Пробил полночный час; чу! колокол раздался
По умершем! Разносится призыв его печальный.
Теперь он замер; вдруг снова зазвучал,
И звон тот погребальный
Подхватывает ветер…
Мэзон
Когда Монтони узнал о смерти своей супруги и сообразил, что она не успела подписать документов, столь необходимых для осуществления его корыстных планов, он откровенно выразил свой гнев, позабыв даже соблюсти приличие.
Эмилия тщательно избегала его и в течение двух суток почти без перерыва сидела над телом своей тетки. Душа ее была глубоко потрясена несчастной судьбой покойной; она позабыла о всех ее недостатках, о ее властолюбивом и жестоком обращении с нею самою, – она помнила только о страданиях, вынесенных несчастной, и думала о ней с нежной жалостью. Иногда, впрочем, она начинала не без удивления размышлять о странном увлечении, погубившем ее тетку и вовлекшем ее в лабиринт несчастий, из которого она уже не могла выпутаться – этим роковым событием был для нее брак с Монтони. Но, обдумывая все это, Эмилия испытывала грусть, а не раздражение; она скорбела за тетку, но не упрекала ее.
В исполнении набожных обрядов Монтони не мешал ей; он избегал не только той комнаты, где лежал прах его жены, но и всей части замка, к которой она примыкала, словно боялся заразы смерти. По-видимому, он не делал никаких распоряжений насчет похорон, и Эмилия боялась, не намеревается ли он нанести нового оскорбления памяти госпожи Монтони; однако она успокоилась, когда на другой день вечером Аннета доложила ей, что погребение состоится в ту же ночь. Эмилия знала, что Монтони не будет на нем присутствовать, и ей становилось очень тяжело при мысли, что останки ее несчастной родственницы сойдут в могилу безвестно, торопливо, при чем не будет присутствовать ни единого родственника или друга, который мог бы оказать им последнюю почесть; поэтому она решила про себя, что никакие препятствия не остановят ее от исполнения этого печального долга. При других обстоятельствах она, может быть, побоялась бы следовать за останками в холодный склеп, куда понесут их люди с печатью злодейства на лицах, да еще в тихий полночный час, выбранный Монтони для похорон, с целью по возможности поскорее предать забвению смертные останки женщины, которую он свел в могилу своим бесчеловечным обращением.
Эмилия, вся трепеща от волнения и страха, при помощи Аннеты обрядила тело к погребению, и, обернув его в саван, обе просидели возле него до полуночи, до тех пор, пока не услыхали шагов людей, которые должны были нести тело к могиле. С трудом удалось Эмилии подавить свои чувства, когда дверь распахнулась настежь и при свете факелов она увидела мрачные лица носильщиков. Двое из них, не произнося ни слова, подняли тело на плечи, а третий предшествовал им с факелом, и печальное шествие прошло по всему замку к могиле, находившейся в нижнем склепе часовни, в стенах самого замка. Приходилось пройти по двум дворам, направляясь к западному крылу замка, смежному с часовней и так же, как она, находившемуся в состоянии полуразрушения; но запустение и мрачность этих дворов теперь мало действовали на воображение Эмилии, занятой еще более печальными мыслями; она не обратила внимания на унылый крик совы, раздавшийся между заросшими плющом бойницами развалин, и едва замечала тихий полет летучей мыши, беспрестанно сновавшей мимо. Но вот, вступив в часовню и пройдя между разрушенными колоннами бокового придела, носильщики остановились перед несколькими ступенями, спускающимися к низкой сводчатой двери и один из них отпер ее; Эмилия увидала за нею темную бездну, куда понесли тело ее тетки, увидала разбойничье лицо человека, стоявшего внизу с факелом; тут вся твердость покинула ее и сменилась чувствами невыразимого горя и ужаса. Она оперлась на руку Аннеты, которая похолодела и дрожала всем телом; она долго простояла наверху ступенек, до тех пор, пока отраженный свет факела стал бледнеть на колоннах часовни и люди с их ношей уже почти скрылись из виду. Наступившая вслед за тем полная тьма пробудила в ней страх, но сознание того, что она считала своим долгом, превозмогло ее колебание, и она спустилась в подземелье, направляясь по шуму шагов и слабому лучу света, пронизывавшему мрак; вдруг резкий скрип двери, отворяемой для того, чтобы пронести тело, опять заставил ее задрожать. После короткой паузы она снова двинулась вперед, вошла в склеп и увидала, как на некотором расстоянии носильщики положили тело у края открытой могилы, где стояли еще один из приспешников Монтони и священник, которого Эмилия не заметила, пока он не начал совершать богослужение. Подняв глаза, потупленные в землю, она увидала почтенного монаха и услыхала его тихий голос, торжественный и трогательный, читавший заупокойные молитвы. Момент, когда они спускали тело в могилу, был достоин мрачной кисти Доминикино. Свирепые черты и фантастический костюм кондотьеров, нагнувшихся с факелами над могилой, куда спускали тело, представляли странный контраст с почтенной наружностью монаха, закутанного в длинную черную рясу с капюшоном, откинутым от его бледного лица, обрамленного седыми кудрями. На этом лице при ярком пламени факелов можно было прочесть скорбь, смягченную христианским благочестием; а тут же возле виднелась тонкая фигура Эмилии, опиравшейся на Аннету, ее полуотвернутое лицо, оттененное длинным вуалем, кроткие, прекрасные черты, застывшие в такой глубокой, торжественной скорби, что она не допускала слез, в то время как опускали в землю ее безвременно погибшую, последнюю родственницу и друга.
Пламя факела, мелькавшее на сводах подземелья, на взрытой почве которого видны были те места, где недавно были погребены другие мертвецы, и жуткая тьма, стоявшая кругом – уже одно это могло породить в воображении зрителей сцены, еще более леденящие кровь, нежели даже те, что разыгрались у могилы злополучной госпожи Монтони.
Когда окончилось богослужение, монах внимательно и несколько удивленно оглядел Эмилию; он как будто хотел заговорить с нею, но стеснялся присутствием кондотьеров; последние, идя вперед ко двору, стали болтать между собой и подымать на смех священный сан; монах все выносил молча и, очевидно, торопился поскорее вернуться в свою обитель, а Эмилия слушала эти грубые шутки с негодованием и ужасом. Когда достигли двора, инок дал ей благословение и повернул к воротам, в сопровождении одного из людей, несшего факел; Аннета, засветив другой факел, пошла провожать Эмилию до ее комнаты. Появление монаха, выражение кроткого участия на его лице заинтересовали Эмилию. Хотя Монтони только по ее настоятельной просьбе согласился допустить, чтобы священник исполнил погребальный обряд над его покойной женой, но она ничего не знала об этой духовной особе, пока Аннета не рассказала ей, что он явился из монастыря, ютившегося в горах на расстоянии нескольких миль. Настоятель монастыря питал к Монтони и его товарищам не только отвращение, но и страх; он, вероятно, побоялся отказать ему в его просьбе и прислал монаха отслужить погребальную службу; тот, проникнутый кротким христианским духом, превозмог свое нежелание входить в нечестивый замок и решился исполнить свой долг; а так как часовня была построена на освященной земле, то он и совершил отпевание и погребение в ней останков несчастной госпожи Монтони.
Несколько дней Эмилия провела в полном уединении и в ужасном состоянии духа – она и горевала о покойной и боялась за себя. Наконец она решила предпринять хоть что-нибудь, чтобы уговорить Монтони отпустить ее во Францию. Зачем ему понадобилось удерживать ее – это она даже боялась обсуждать, но несомненно, что он имел причины не отпускать ее и после положительного отказа, которым он отвечал на ее просьбу; она мало надеялась, чтобы он когда-нибудь изменил свое решение. Но ужас, который он внушал одним своим видом, заставлял ее откладывать объяснение со дня на день; наконец она получила от него извещение, что он ждет ее к себе в назначенный час. У нее мелькнула надежда, что теперь, когда тетки ее уже нет в живых, он намерен отказаться от власти над ней; но тут же она вспомнила, что имения, возбуждавшие так много споров, принадлежат ей, и Монтони может пустить в ход какие-нибудь уловки с целью завладеть ими, и поэтому всего вероятнее он продержит ее у себя пленницей, покуда не добьется своего. Эта мысль, вместо того чтобы окончательно привести ее в уныние, пробудила все силы ее духа и стремление к действию; прежде она охотно отказалась бы от этих имений, чтобы обеспечить спокойствие тетке, но теперь, когда дело касалось ее лично, она твердо решила, что никакие страдания не заставят ее уступить их Монтони. Да и ради Валанкура ей хотелось удержать за собой эти поместья, так как они могли доставить средства, необходимые для обеспечения их жизни в будущем. При этом ее охватило нежное чувство, их она с наслаждением стала мечтать о том моменте, когда она с великодушием любящей женщины скажет жениху, что поместья принадлежат ему. Она видела перед собою как живое его лицо, озаренное улыбкой нежности и благодарности; в эту минуту ей казалось, что она способна вынести все страдания, каким подвергнет ее злоба Монтони. Вспомнив тогда впервые после смерти тетки о документах, касающихся упомянутых имений, она решила отыскать их, после того, как повидается с Монтони.
С этими намерениями она пошла к нему в назначенный час, но не стала сразу повторять своей просьбы, а подождала, чтобы сначала он высказал свои желания. С ним были Орсино и еще другой офицер; оба стояли у стола, покрытого бумагами, которые Монтони рассматривал.
– Я послал за вами, Эмилия, – обратился к ней Монтони, подняв голову, – чтобы вы были свидетельницей одного дела, которое я хочу уладить с моим другом Орсино. От вас требуется только одно – подписать свое имя вот на этой бумаге!
Он выбрал одну из кипы, торопливо и невнятно прочел несколько строк и, положив ее перед Эмилией, подал ей перо. Она взяла его и уже хотела подписываться; вдруг умысел Монтони стал ей совершенно ясен: точно молнией озарило ей голову. Она задрожала, выронила перо и отказалась подписывать то, чего не читала. Монтони притворно посмеялся над ее щепетильностью и, снова взяв в руки бумагу, сделал вид, будто читает ее; но Эмилия, все еще дрожа от сознания угрожающей опасности и удивляясь, как это она чуть было не попалась вследствие своего легковерия, еще раз наотрез отказалась подписывать какую бы то ни было бумагу. Монтони продолжал посмеиваться над ее сопротивлением; но, заметив по ее стойкому тону, что она поняла его умысел, изменил тактику и пригласил ее с собой в другую комнату. Там он заявил ей, что хотел избегнуть бесполезных пререканий в деле, где справедливость вся на его стороне и где ей следует считать его волю законом; поэтому он и старался убедить ее, а не принуждать к исполнению ее долга.
– Как муж покойной синьоры Монтони, – прибавил он, – я наследник всего ее имущества! Поместья, которых она не отдавала мне при жизни, теперь перейдут ко мне, а не к кому другому; ради вашей же собственной пользы советую вам не обольщаться безумным обещанием, которое она когда-то дала вам в моем присутствии, будто эти поместья достанутся вам, если она умрет, не передав их мне. Жена моя знала в ту минуту, что она не имеет власти лишить меня этого наследства после своей кончины, и я думал, что вы не будете настолько неразумны, чтобы возбуждать мой гнев, предъявляя несправедливые притязания. Я не имею привычки льстить, поэтому вы должны ценить мою похвалу, если я скажу, что вы обладаете недюжинным для женщины разумом и что у вас нет тех слабостей, которыми часто отличаются женские характеры, как, например, скупость и властолюбие; последнее часто побуждает женщин спорить из духа противоречия и дразнить людей в тех случаях, когда они бессильны победить. Если я правильно понимаю ваше настроение и ваш характер, то вы глубоко презираете эти слабости вашего пола.
Монтони замолк; Эмилия молчала и ждала, что будет дальше; она слишком хорошо изучила этого человека и знала, что если он снисходит до подобной лести, значит, считает это выгодным для своих собственных интересов. Хотя он не упомянул тщеславия в числе женских слабостей, однако, очевидно, считал это качество преобладающим, раз он не задумался поставить ее выше других женщин.
– На основании моего суждения о вас, – продолжал Монтони, – я не могу допустить, чтобы вы стали сопротивляться мне, зная, что вы не в силах победить, или чтобы вы намеревались жадно ухватиться за эти имения, когда справедливость не на вашей стороне. Считаю нужным, однако, объяснить вам, что ожидает вас в случае сопротивления. Если вы одумаетесь и поймете, как должны поступить в этом деле, тогда вам в непродолжительном времени позволят вернуться во Францию; но если вы будете иметь несчастье упорно увлекаться уверениями покойной синьоры, то останетесь моей пленницей до тех пор, пока не убедитесь в своей неправоте.
Эмилия спокойно отвечала:
– Мне известны законы, синьор, применимые к этому случаю, и я не увлекаюсь ничьими уверениями. В данном деле закон предоставляет мне владение упомянутыми имениями, и я никогда не откажусь от своих прав.
– Как видно, я ошибался на ваш счет, – сурово возразил Монтони. – Вы говорите смело и самонадеянно о таком деле, в котором ничего не смыслите. На первый раз я готов простить вам ваше заблуждение по неведению; надо же отнестись снисходительно к женским слабостям, которым и вы, очевидно, не чужды; но если вы будете упорствовать в этом духе, то бойтесь моего правосудия!
– Вашего правосудия, синьор, – заметила Эмилия, – мне нечего бояться – я могу только надеяться на него.
Монтони взглянул на нее с досадой и как будто обдумывал, что сказать.
– Я вижу, вы все еще имеете слабость верить обещаниям покойной! Очень сожалею, ради вас самих. Вы будете наказаны вашим же собственным легковерием; скорблю о слабости духа, которая вовлечет вас в ненужные страдания.
– Вы, может быть, убедитесь, синьор, – отвечала Эмилия с кротким достоинством, – что сила моего духа еще не иссякла; я сознаю справедливость моего дела и сумею вынести с твердостью всякие притеснения!..
– Вы говорите как героиня, – с презрением сказал Монтони, – посмотрим, сумеете ли вы страдать, как героиня!
Эмилия молчала, и Монтони вышел.
Вспомнив, что она оказывала сопротивление отчасти ради интересов Валанкура, она улыбнулась над перспективой угрожающих страданий и отправилась искать документы об имениях, хранившиеся в укромном месте, указанном ей покойной теткой. Она без труда отыскала их, и так как она не знала другого более надежного тайника, то положила бумаги на прежнее место, даже не рассмотрев их: она боялась, чтобы ее не застали за этим занятием.
Опять вернулась она в свою уединенную комнату и там стала обдумывать последний разговор свой с Монтони и его угрозы о бедах, которые постигнут ее, если она будет противиться его воле. Но теперь его власть уже не казалась ей такой страшной, как бывало прежде: в сердце ее горела священная гордость, научившая ее закаляться против несправедливых притеснений; она почти гордилась страданиями, которые выпадают на ее долю в деле, где замешан также интерес Валанкура. Впервые она почувствовала свое собственное превосходство над Монтони и стала презирать власть, которой до сих пор только страшилась.
В то время как она сидела, предаваясь размышлениям, с террасы донесся вдруг взрыв смеха; подойдя к окну, она с изумлением увидала трех дам, пышно разодетых по венецианской моде и гуляющих внизу, в сопровождении нескольких мужчин. Не заботясь о том, что ее могут заметить снизу, она со вниманием стала наблюдать группу, пока она проходила мимо; одна из незнакомок случайно взглянула наверх, и Эмилия узнала синьору Ливону, любезностью которой она была так очарована в Венеции, на обеде у Монтони. Это открытие взволновало и обрадовало ее, но с примесью какого-то сомнения; ей было приятно и утешительно сознавать, что такая кроткая и милая особа, как синьора Ливона, находится поблизости; однако было что-то до того странное в ее присутствии в замке, и притом присутствии совершенно добровольном, если судить по ее веселому настроению, что тотчас же у Эмилии возникло неприятное недоумение – кто же она такая? Но мысль эта была так тягостна для Эмилии, плененной очаровательным обхождением синьоры, и показалась ей столь невероятной, что она тотчас же отогнала ее.
Когда пришла Аннета, Эмилия осведомилась у нее об этих незнакомках; горничной до смерти хотелось разболтать все, что она знает.
– Они только что приехали, барышня, с двумя синьорами, прямо из Венеции; уж как же я обрадовалась, увидав опять человеческие лица! Но вот вопрос: с чего это им вздумалось сюда забираться? Уж не рехнулись ли они, что приехали по доброй воле в этакое место! А что они приехали добровольно, так в этом спору нет, – вон ведь какие веселые!
– Может быть, они попались в плен? – предположила Эмилия.
– Какой там плен! – воскликнула Аннета; – одну из них я прекрасно помню еще из Венеции: она была раза два или три в доме у синьора, вы это сами знаете, барышня; и тогда еще говорили, но только я не верила, будто синьору она нравится больше, чем бы следовало. «Зачем же, говорю, приводить ее в дом к моей барыне?» Правда, не годится, отвечал мне Людовико, но у него на уме было еще кое-что, чего он не хотел высказать.
Эмилия попросила Аннету разузнать, кто эти дамы, и вообще все, что их касается; потом она заговорила о далекой Франции.
– Ах, барышня, никогда мы больше не увидим нашу родину! – проговорила Аннета, чуть не плача. – Нечего сказать, и повезло же мне в моих путешествиях!
Эмилия старалась успокоить и ободрить девушку надеждами, которых сама не питала.
– И как вы могли, барышня, покинуть Францию, расстаться с мосье Валанкуром! – рыдала Аннета. – Уж я бы ни за что не уехала из Франции, если б там жил Людовико!
– Чего же ты хнычешь, что оттуда уехала? – улыбнулась Эмилия. – Если б ты там оставалась, ты не встретила бы твоего Людовико!
– Ах, барышня, только бы выбраться из этого проклятого замка, а потом остаться при вас во Франции – больше мне ничего не нужно!
– Спасибо тебе, добрая Аннета, за твою преданность: надеюсь, настанет время, когда ты с удовольствием вспомнишь свои слова!
Аннета скоро убежала по своим делам, а Эмилия попыталась забыться от гнетущих забот в чтении, погрузиться в фантастический мир грез; но опять ей пришлось пожалеть о том, что сила обстоятельств так неудержимо действует на чувства и умственные способности человека: нужен спокойный дух для того, чтобы отдаться отвлеченным умственным наслаждениям. Энтузиазм гения и блеск фантазии теперь казались ей холодными и тусклыми. Глядя на раскрытую книгу, она невольно воскликнула:
– Неужели это те самые слова, которые так часто восхищали меня? Где же таилось очарование? В моем уме или в воображении поэта? – И в том и в другом вместе, – отвечала она самой себе. – Но пламенное вдохновение поэта бессильно, если ум читателя не настроен, как его собственный, хотя бы он и был значительно ниже его.
Эмилия охотно отдалась бы этому течению мыслей, потому что это избавляло ее от более тягостных воспоминаний; но опять-таки она убедилась, что мышление не подчиняется воле, и ее мысли неуклонно вернулись к обсуждению ее отчаянного положения.
Впрочем, желая подышать воздухом, но боясь спускаться вниз на укрепления, чтобы не подвергнуться наглым взглядам товарищей Монтони, она стала прогуливаться по галерее, смежной с ее комнатой; дойдя до дальнего конца ее, она услыхала отдаленные взрывы хохота. То были дикие проявления разгула, а не спокойное, искреннее веселье; шум, казалось, доносился из той половины замка, где жил Монтони. Подобные звуки, раздававшиеся так скоро после кончины ее тетки, особенно тяжело поразили Эмилию, так как они соответствовали всему поведению Монтони в последнее время.
Прислушиваясь, она различила женские возгласы, сопровождавшиеся хохотом; это подтвердило ее худшие догадки насчет нравственных качеств синьоры Ливоны и ее подруг. Очевидно, они попали сюда не против своего желания. Оглянувшись на свое положение, Эмилия поняла его яснее прежнего: судьба бросила ее, одинокую, беспомощную, в пустынную область диких Апеннин, среди людей, которых она считает чуть не злодеями, и среди гнусных сцен порока, от которых душа ее отшатывается с омерзением. В эту минуту, когда картины прошлого и настоящего развернулись перед ее умственным взором, образ Валанкура не оказал своего обычного влияния, и ее решимость уступила страху. Она сознавала, какие мучения готовит ей впереди Монтони, и содрогалась от его бесчеловечной мести. Спорные поместья она почти решила уступить ему хоть сейчас же, если он опять обратится к ней с таким требованием, с тем чтобы обеспечить себе безопасность и свободу; но опять воспоминание о Валанкуре закралось в ее сердце и погрузило ее в отчаяние сомнения.
Она продолжала прохаживаться по галерее, пока сумерки не заглянули сквозь разрисованные стекла, сгущая тени на темной дубовой обшивке стен; далекая перспектива коридора так померкла, что можно было различить только светлое пятно окна в конце его.
По сводчатым залам и коридорам внизу слабо разносились взрывы хохота и достигали этой отдаленной части замка; всякий раз наступавшая после этого тишина казалась еще более жуткой. Но Эмилии не хотелось идти в свою постылую комнату, пока не вернется Аннета, и она продолжала прохаживаться по галерее. Проходя мимо дверей того покоя, где она когда-то осмелилась отдернуть покров, скрывающий зрелище до того ужасное, что она до сих пор не могла о нем вспомнить иначе, как с невыразимым ужасом, – ей невольно пришло в голову это происшествие. Теперь это воспоминание сопровождалось размышлениями еще более гнетущими, так как они были вызваны последними поступками Монтони. Она решила поскорее уйти из галереи, пока у нее еще оставалось силы, как вдруг услыхала чьи-то шаги позади. Это могли быть шаги Аннеты; но, боязливо оглянувшись, она увидала в полутьме какую-то высокую фигуру, идущую за нею следом; тогда все ужасы, пережитые ею в страшной комнате, нахлынули на нее с новой силой. В то же мгновенье она почувствовала, что ее крепко обнимают чьи-то руки, и услыхала над ухом шепот мужского басистого голоса.
– Это я, – отвечал голос. – Ну, чего вы струсили?
Она взглянула в лицо говорившему, но слабый свет, лившийся из высокого окна в конце галереи, не позволял ей рассмотреть черты.
– Кто бы вы ни были, – проговорила она дрожащим голосом, – Бога ради, отпустите меня!
– Очаровательная Эмилия, – воскликнул незнакомец, – зачем вы удаляетесь в эти скучные, темные комнаты и галереи, когда внизу у нас такое веселье? Пойдемте со мной в залу – вы будете лучшим украшением нашего общества; пойдемте, вы не раскаетесь!
Эмилия не отвечала и только старалась высвободиться.
– Обещайте мне, что придете, – продолжал он, – тогда я отпущу сейчас же; но сперва вы должны дать мне за это награду.
– Кто вы такой? – спросила Эмилия возмущенным и испуганным тоном, вырываясь из его объятий, – кто вы, что имеете жестокость оскорблять меня?
– Отчего жестокость? Я хочу только вырвать вас из этого печального уединения и ввести в веселое общество! Разве вы не узнаете меня?
Тогда только Эмилия смутно вспомнила, что это один из офицеров, бывших у Монтони, когда она приходила к нему поутру.
– Благодарю вас за доброе намерение, – отвечала она, делая вид, как будто не поняла его, – но одного прошу, чтобы вы отпустили меня!
– Прелестная Эмилия! – сказал он, – бросьте эту нелепую прихоть – сидеть в одиночестве, пойдемте со мной к гостям, вы затмите всех наших красавиц. Вы одна достойны моей любви.
Он пытался поцеловать ее руку; но страстное желание избавиться от него дало ей силу вырваться и убежать к себе. Она успела запереть за собой дверь, прежде чем он настиг ее; после этого она упала на стул, изнеможенная от страха и только что сделанного усилия; она слышала его голос и попытки вломиться в дверь, но не имела сил даже встать. Наконец она заключила, что он ушел, и некоторое время прислушивалась к удаляющимся шагам; она успокоилась только тогда, когда все затихло. Вдруг она вспомнила про дверь на потайную лестницу и что он может забраться к ней. Тогда она занялась баррикадированием этой двери, как это делала раньше. Ей представилось, что Монтони уже начал мстить ей, лишив ее своего покровительства, и раскаялась в необдуманности, с какой она пробовала сопротивляться насилию подобного человека: оставить за собой теткины имения казалось ей теперь окончательно невозможным; но ради ограждения своей жизни, быть может чести, она решилась завтра же утром, если ей удастся спастись от всех ужасов этой ночи, отказаться от своих прав на имения, разумеется, если Монтони отпустит ее из Удольфо.
Придя к этому решению, она немного успокоилась, хотя все еще тревожно прислушивалась и вздрагивала от воображаемых звуков, будто бы доносившихся с лестницы.
Так она просидела в потемках несколько часов, а Аннета все не приходила; тогда она стала серьезно тревожиться за участь девушки, но, не осмеливаясь сойти вниз, она принуждена была оставаться в неизвестности насчет причины такого продолжительного отсутствия ее. От времени до времени Эмилия подкрадывалась к двери, ведущей на лестницу, и прислушивалась, не идет ли кто, но ни малейший звук не доходил до ее слуха. Решив, однако, не спать всю ночь, она прилегла в потемках на постель и омочила подушку невинными слезами. Вспомнились ей покойные родители, отсутствующий Валанкур… и она с горечью призывала их по имени: глубокая тишина, царившая теперь кругом, способствовала задумчивой грусти ее души.
Среди слез и размышлений ухо ее вдруг уловило звуки отдаленной музыки; она стала внимательно прислушиваться. Вскоре, убедившись, что это тот самый инструмент, который она и раньше слышала в полночь, она поднялась с постели и тихо подошла к окну: звуки неслись как будто из комнаты внизу.
Через некоторое время к тихой гармонии инструмента присоединился голос, полный такого чувства, что он, очевидно, пел не про одни воображаемые печали. Эту сладостную, своеобразную мелодию она как будто слышала где-то раньше: если это не было игрой воображения, то, во всяком случае, смутным воспоминанием. Мелодия проникала ей в душу среди тоски и страданий, как небесная гармония, – она успокаивала и ободряла ее: «Отрадна как весенний ветерок, вздыхающий над ухом охотника, когда он пробуждается от радостных снов и внимает музыке горного духа!» (Оссиан).
Но трудно себе представить ее волнение, когда она услыхала, что голос запел с необыкновенным вкусом и простотой неподдельного чувства одну из народных песен ее родной провинции, которую она часто с упоением слушала еще ребенком, и которую иногда певал ее отец! При звуках этой знакомой песни, никогда нигде не слышанной ею, кроме как в родной провинции, ее сердце наполнилось умилением, и в ней сразу воскресла память о прошлом. Мирные, прелестные сцены Гаскони, нежность и доброта ее родителей, изящный вкус и простота прежней жизни – все это рисовалось в ее воображении и представляло картину такую яркую и обаятельную, так не похожую на жизнь, характеры и опасности, окружавшие ее в настоящую минуту, что чувства ее были не в силах вынести этих горьких воспоминаний, и душа ее содрогнулась от жгучести этого ощущения.
Из груди ее вырывались глубокие, судорожные вздохи; она не в силах была долее слушать мелодию, так часто прежде успокаивавшую ее, и отошла от окна в отдаленную часть комнаты. Но и туда все же доносились звуки музыки. Ритм вдруг изменился и послышался новый мотив, опять заставивший ее подойти к окну. Она в ту же минуту вспомнила, что она уже слышала его когда-то в рыбачьем домике в Гаскони… Быть может, благодаря таинственности, сопровождавшей тогда эту песню, она так врезалась ей в память, что она с тех пор не могла забыть ее. Манера исполнения этой песни – как ни странно это обстоятельство – была та же самая, и Эмилия убеждалась, что это был, несомненно, тот же голос. Изумление ее скоро сменилось другими чувствами; необычайная мысль как молния промелькнула в ее голове и озарила целое сцепление надежд, ожививших ее дух. Но надежды эти были так новы, так неожиданны, так поразительны, что она не смела довериться им, хотя не решалась и отогнать их. Она села у окна, задыхаясь от волнения и отдаваясь попеременно то надежде, то страху; через минуту опять вскочила и прислонилась к косяку, чтобы легче уловить звук; прислушалась, то сомневаясь, то доверяя своим предположениям, она, наконец, тихонько произнесла имя Валанкура… и снова опустилась на стул.
Да, могло случиться, что Валанкур тут, близко… Она припомнила некоторые обстоятельства, побуждавшие ее думать, что это его голос. Он не раз говорил ей, что рыбачий домик, где она впервые слышала этот голос, и этот самый мотив, и где он писал карандашом сонеты, посвященные ей, был любимой целью его прогулок раньше, чем он познакомился с нею; там же она неожиданно встретилась с ним. На основании этих признаков можно было заключить с полным вероятием, что он и был тем музыкантом, который еще во Франции пленял ее слух пением и написал строки, выражавшие ей такое восторженное поклонение! Кто же, как не он, писал эти стихи? В ту пору она не могла выяснить, кто автор стихов; но после знакомства с Валанкуром, когда ему не раз случалось упоминать о знакомом рыбачьем домике, она сочла именно его автором сонетов.
По мере того, как все эти соображения проносились в ее голове, радость, страх и нежность попеременно овладевали ее сердцем; она облокотилась о подоконник, стараясь уловить звуки, которые должны подтвердить или разрушить ее надежды, хотя она не помнила, чтобы когда-нибудь слышала Валанкура поющим при ней. Вдруг голос и инструмент замолкли.
В первое мгновение она порывалась заговорить; потом, не желая называть его имени, на тот случай, если это окажется не он, а между тем слишком заинтересованная, чтобы упустить случай осведомиться, она крикнула из окна: «Это песня из Гаскони?» Но ее горячее желание услышать ответ, не было удовлетворено; все погрузилось в безмолвие. Между тем ее нетерпение усиливалось вместе со страхом, и она повторила вопрос. Но по-прежнему все было тихо; слышалось только завывание ветра вокруг бойниц наверху. Она пыталась утешиться предположением, что неизвестный, кто бы он ни был, удалился и не слышал ее оклика. Несомненно, если бы Валанкур слышал и узнал ее голос, он отозвался бы сейчас же. Однако вслед затем она подумала, что, может быть, осторожность, а не случайность были причиной этого молчания. Эта догадка в то же мгновение превратила ее надежду и радость в ужас и горе. Если Валанкур в замке, то всего вероятнее думать, что он попал туда в качестве пленника, взятого вместе с несколькими его соотечественниками, так как многие из них в то время служили в итальянских войсках, или захваченного в то время, как он пытался пробраться к ней. Если б даже он узнал голос Эмилии, он побоялся бы при таких условиях отвечать ей в пристутствии стражи, караулившей его темницу.