерзать, а скоро обратился в колонийский каток. Зиновий Иванович при помощи Отченаша проделал специальную прорубь и каждое утро продолжал свое ужасное купанье. Через короткое время он слег в постель и пролежал в плеврите недели две. Выздоровел и снова полез в полонку. В декабре у него был бронхит и еще что-то. Буцай пропускал уроки и нарушал наши школьные планы. Я наконец потерял терпение и обратился к нему с просьбой прекратить эту глупость.

 

Зиновий Иванович в ответ захрипел:

– Купаться я имею право, когда найду нужным. В кодексе законов о труде это не запрещается. Болеть я тоже имею право, и таким образом ко мне нельзя предъявить никаких официальных обвинений.

– Голубчик, Зиновий Иванович, так я же неофициально. Для чего вам мучить себя? Жалко вас просто по-человечески.

– Ну, если так, так я вам объясню: у меня здоровье слабое, организм мой очень халтурно сделан. Жить с таким организмом, вы понимаете, противно. Я решил твердо: или я его закалю так, что можно будет жить спокойно, или, черт с ним, пускай пропадает. В прошлом году у меня было четыре плеврита, а в этом году уже декабрь, а был только один. Думаю, что больше двух не будет. Я нарочно пошел к вам, здесь у вас речка под боком.

Вызывал я и Силантия и кричал на него:

– Это что за фокусы? Человек с ума сходит, а ты для него проруби делаешь!..

Силантий виновато развел руками:

– Ты, здесь это, не сердись, Антон Семенович, иначе, понимаешь, нельзя. Один такой вот был у меня… Ну, видишь, захотелось ему на тот свет. Топиться, здесь это, приспособился. Как отвернешься, а он, сволочь, уже в реке. Я его вытаскивал, вытаскивал, как говорится, уморился даже. А он, смотри ты, такая сволочь была вредная, взял и повесился. А мне, здесь это, и в голову не пришло. Видишь, какая история. А этому я не мешаю, и больше никаких данных.

Зиновий Иванович лазил в прорубь до самого мая месяца. Колонисты сначала хохотали над претензиями этого дохлого человека, потом прониклись к нему уважением и терпеливо ухаживали за ним во время его многочисленных плевритов, бронхитов и обыкновенных простуд.

Но бывали целые недели, когда закаливание организма Зиновия Ивановича не сопровождалось повышением температуры, и тогда проявлялась его действительная художественная натура. Вокруг Зиновия Ивановича скоро организовался кружок художников; они выпросили у совета командиров маленькую комнатку в мезонине и устроили ателье.

Скоро для них нашлась большая работа.

По инициативе Петра Ивановича Горовича два раза в неделю мы устраивали вечерние проработки отдельных, более или менее широких тем. Работа эта очень увлекала нас, и проводили мы ее особым коллективным способом. Например, на моей обязанности лежало всегда одно: составить конспект и подобрать литературу. Для этого нужно было не только рыться в наших книгохранилищах, но и по всему городу выпрашивать статьи и книги, нужно было подбирать художественную литературу, отрывки из романов, статьи из хрестоматий. Весь этот материал разбивался на небольшие подтемы, и один из воспитателей с группой ребят приступал к подготовке целой кучи рефератов.

На обязанности Зиновия Ивановича и его кружка лежало готовить иллюстрации, карты, диаграммы, вести рекламную работу. Посещение таких проработок ни для кого из колонистов не было обязательным; реклама, следовательно, имела огромное значение. Темы этих проработок были примерно такого порядка: «Робеспьер», «Цусима», «Солнечное затмение», «Как Юденич Петроград брал», «Самые дикие люди», «Советская Венгрия». Рекламу кружок Буцая любил подавать в карикатурных формах и даже для солнечного затмения умел находить карикатурные линии.

В журчащий зимний вечер в ателье Буцая идет самая горячая работа, и стены мезонина дрожат от смеха художников и гостей-меценатов.

Под большой керосиновой лампой над огромным картоном работают несколько человек. Почесывая черенком кисти в угольно-черной голове, Зиновий Иванович рокочет, как протодиакон на похмелье:

– Прибавьте Федоренку сепии. Это же грак, а вы из него купчиху сделали. Ванька, всегда ты кармин лепишь, где надо и где не надо.

Рыжий, веснушчатый, с вогнутым носом, Ванька Лапоть, передразнивая Зиновия Ивановича, отвечает хриплым деланым басом:

– Сепию всю на Лешего истратили.

Другие художники и меценаты смеются, но Зиновий Иванович как будто не замечает игры и продолжает рокотать:

– Для Лешего можно было бы и сажей ограничиться.

Лапоть не унимается и басит дальше:

– Сажа для вас осталась, Зиновий Иванович.

– А я при чем?

– А вы в правом углу, – уже чистым животом произносит Лапоть и отодвигается подальше от Зиновия Ивановича. Работники картона любопытно поднимают головы и наслаждаются: Зиновий Иванович с серьезным удивлением, округлив черные мохнатые брови и выпятив губы, рассматривает неожиданную для него деталь рекламного листа. На листе сверху написано:

КОЛОНИСТЫ
приходите завтра 21 декабря
на доклад группы Коваля
«Во что верят дикие люди»

Под этим воззванием должен быть нарисован Федоренко, считающийся самым догадливым колонистом; он должен держать за шиворот колониста Кузьму Лешего, а под такой картиной должна быть подпись:

– Тихон Нестерович, ось я Лешего спиймав, чи тягты його на доклад?

Но вместо ансамбля, намеченного по плану, представлен на картоне гораздо более сложный:

Красномордый Федоренко держит за шиворот Лешего, а листом чистой бумаги прикрыт контур самого Зиновия Ивановича, стоящего над прорубью и согнувшегося в самом жалком положении. Зиновий Иванович еще не раскрашен.

Художники: Шелапутин, Соловьев, Настя, Жевелей и Витька Богоявленский; меценаты: Кудлатый, Задоров, Коваль, Бурун неистово хохочут. Лапоть осторожно поглядывает на Зиновия Ивановича из-за стола, а Зиновий Иванович подымает правую бровь:

– И что же? Ну и испортили плакат. Какое же это имеет отношение к теме? Надо же все-таки со смыслом делать.

– А как же, со смыслом, – продолжает на самом низком регистре Лапоть, – вот…

Он снимает еще один чистый листик бумаги, прикрывающий еще одну неизвестную деталь. На картоне четкая надпись:

– Тихон Нестерович, ось я Лешего та водяного сниймав, чи тягты их на доклад?

Теперь все затихает, как перед бурей, но Зиновий Иванович спокойно говорит:

– Да. В таком случае правильно: оставьте для Кузьмы сепию, а для меня сажу.

Завтра утром плакат будет вывешен на самом видном месте и доставит колонистам несколько минут «истинно блаженных».

Стало шумно по вечерам и в моем кабинете. Недавно из Харькова приехали две студентки и привезли такую бумажку:

«Харьковский педагогический институт командирует тт. К. Варскую и Р. Ландсберг для практического ознакомления с постановкой педагогической работы в колонии имени М. Горького».

Я с большим любопытством встретил этих представителей молодого педагогического поколения. И К. Варская и Р. Ландсберг были завидно молоды, каждой не больше двадцати лет. К. Варская – очень хорошенькая полная блондинка, маленькая и подвижная; у нее нежный и тонкий румянец, какой можно сделать только акварелью. Все время сдвигая еле намеченные тонкие брови и волевым усилием прогоняя с лица то и дело возникающую улыбку, она учинила мне настоящий допрос:

– У вас есть педологический кабинет?

– Педологического кабинета нет.

– А как вы изучаете личность?

– Личность ребенка? – спросил я по возможности серьезно.

– Ну да. Личность вашего воспитанника.

– А для чего ее изучать?

– Как «для чего»? А как же вы работаете? Как вы работаете над тем, чего вы не знаете?

К. Варская пищала энергично и с искренней экспрессией и все время оборачивалась к подруге. Р. Ландсберг, смуглая, с черными восхитительными косами, опускала глаза, снисходительно-терпеливо сдерживая естественное негодование.

– Какие доминанты[126] у ваших воспитанников преобладают? – строго в упор спросила К. Варская.

– Если в колонии не изучают личность, то о доминантах спрашивать лишнее, – тихо произнесла Р. Ландсберг.

– Нет, почему же? – сказал я серьезно. – О доминантах я могу кое-что сообщить. Преобладают те самые доминанты, что и у вас…

– А вы откуда нас знаете? – недружелюбно спросила К. Варская.

– Да вот вы сидите передо мной и разговариваете.

– Ну так что же?

– Да ведь я вас насквозь вижу. Вы сидите здесь как будто стеклянные, и я вижу все, что происходит внутри вас.

К. Варская покраснела, но в этот момент в кабинет ввалились Карабанов, Вершнев, Задоров и еще какие-то колонисты.

– Сюда можно, чи тут секреты?

– А как же! – сказал я. – Вот познакомьтесь – наши гости, харьковские студенты.

– Гости? От здорово! А как же вас зовут?

126Доминанты (от лат. dominans – господствующий) – в физиологии временно господствующий рефлекс. Учение о доминанте было создано физиологом Алексеем Алексеевичем Ухтомским (1875–1942); в 1923 г. он ввел термин и представление о доминанте как общем принципе работы нервных центров, исследовал процессы возбуждения, торможения и механизм лабильности.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54 
Рейтинг@Mail.ru