– Наше положение возбуждало сострадание у всех окружающих, – продолжал Боннак, – один великодушный друг, сидевший в тюрьме вместе со мной, впоследствии воспользовался первыми минутами своей свободы для того, чтобы начать хлопотать о моем освобождении. Старания его увенчались успехом; огромный долг, обременявший меня, был выплачен. Но когда я пожелал выразить ему мою признательность, мой благодетель уклонился от этого. Я имею причины думать, что он сам сделался жертвой своего великодушия и опять попал в заключение после того, как помог мне освободиться. Все мои поиски оказались безуспешными. Добрый, несчастный Валанкур!
– Валанкур! – подхватил мосье Дюпон. – Из каких Валанкуров?
– Это Валанкуры – графы Дюварней, – пояснил Боннак.
Нетрудно себе представить волнение Дюпона, когда он узнал, что великодушный благодетель его друга и его соперник в любви – одно и то же лицо.
Преодолев свое изумление, он поспешил успокоить Боннака, сказав ему, что Валанкур на свободе и еще не так давно был в Лангедоке; затем из преданности к Эмилии, Дюпон стал расспрашивать Боннака об образе жизни его соперника в Париже, – так как Боннак был хорошо осведомлен на этот счет. Из его ответов можно было вывести заключение, что на Валанкура наговорили много лишнего; как ни тяжела была эта жертва для Дюпона, но он решил окончательно отступиться от своих притязаний на Эмилию и передать их другому, который, как теперь обнаруживалась, был по-прежнему достоин ее уважения.
Из рассказов Боннака оказывалось, что Валанкур, вскоре по прибытии в Париж, попался в тенета, расставленные ему наглым пороком; время свое он разделял между пиршествами у сообразительной маркизы и игорными притонами, куда тащили его товарищи-офицеры – из зависти к его порядочности, или просто из желания поживиться за его счет. На этих собраниях он сначала проигрывал мелкие суммы, но потом, желая отыграться, проиграл много денег, – свидетелями его проигрышей не раз были граф де Вильфор и его сын Анри. Наконец, ресурсы Валанкура истощились, и граф Дюварней, его брат, возмущенный его поведением, отказался наотрез давать ему средства на поддержание подобного образа жизни; тогда Валанкур, вследствие накопившихся долгов, был заключен в тюрьму, откуда брат и не пробовал его выручить, в надежде, что такое наказание исправит его поведение, так как оно не было следствием привычки, усвоенной с юных лет.
В уединении тюрьмы Валанкур имел досуг одуматься и, раскаяться; образ Эмилии, несколько поблекший за время его распутной жизни в столице, но не изгладившийся из его сердца, – снова ожил во всем очаровании невинности и красоты; этот дорогой образ укорял его в том, что он погубил свое счастье и унизил свои прекрасные душевные качества такими увлечениями, которые он в прежнее время, по благородству своего характера, счел бы пошлыми и постыдными. Но хотя страсти его поддались соблазну, сердце его не было развращено, и так как, он сохранил силу воли, необходимую ему для того, чтобы свергнуть это рабство порока, то он, в конце концов, освободился от него, разумеется, не без огромных усилий и страданий.
Освобожденный усилиями брата из тюрьмы, где он был свидетелем трогательного свидания между Боннаком и его женой, с которыми он несколько времени тому назад познакомился, Валанкур воспользовался первыми же минутами своей свободы для того, чтобы совершить поступок, положим, гуманный, но вместе с тем и поразительный по своему легкомыслию. Взяв с собой почти всю сумму денег, данную ему братом, он сейчас же отправился в игорный дом и поставил эту сумму на карту, с тем, чтобы, в случае выигрыша, выкупить на свободу своего друга и вернуть его огорченной семье. Валанкуру повезло – он выиграл и тут же дал себе торжественную клятву никогда более не поддаваться опасному соблазну игры.
Возвратив почтенного отца семейства, Боннака, в объятия его образованной семьи, Валанкур поспешил уехать из Парижа в Этювьер; радуясь, что ему удалось осчастливить бедняков, он на время позабыл о своих собственных несчастьях. Вскоре, однако, он пришел в себя и сообразил, что растратил состояние, без которого никогда не может жениться на Эмилии; между тем жизнь без нее казалась ему невыносимой – ее доброта, деликатность, сердечная простота придавали ее красоте в глазах его еще больше очарования. Боннак опять научил его вполне оценить те качества, которыми он раньше только восхищался: в силу контраста, после всего, что ему довелось видеть в свете, он стал боготворить эти благородные качества. Такие размышления усиливали муки его совести и раскаяние и вызвали в нем отчаяние, так как он считал себя уже недостойным Эмилии; что касается позорного пользования денежными средствами от маркизы Шамфор, или от других светских интриганок, то до этого Валанкур никогда не доходил, хотя об этом и наговорили графу Вильфору, – точно также он никогда не участвовал в шулернических проделках игроков; это была злостная сплетня, одна из тех, какие часто примешиваются к истине, подавляя несчастных. Граф де Вильфор получил эти сведения из источников, по его мнению, не допускающих никаких сомнений, и неосторожное поведение Валанкура, не раз виденное им самим, тем легче заставило его поверить этим сплетням. Слухи эти были такого щекотливого свойства, что Эмилия не могла передать их Валанкуру, поэтому он не имел даже случая опровергнуть их, и когда он сам заявил ей, что недостоин ее уважения, то ни мало не подозревал, что подтверждает самую возмутительную клевету. Таким образом, ошибка была взаимной, и никто не думал исправить ее, пока Боннак не выяснил Дюпону поведение своего великодушного, но неосторожного молодого друга, и вот Дюпон, строго придерживаясь справедливости, решился не только разубедить графа на этот счет, но и отказаться от всякой надежды получить руку Эмилии.
Когда графу объяснили его ошибку, он был крайне поражен последствиями своего легковерия; рассказ Боннака о положении его молодого друга в то время, как он проживал в Париже, убедил его, наконец, что Валанкур просто запутался в силках, расставленных ему целым кружком распутных молодых людей, частью товарищей по службе, и что он вовсе не имел природной склонности к пороку. Очарованный непосредственным и благородным, хотя и несколько легкомысленным поступком его по отношению к Боннаку, он простил ему мимолетные заблуждения, запятнавшие его молодость, и вернул ему то высокое уважение, которое питал к нему в начале их знакомства. Но так как дать удовлетворение Валанкуру он мог не иначе, как доставив ему случай объясниться с Эмилией, то он немедленно написал молодому человеку; прося прощения за невольно нанесенную ему обиду, и приглашал его к себе в замок Ле-Блан.
Щекотливые соображения деликатности не допускали графа сообщить Эмилии об этом письме; из сердечной доброты он не рассказал ей и об открытии, сделанном насчет Валанкура, до тех пор, пока приезд его не избавит ее от возможности беспокоиться об исходе этого дела. Такая предосторожность спасла ее от еще более тяжкой тревоги, чем даже предвидел граф: он ничего не знал о симптомах отчаяния, замеченных у Валанкура за последнее время.
Но суд свершается над нами здесь:
Едва урок кровавый дан, обратно
Он на главу учителя падет;
Есть суд и здесь: рукою беспристрастной
Подносит вам он чашу с нашим ядом.
Макбет
Вскоре случилось необыкновенное происшествие, которое на время отвлекло Эмилию от ее личных горестей и возбудило в ней смешанные чувства удивления и ужаса.
Через несколько дней после кончины синьоры Лаурентини ее завещание было вскрыто в монастыре, в присутствии игуменьи и Боннака; третья часть ее личного состояния завещана ближайшей, оставшейся в живых родственнице покойной маркизы де Вильруа, и этой родственницей оказалась Эмилия.
Семейная тайна Эмилии давно была известна аббатисе; но по горячей просьбе Сент-Обера, знакомый монах, исповедовавший его на смертном одре, скрыл от его дочери ее родство с маркизой. Некоторые намеки, пророненные синьорой Лаурентини во время ее последнего свидания с Эмилией, и странные вещи, разоблаченные на ее исповеди перед смертью, побудили аббатису поговорить с молодой девушкой о предмете, которого она раньше не решалась касаться; для этой цели она и просила ее повидаться с ней на другой день после ее свидания с монахиней. Нездоровье Эмилии тогда помешало предположенной беседе. Но теперь, после вскрытия завещания, Эмилия получила вторичное приглашение в монастырь и поспешила туда; то, что сообщила ей игуменья, просто ошеломило ее. Так как повествование аббатисы было неполно во многих отношениях, и она пропустила кое-какие подробности, может быть, интересные для читателя, и так как история монахини существенно связана с судьбой маркизы де Вильруа, то мы не станем передавать разговора, происходившего в монастырской приемной, и расскажем отдельно краткую историю.
Она была единственной дочерью у своих родителей и наследницей старинного родового поместья Удольфо в Венецианской области. Главным несчастьем ее жизни, повлекшим за собою все последующие страдания, было то, что близкие люди, которым следовало бы сдерживать ее пылкие страсти и постепенно учить ее управлять ими, напротив, баловали ее напропалую и развивали эти задатки во впечатлительной девочке. В ней они, в сущности, лелеяли свои собственные недостатки: потакая страстям ребенка или подавляя их; они только ублажали самих себя. Они то потворствовали ей из слабости, то вдруг резко накидывались на нее. Душа девочки возмущалась их тиранией, вместо того, чтобы исправляться, под влиянием их разумности. И всякое их сопротивление порождало борьбу, в которой каждой из сторон хотелось победить, причем одинаково забывалась и родительская нежность, и обязанности ребенка по отношению к родителям; но так как любовь к дочери очень быстро обезоруживала гнев родителей, то синьора Лаурентини воображала, что она остается победительницей в борьбе и после каждого подобного столкновения страсти ее становились все более и более необузданными.
После смерти ее отца и матери, последовавшей в один и тот же год, она очутилась одинокой и совершенно самостоятельной, и что еще значительно затрудняло ее положение, – это ее молодость и красота. Она любила общество, ее тешило поклонение, однако она пренебрегала мнением света в тех случаях, когда оно противоречило ее наклонностям; нрав у нее был веселый, остроумный и она была мастерицей в искусстве очаровывать. Чего же можно было ожидать от нее при слабости ее принципов и силе страстей?..
Среди ее многочисленных поклонников был покойный маркиз де Вильруа, который во время путешествия по Италии увидал синьору Лаурентини в Венеции, где она обыкновенно проживала, и страстно влюбился в нее. Очарованная наружностью и талантами маркиза, который в то время слыл одним из выдающихся вельмож французского двора, она сумела настолько искусно скрыть от него предосудительные черты своего характера и прегрешения своей прежней жизни, что он просил ее руки.
До свадьбы синьора Лаурентини удалилась в Удольфский замок, куда за нею последовал и маркиз; там она, отбросив сдержанность, которую соблюдала за последнее время, показала себя в настоящем свете; нареченный жених, увидав пропасть, над которой стоял, и окончательно убедился, что он заблуждался насчет ее характера и нравственности; та, которую он хотел сделать своей женой, стала его любовницей.
Маркиз провел несколько недель в Удольфском замке, но вдруг был неожиданно вызван во Францию; он уехал неохотно, потому что сердце его все еще было очаровано блестящей синьорой, свадьбу с которой он, однако, откладывал под разными предлогами; но, чтобы примирить ее с этой разлукой, он неоднократно давал ей обещания жениться, лишь только позволят ему дела, из-за которых он был вызван во Францию.
Успокоенная до известной степени его уверениями, Лаурентини, скрепя сердце, отпустила его; вскоре после этого прибыл в Удольфо ее родственник, Монтони, и возобновил предложение, которое она уже однажды отвергла. И теперь она ответила ему отказом; мысли ее были всецело заняты маркизом де Вильруа: она любила его пылкой, мучительной, чисто итальянской страстью, еще усилившейся в уединении, на которое она добровольно обрекла себя: теперь она утратила всякий вкус к светским удовольствиям. Единственным ее занятием было вздыхать и плакать над миниатюрой маркиза, бродить по местам их прежних прогулок, изливать свое сердце в письмах к нему, считать недели, дни, часы, остававшиеся до свидания с ним. Однако назначенный срок прошел, а он все не возвращался; недели шли за неделями в тяжком, почти нестерпимом ожидании. За этот период времени воображение синьоры Лаурентини, занятое одной исключительной мыслью, начало приходить в расстройство; сердце ее целиком предалось одному и тому же предмету, и жизнь ее стала невыносимой после того, как она убедилась, что этот предмет погиб для нее. Прошло несколько месяцев; маркиз де Вильруа не давал о себе вести, и в иные дни она впадала в какое-то безумное отчаяние. Она замкнулась в одиночестве, не допускала к себе никаких посетителей; иногда по целым неделям не выходила из своей спальни, ни с кем не говорила ни слова, кроме своей любимой горничной, писала какие-то письма, перечитывала те, которые раньше получила от маркиза, плакала над его портретом и разговаривала с ним по часам, браня, упрекая и целуя его вперемежку.
Наконец до нее дошло известие, что маркиз женился во Франции; перестрадав все муки любви, ревности и бешенства, она задумала отчаянный план: тайно пробраться во Францию, и если известие о его женитьбе окажется верным, отомстить ему ужасной местью… Только одной своей любимой горничной она доверила свой замысел и пригласила ее ехать с собою. Собрав все свои бриллианты, доставшиеся ей по наследству от нескольких семей ее фамилии и представлявшие огромную ценность, а также и наличные деньги, на крупную сумму, она все это уложила в чемодан, который тайно был препровожден в соседний город; туда же направилась и синьора Лаурентини со своей наперсницей; затем они пробрались в Легхорн, где они сели на корабль, чтобы отплыть во Францию.
По прибытии в Лангедок, убедившись, что маркиз де Вильруа действительно женился несколько месяцев назад, она впала в страшное горе, почти лишившее ее рассудка. Она попеременно то решалась выполнить задуманный страшный план, – убить маркиза, жену его и самое себя, то опять бросала его. Наконец, ей удалось подстеречь где-то маркиза с намерением упрекнуть его за его измену и тут же, на его глазах, заколоть себя кинжалом; но когда она увидала после долгой разлуки того, кто был единственным предметом ее помыслов и ее мечтаний, гнев ее сменился пылкой любовью; решимость ее ослабела; она затрепетала в борьбе осаждавших ее чувств и лишилась сознания…
Маркиз не мог быть совершенно равнодушным к соблазну ее красоты и преданности; любовь охватила его сердце с прежней силой: раньше он боролся против нее только в силу благоразумия. Так как честь фамилии не позволяла ему жениться на синьоре Лаурентини, то он старался подавить свою страсть; это удалось ему настолько, что он избрал маркизу себе в жены. В первое время он любил свою супругу спокойной, рассудительной любовью; но кроткие добродетели этой женщины не вознаграждали его за ее равнодушие, сквозившее в ее отношениях к нему, несмотря на ее усилия скрыть свои чувства; одно время он даже подозревал, что ее привязанность принадлежит другому, вот тут-то как раз и приехала синьора Лаурентини. Хитрая итальянка тотчас же заметила, что снова приобрела прежнее влияние на возлюбленного; успокоенная этой уверенностью, она решила не лишать себя жизни, а пустить в ход все свое очарование, чтобы заручиться его согласием на дьявольское дело, которое она считала необходимым для обеспечения своего счастья. Она повела интригу чрезвычайно искусно и с терпеливой настойчивостью; совершенно изгладив в сердце графа привязанность его к жене, кроткая доброта и бесстрастный характер которой перестали ему нравиться, в сравнении с чарами итальянки, она продолжала подстрекать в его душе ревность оскорбленного самолюбия, но уже не любви, и указала ему даже на то лицо, ради которого маркиза, по ее словам, пожертвовала своей честью; но сначала Лаурентини исторгла у маркиза торжественное обещание воздержаться от мести по отношению к своему сопернику. Это было одним из важных пунктов ее плана: она понимала, что если не дать ему отомстить сопернику, то его жажда мести еще сильнее обрушится на жену и тогда можно будет убедить его помочь ей в совершении страшного дела, которое уничтожит последнюю помеху на пути Лаурентини.
Между тем, ни в чем неповинная маркиза с горестью замечала перемену в обращении мужа. Он стал сдержан и задумчив в ее присутствии; обхождение его было сурово и порою даже грубо. Иногда она по целым часам плакала из-за какой-нибудь резкой выходки его и задумывалась, каким путем вернуть себе его привязанность. Поведение его огорчало ее тем более, что она согласилась выйти за него, повинуясь воле отца, несмотря на то, что была влюблена в другого человека, доброта и прекрасный характер которого могли бы составить ее счастье. Это обстоятельство синьора Лаурентини пронюхала вскоре по приезде во Францию и широко воспользовалась им для своих интриг: она доставила маркизу мнимые доказательства неверности его жены, и он, в порыве бешенства, согласился извести несчастную. Ей дали медленного яда, и она погибла жертвой коварства синьоры Лаурентини и преступной слабости своего супруга.
Но момент торжества для Лаурентини, момент, которого она так ожидала, надеясь, что тогда осуществятся все ее заветные мечты, оказался лишь началом страданий, которые уже не оставляли ее до самой смерти.
Жажда мщения, отчасти побуждавшая ее совершить это гнусное злодеяние, угасла в тот же момент, как только была удовлетворена, и оставила ее во власти раскаяния и мучительных угрызений совести, которые отравили бы все те годы, которые она надеялась прожить с маркизом де Вильруа, если бы осуществились ее расчеты на брак с ним. Но и он также убедился, что момент мщения был для него началом тяжких угрызений и ненависти к сообщнице своего преступления; убеждение в виновности жены сразу исчезло, и он очутился в недоумении и смущении, видя, что не существует никаких доказательств ее измены теперь, когда она понесла наказание за свой мнимый грех. Когда ему сообщили, что она умирает, он вдруг почувствовал необъяснимую уверенность в ее невинности, и торжественное признание, которое она сделала ему перед смертью, еще более убедило его в ее безупречном поведении.
В пылу раскаяния и отчаяния он решился было предать в руки правосудия и самого себя и женщину, вовлекшую его в бездну преступления, но когда миновал первый припадок горя, он переменил намерение. С синьорой Лаурентини он, однако, виделся всего один раз после этого: он осыпал ее проклятиями, как главную зачинщицу преступления, и объявил ей, что пощадит ее жизнь лишь с условием, чтобы она согласилась посвятить остаток дней своих молитве и покаянию.
Удрученная и разочарованная презрением и ненавистью со стороны человека, ради которого она не задумалась запятнать свою совесть человеческой кровью, и сама ужасаясь своего бесполезного преступления, Лаурентини отказалась от света и удалилась в монастырь святой Клары, где и прожила много лет несчастной жертвой своих необузданных страстей!
Немедленно после смерти жены, маркиз покинул замок Ле-Блан и никогда больше туда не возвращался; он пробовал заглушить в себе угрызения совести за свое преступление в треволнениях воинской службы, или среди развлечений столичной жизни.
Но усилия его были напрасны; глубокая печаль овладела им навсегда, и самые близкие его друзья не могли догадаться, что его удручает. Наконец, он умер, почти в таких же мучениях, как и Лаурентини. Врач, заметивший следы отравления на лице несчастной маркизы после ее кончины, был подкуплен, с тем, чтобы он не раскрыл этой тайны, а подозрения слуг были так неопределенны, что это дело легко было затушить. Неизвестно, достигли ли эти слухи отца маркизы. Если и достигли, то, быть может, трудность добыть необходимые улики удержала его от преследования судом маркиза де Вильруа; но смерть несчастной женщины возбудила глубокое горе у некоторых из членов ее семьи, а в особенности у брата ее, Сент-Обера – такова была степень родства, существовавшая между отцом Эмилии и маркизой; нет сомнения, что он подозревал, отчего она умерла. Между ним и маркизом происходил обмен писем вскоре после кончины его возлюбленной сестры, и есть основание предполагать, что в них упоминалось о причине ее смерти.
В этой переписке и некоторых письмах маркизы, доверчиво сообщавшей брату о причинах своего несчастья – и заключались те документы, которые Сент-Обер торжественно завещал дочери уничтожить не читая; забота о ее душевном спокойствии, вероятно, и побудила его скрыть от нее печальную историю, к которой относились эти бумаги. Он так сильно грустил по поводу безвременной кончины своей любимой сестры, что никогда не мог слышать ее имени и сам ни с кем не говорил о ней, кроме как с госпожой Сент-Обер. Щадя чувствительность Эмилии, он так тщательно скрывал от нее историю маркизы и даже ее имя, что она до сих пор даже не подозревала своего родства с маркизой де Вильруа: он просил молчать об этом свою другую сестру, госпожу Шерон, и та строго соблюдала его просьбу.
Над некоторыми из этих трогательных писем маркизы Сент-Обер проливал слезы в тот вечер, когда Эмилия наблюдала его накануне отъезда их из «Долины»; ее же портрет он с такой нежностью рассматривал и целовал. Мученическая смерть ее и была причиной волнения, которое он испытал, услыхав ее имя из уст старика-крестьянина, Лавуазона; понятно и его желание быть похороненным рядом с мавзолеем фамилии де Вильруа, где покоились останки его сестры, но не ее мужа, который был похоронен в том месте, где скончался, – на севере Франции.
Духовник, напутствовавший Сент-Обера перед смертью, узнал в нем брата покойной маркизы; но Сент-Обер, из нежности к Эмилии, просил его скрыть от нее это обстоятельство и попросить аббатису, попечению которой он поручал Эмилию, сделать то же самое – этот завет его был соблюден в точности.
Синьора Лаурентини, прибыв во Францию, тщательно скрывала свое имя и фамилию и, чтобы удобнее замаскировать свою истинную историю, постаралась о распространении в монастыре другой истории, той, которая была внушена сестре Франциске; весьма вероятно, что даже аббатиса, еще не стоявшая во главе обители во время пострижения итальянки, не знала всей истины.
Мучительные угрызения совести, овладевшие синьорой Лаурентини, в связи со страданиями несчастной любви – потому что она все еще любила маркиза – опять расстроили ее рассудок; когда миновали первые пароксизмы отчаяния, душой ее овладела тяжелая, молчаливая меланхолия, не покидавшая ее до самой смерти; лишь по временам это подавленное состояние прерывалось припадками буйства. В продолжение многих лет единственным ее развлечением было бродить в одиночестве по лесу вокруг монастыря в тихий час ночной и играть на любимом своем инструменте, иногда сопровождая игру дивными звуками своего голоса: она пела торжественные, печальные песни своей родины, с трогательным чувством, накопившимся в ее сердце. Врач, лечивший ее, советовал настоятельнице не препятствовать ей в исполнении этой прихоти, так как это было единственное средство успокоить ее расстроенное воображение. И вот ей позволяли бродить в тиши ночной, в сопровождении служанки, приехавшей с ней из Италии. Но так как эта привилегия была нарушением монастырского устава, то ее держали, по возможности, в тайне.
Таким образом, таинственная музыка, исполняемая синьорой Лаурентини, в связи с некоторыми другими обстоятельствами, породила слух, что не только в самом замке, но и в окрестностях его водится нечистая сила.
Вскоре после поступления в святой орден и прежде чем у нее проявились симптомы умопомешательства, Лаурентини написала свое завещание, и в нем, отказав крупный вклад в монастырь, разделила остальное имущество, очень ценное, благодаря бриллиантам, между своей родственницей, женой Боннака, родом итальянкой, и между ближайшей оставшейся в живых родственницей покойной маркизы де Вильруа. Так как Эмилия Сент-Обер оказывалась не только ближайшей, но и единственной родственницей маркизы, то это наследство доставалось ей и таким образом разъяснилось таинственное поведение ее отца.
Сходство между Эмилией и ее злополучной теткой с первого взгляда бросилось в глаза синьоре Лаурентини; оно и вызвало странную выходку, перепугавшую Эмилию; в предсмертные минуты монахини, когда измученная совесть постоянно рисовала ей образ маркизы, – такое сходство ее с Эмилией особенно поразило ее и в припадке острого умоисступления ей почудилось, что она видит перед собой не другое лицо, похожее на погубленную ею женщину, а ее саму. Когда она очнулась, ее смелое заявление, что Эмилия, вероятно, дочь маркизы де Вильруа, было совершенно искренно – она действительно подозревала, что это так; зная, что ее соперница, выходя за маркиза, любила другого человека, она не постеснялась вывести заключение, что ее соперница также пожертвовала своею честью, отдавшись необузданной страсти.
Что касается преступления, в котором заподозрила ее Эмилия, на основании ее же собственного безумного признания о каком-то убийстве, совершенном в Удольфском замке – то синьора Лаурентини была в нем неповинна. Сама Эмилия была введена в заблуждение страшным зрелищем, виденным ею в одном из покоев замка, и некоторое время приписывала ужасные терзания монахини сознанию какого-то преступления, совершенного в этом замке.
Если помнит читатель – в одном из покоев Удольфского замка висел черный занавес, возбудивший любопытство Эмилии; как потом оказалось, за ним скрывался предмет, который привел ее в несказанный ужас: подняв занавес, она увидела там не картину, как ожидала, а в углублении стены человеческую фигуру мертвенной бледности, распростертую во весь рост и окутанную могильным саваном. Что еще усиливало ужас зрелища – это то, что лицо казалось частью разложившимся и изъеденным червями, которые виднелись на лице и на руках. Само собой разумеется, что на такое зрелище никто не согласился бы взглянуть вторично. Эмилия, как уже известно, при первом же взгляде на него, опустила покрывало и после этого, конечно, не захотела еще раз испытать это страшное впечатление. Но если бы она решилась повторить опять, то ее страх и иллюзия исчезли бы, как дым – она убедилась бы, что это не труп, а фигура, сделанная из воска. История этого изображения не совсем обыкновенная, хотя подобные ей встречаются в летописях суеверного монашеского владычества.
Один из членов Удольфской фамилии в чем-то провинился перед святой церковью и был осужден – в виде кары – созерцать ежедневно, в продолжение нескольких часов восковую фигуру, похожую на человеческий труп в период разложения. Эта епитимия, служа ему напоминанием того, во что он сам когда-нибудь обратится, была наложена с целью унизить гордость маркиза Удольфо, когда-то сильно досаждавшую римской церки, и маркиз не только сам суеверно подчинялся этой епитимии, но даже включил в свое завещание распоряжение, чтобы его потомки хранили эту фигуру, – под страхом, в случае неповиновения, отдать часть поместьев церкви, – дабы и они могли пользоваться назиданием, которое в ней заключается. Итак, восковое изображение по-прежнему хранилось в стенной нише; но потомки маркиза уже уклонялись от соблюдения наложенной на него епитимии.
Это изображение было поразительно искусно сделано, и немудрено, что Эмилия поддалась иллюзии, приняв его за человеческий труп; после того как она услышала удивительный рассказ об исчезновении бывшей владелицы замка и узнала, на что способен Монтони, весьма понятно, что она вообразила, будто это труп синьоры Лаурентини и будто Монтони был виновником ее смерти.
Существование такого предмета в одной из комнат замка сначала сильно удивляло и смущало Эмилию; но тщательность, с какой запирались потом двери комнаты, где он находился, убеждала ее, что Монтони, не решаясь доверить кому-либо тайну смерти своей жертвы, оставил ее труп разлагаться в этой темной комнате. Но останки были завешены занавесью и двери были оставлены незапертыми – это обстоятельство поражало ее и сбивало с толку.
И все-таки она никак не могла преодолеть своих подозрений относительно Монтони; страх перед его грозным мщением заставлял ее молчать о том, что она видела в западном флигеле.
Эмилия узнав, что покойная маркиза де Вильруа была родной сестрой Сент-Обера, испытала разнообразные чувства: сожалея о ее безвременной кончине, она почувствовала и некоторое облегчение – она избавилась от тревожного и тяжелого недоумения, возбужденного поспешным выводом синьоры Лаурентини относительно ее происхождения и чести ее родителей. Твердая вера в нравственность Сент-Обера не позволяла ей подозревать, что он когда-либо поступал бесчестно, и ей было до того противно считать себя дочерью какой-либо другой женщины, а не той, кого она с рождения привыкла любить и уважать как мать, что она не могла даже допустить такой возможности; однако сходство, которое по многим отзывам существовало между нею и покойной маркизой, слова Доротеи, старой домоправительницы, уверения синьоры Лаурентини и таинственная привязанность к маркизе Сент-Обера, – все это, вместе взятое, будило в ней сомнения, которых ее рассудок не мог ни преодолеть, ни подтвердить. Слава Богу, от этих подозрений она теперь избавилась, и все побуждения ее отца вполне разъяснились; но сердце ее все еще находилось под впечатлением печальной катастрофы с ее милой родственницей и страшного урока, заключавшегося в истории несчастной монахини: потворство страстям постепенно привело ее к совершению ужасного преступления, а если бы ей предсказали нечто подобное в ранние годы ее юности, то она, без сомнения, содрогнулась бы от ужаса и воскликнула бы, что это невозможно. И долгие годы раскаяния и тяжелого искуса были бессильны смыть этот грех с ее совести.