bannerbannerbanner
Удольфские тайны

Анна Радклиф
Удольфские тайны

Полная версия

– Спасибо тебе за твою жалость, Аннета, – прервала ее Эмилия, – но тетя была расстроена в эту минуту, и я думаю… я уверена… Можешь убрать со стола, Аннета, я кончила обедать.

– Барышня, да вы как есть, ни к чему не притронулись! Постарайтесь хоть что-нибудь скушать… Расстроена!., сдается мне, у нее всегда голова не в порядке. А в Тулузе я слышала, что барыня говорила про вас и про месье Валанкура с мадам Марвель и мадам Везон, очень дурно говорила, – будто ей было так много хлопот с вами, и она думала, что вы сбежите с месье Валанкуром, если за вами не смотреть в оба, и что будто вы сговорились с ним, чтобы он приходил в дом ночью и…

– Боже милостивый! – воскликнула Эмилия, вся вспыхнув, – возможное ли дело, чтобы тетушка изображала меня в таком свете.

– Право же так, барышня, я говорю сущую правду, да и то не всю. Я сама думала, что ей как-то неловко сплетничать про родную племянницу, даже если б вы и в самом деле были виноваты! но я никогда не верила ни единому слову! Барыня всегда так зря говорит!

– Как бы там ни было, Аннета, – перебила ее Эмилия, оправившись от смущения, – но тебе не подобает говорить мне дурное про тетю. Я знаю, намерение у тебя было хорошее, но лучше замолчи. Я кончила обед.

Аннета покраснела, потупилась и стала медленно убирать со стола.

«Так вот награда за мое простодушие! – подумала про себя Эмилия, оставшись одна, – вот как относится ко мне родственница, родная тетка, тогда как ей бы следовало охранять мою репутацию, а не клеветать на меня, и, как женщине, следовало бы щадить женскую честь, вместо того чтобы порочить ее! Но чтобы выдумывать клеветы о таком деликатном предмете, чтобы отплачивать клеветою за мое чистосердечие и, смею сказать с гордостью, за честность моего поведения, – на это нужна испорченность сердца, какую я даже не считала возможной ни в ком, а тем менее в моей родственнице! Ах, какая разница между нею и моим дорогим покойным отцом! У нее на первом плане – низкая хитрость и зависть, а у него была – сердечная доброта и философская мудрость! Но при всем том мне не следует забывать, что она несчастна».

Эмилия накинула на голову легкую вуаль и сошла вниз на террасу – единственное место прогулки, доступное ей, хотя у нее часто являлось желание побродить в лесу, раскинувшемся внизу и вокруг замка. Но так как Монтони не разрешал ей выходить за ворота, то она старалась удовольствоваться прелестными видами, открывавшимися перед нею со стен. Крестьяне, трудившиеся над починкой укреплений, к вечеру оставили работу; кругом было тихо и пустынно. Безлюдье и сумрак нависших туч гармонировали с ее мыслями и придавали им оттенок тихой меланхолии. Эмилия с наслаждением наблюдала прекрасный эффект освещения: солнце, вынырнув из-за тяжелой тучи, озаряло западные башни замка, оставляя остальные части здания в глубокой тени; только сквозь высокую готическую арку, примыкающую к башне, лучи солнца прорывались ярким снопом и освещали фигуры тех самых трех незнакомцев, которых она заметила еще поутру. Увидав их снова, она вздрогнула; ее охватил внезапный страх. Окинув взором длинную террасу, она убедилась, что там больше никого нет. Пока она стояла в раздумье, люди приблизились. Калитка в конце террасы, куда они направлялись, насколько было ей известно, была заперта и она не могла уйти с другого конца, не встретившись с ними; но, прежде чем пройти мимо них, она торопливо накинула на лицо тонкую вуаль, которая, однако, плохо скрывала ее красоту. Люди пристально оглядели ее, заговорили между собою на испорченном итальянском диалекте, причем она могла уловить несколько слов; теперь вблизи свирепое выражение их лиц и странность костюма произвели на нее еще большее впечатление, чем утром. В особенности поразил ее тот, что шел посередине между двумя товарищами; на лице его была написана такая наглость и такое черное злодейство, что у Эмилии сердце содрогнулось от ужаса. Преступность ясно читалась в его чертах, и потому что она быстро прошла мимо группы, ее робкий взор успел только скользнуть по этим людям. Дойдя до террасы, она остановилась и увидала, что незнакомцы стояли в тени одной из башенок, глядели ей вслед и, по-видимому, о чем-то горячо совещались между собой. Эмилия тотчас же ушла с парапета и удалилась в свою комнату.

В этот вечер Монтони засиделся поздно, бражничая с гостями в кедровой зале. Его недавнее торжество над Морано или, может быть, какие-нибудь другие обстоятельства способствовали необыкновенно веселому настроению духа. Он часто наполнял кубок, болтал и смеялся. У Кавиньи, напротив, веселость была несколько омрачена беспокойством. Он зорко наблюдал своего приятеля Верецци, которого с великим трудом до сих пор сдерживал от того, чтобы тот еще более не раздражил Монтони против Морано, передав ему его оскорбительные отзывы о нем.

Кто-то из общества завел речь о происшествии прошлой ночи. У Верецци засверкали глаза. Раз упомянули имя Морано, заговорили об Эмилии; все в один голос расхваливали ее, кроме Монтони; тот сначала сидел молча, затем перевел разговор на другую тему.

Когда слуги удалились, между Монтони и его друзьями завязалась интимная беседа, иногда прерываемая сердитыми возгласами Верецци; Монтони проявлял сознательное превосходство, подчеркивая свои речи властными взглядами и жестами, которым большинство его товарищей невольно подчинялись, как признанной власти, хотя между собой они завидовали своему принципалу и ненавидели его. Среди беседы опять кто-то из них неосторожно произнес имя Морано, и Верецци, несколько разгоряченный вином, не обращая внимания на выразительные взгляды Кавиньи, пустил несколько смутных намеков, относящихся к событиям прошлой ночи. Монтони сделал вид, что не понимает их; он сидел насупившись, не обнаруживая никакого волнения; между тем раздражение Верецци росло пропорционально равнодушию Монтони; наконец он не выдержал и повторил все, что говорил ему Морано: «что по закону замок не принадлежит Монтони и что он, Морано, не хочет вовлекать своего врага в новое убийство».

– Какая дерзость – оскорблять меня за моим же столом, – произнес Монтони, бледнея от гнева. – К чему повторять мне слова этого придурка?

Верецци, ожидавший, что Монтони разразится негодованием против Морано, а его поблагодарит за донос, с удивлением взглянул на Кавиньи, который наслаждался его смущением.

– Можно ли быть настолько слабым, чтобы верить словам этого сумасшедшего? – продолжал Монтони, – или, что то же самое – человека, одержимого духом мести? А ему-таки удалось достигнуть цели – вы кажется поверили его болтовне!

– Синьор, – возразил Верецци, – мы верим только тому, что сами знаем.

– Как! – прервал его Монтони сурово, – где же ваши доказательства?

– Мы верим только тому, что знаем, – повторил Верецци, – а мы не знаем того, что утверждает Морано.

Монтони, по-видимому, несколько оправился.

– Я горяч, друзья мои, во всем, что коснется моей чести; ни один человек не посмеет задеть ее безнаказанно; а эти глупые слова не стоят того, чтобы их помнить или мстить за них. Верецци, пью за ваш первый подвиг!

– Пьем за ваш первый подвиг! – эхом отозвалась вся компания.

– Благородный синьор, – отвечал Верецци, радуясь тому, что избежал гнева Монтони, – желаю вам выстроить укрепления из чистого золота!

– Передайте кубок вкруговую! – крикнул Монтони.

– Выпьем за синьору Сент-Обер, – предложил Кавиньи.

– Если позволите, сперва выпьем за хозяйку этого замка, – вмешался Бертолини.

Монтони молчал.

– Здоровье хозяйки этого замка! – подхватили все гости. Монтони нагнул голову.

– Меня удивляет, синьор, – заметил Бертолини, – что вы так долго пренебрегали этим замком. Какое это величественное здание!

– Оно прекрасно соответствует нашим целям, – подтвердил Монтони. – Это действительно величественное здание. Вы, кажется, не знаете, благодаря какому несчастному случаю оно досталось мне?

– Случай был счастливый, что бы вы ни говорили, синьор, – улыбнулся Бертолини, – хотелось бы мне испытать такое же счастье!

Монтони устремил на него глубокий взор.

– Если хотите выслушать, я расскажу вам эту историю.

На лицах Бертолини и Верецци было написано нечто более чем простое любопытство; Кавиньи оставался бесстрастен; вероятно, он слышал рассказ и раньше.

– Прошло уже лет двадцать, – начал Монтони, – с тех пор, как этот замок перешел в мое владение. Я наследовал его по женской линии. Моей предшественницей была дальняя родственница; я последний потомок рода. Она была прекрасна собой и богата. Я сватался к ней; но ее сердце принадлежало другому, и она отвергла меня. Весьма вероятно, однако, что ее саму бросил избранник ее сердца: однажды она впала в глубокую, безнадежную меланхолию, и я имею основание думать, что она сама покончила свою скорбную жизнь. Меня не было в замке в ту пору; но так как это событие сопровождалось странными, таинственными обстоятельствами, то я вам расскажу их.

– Расскажите! – послышался вдруг чей-то глухой голос. Монтони молчал; гости переглядывались, недоумевая, кто из них заговорил. Но оказалось, что никто не открывал рта.

– Нас подслушивают, – сказал Монтони, наконец, оправившись от смущения, – мы кончим этот разговор когда-нибудь в другой раз. Передавайте кубок.

Синьоры оглядели обширную залу.

– Здесь никого нет, кроме нашей компании, – заметил Верецци, – прошу вас, синьор, продолжайте.

– Вы что, ничего не слышали только что? – спросил Монтони.

– Слышали… – отвечал Бертолини.

– Вероятно, это нам померещилось, – сказал Верецци, опять озираясь. – Мы никого не видим здесь постороннего, и голос, как мне показалось, исходил откуда-то снаружи. Пожалуйста, синьор, рассказывайте дальше.

Монтони помешкал немного, затем продолжал пониженным тоном, между тем как кавалеры пододвинулись ближе, приготовившись слушать.

– Было бы вам известно, господа, что у синьоры Лаурентини замечались несколько месяцев перед тем симптомы душевной болезни, или, вернее, расстроенного воображения. Настроение ее было очень неровное: то она была погружена в тихую меланхолию, а иной раз, как мне говорили, она проявляла все признаки буйного помешательства. Однажды вечером – это было в октябре месяце – очнувшись после одного из таких припадков и впав в обычную меланхолию, она удалилась к себе в комнату и запретила, чтобы ее беспокоили. То была комната в конце коридора, синьоры, где вчера происходила стычка. С этих пор синьору больше не видели…

 

– Как не видели? – воскликнул с изумлением Бертолини. – Разве же ее тела не оказалось в спальне?

– Неужели ее останки никогда и не были найдены? – воскликнули все зараз.

– Никогда! – ответил Монтони.

– Какие же были основания предполагать, что она лишила себя жизни? – полюбопытствовал Бертолини.

– Ну да, какие основания? Как могло случиться, что ее останки так и не отыскались? Положим, она убила себя, но похоронить самое себя она не могла…

Монтони с негодованием взглянул на Верецци, и тот начал извиняться.

– Прошу прощения, синьор, я не сообразил, что эта синьора ваша родственница, а то бы не отзывался о ней так легкомысленно.

Монтони успокоился.

– Но надеюсь, синьор, вы откроете нам, почему вы предполагаете, что синьора сама покончила с собой?

– Я все объясню вам потом, – проговорил Монтони, – а теперь позвольте мне упомянуть одно весьма странное обстоятельство. Надеюсь, наш разговор останется между нами, синьоры. Слушайте же, что я вам расскажу…

– Слушайте! – неожиданно опять раздался откуда-то таинственный голос.

Все присутствующие молчали; Монтони переменился в лице.

– Это уже не обман чувств, – заметил Кавиньи, наконец, нарушив глубокое безмолвие.

– Нет, – согласился с ним Бертолини, – теперь я сам отчетливо слышал. В комнате никого нет, кроме нас?

– Странная вещь! – произнес Монтони, вскакивая. – Этого нельзя допустить, это какое-то издевательство, какой-то фокус… я узнаю, что это значит!..

Вся компания вскочила с мест в смятении.

– Удивительно! – воскликнул Бертолини. – Никого постороннего нет в комнате. Если это чья-нибудь шутка, синьор, то вы должны строго наказать шутника.

– Конечно шутка, а то что же иное! – решил Кавиньи, притворно улыбаясь.

Призвали всех слуг, обшарили всю комнату, но никого не нашли. Удивление и смятение усилилось. Монтони казался взволнованным.

– Уйдем отсюда, – предложил он, – и оставим наш разговор; он чересчур мрачен.

Гости рады были разойтись отсюда; но предмет разговора возбудил их любопытство; они просили Монтони удалиться с ними в другую комнату и там довести рассказ до конца, но он не уступал никаким просьбам. Несмотря на его старания казаться спокойным, он был, видимо, расстроен.

– Полноте, синьор, ведь вы, кажется, не суеверны, – подсмеивался Верецци, – помните, как часто вы сами бывало трунили над трусостью других?

– Я не суеверен, – отвечал Монтони, бросив на него суровый, недовольный взгляд, – хотя с другой стороны презираю те общие места, которыми обыкновенно клеймят суеверие. Я разъясню это дело непременно.

С этими словами он вышел, а его гости, распростившись, разошлись по своим спальням.

Глава 21

 
Румянец юности играет на его щеках.
 
Шекспир

Вернемся теперь к Валанкуру, который, если вам помнится, оставался в Тулузе некоторое время после отъезда Эмилии, в тоске и печали. Каждое утро он принимал решение уехать; но дни шли за днями, а он все не мог расстаться с местами, где еще недавно был так счастлив, не мог оторваться от знакомых предметов, напоминавших Эмилию и в его глазах служивших как бы залогом ее верности. После горя разлуки с нею самым большим огорчением для него было покинуть места, которые так живо воскрешали ее образ. Иногда он подкупал слугу, оставленного сторожить замок госпожи Монтони, и тот разрешал ему входить в сад. Там он часами бродил, погруженный в меланхолию, не лишенную прелести. Более всего он любил посещать террасу и павильон, где он прощался с Эмилией накануне ее отъезда из Тулузы. Прохаживаясь там тихими шагами или облокотившись на окно павильона, он старался припомнить все, что она говорила в тот вечер, уловить звук ее голоса, смутно звучавший в его памяти; представить себе в точности выражение ее лица, по временам мелькавшего перед ним, как видение, – этого прекрасного лица, которое пробуждало как по волшебству всю страсть его сердца и говорило с непреодолимым красноречием, что он лишился ее навеки! В такие минуты по его взволнованным шагам можно было судить о глубине его отчаяния.

Перед ним рисовался злобный, лукавый Монтони, и он ясно сознавал все опасности, угрожавшие Эмилии и их любви. Он винил себя за то, что не удерживал ее энергичнее, когда еще это было в его власти, и что с нелепой, преступной щепетильностью, как он выражался, не отстоял своих разумных доводов против ее отъезда. Все зло, какое могло произойти от их брака, было настолько ничтожно в сравнении с тем, что угрожало теперь их любви, или со страданиями разлуки, – что он удивлялся, как он мог тогда не настоять на своем и не убедить ее в необходимости обвенчаться; он непременно поехал бы теперь за нею в Италию, если б только мог получить отпуск у себя в полку на такое продолжительное путешествие. Действительно, служба его в полку вскоре напомнила ему, что у него есть другие обязанности и заботы, кроме любовных.

В скором времени по приезде его в дом брата он получил приказ примкнуть к товарищам офицерам и сопровождать батальон в Париж; там перед ним открылся мир, полный новизны и развлечений, о каком он имел прежде лишь смутное понятие. Но веселье было ему противно, а общество утомляло его больную душу; он стал мишенью постоянных насмешек со стороны своих товарищей; при всяком удобном случае он удалялся от них, чтобы предаваться мечтам об Эмилии. Но окружающая обстановка и общество, в которое он попал, возбуждали его любопытство, хотя не веселили его воображения и таким образом постепенно отучали его от привычки грустить. В числе его товарищей офицеров было много таких, которые кроме природной французской веселости обладали и другими чарующими качествами, которые слишком часто маскируют распутство, и порою даже смягчают порок. Для подобных людей молчаливый, сдержанный нрав Валанкура являлся как бы безмолвным осуждением, за что они трунили над ним в глаза, а в его отсутствие строили против него козни. Они втайне питали мечту низвести его до своего уровня и, считая эту затею остроумной, решили осуществить ее.

Валанкуру не был известен ход этой интриги, иначе он мог бы держаться настороже. Он не привык, чтобы над ним потешались, и не мог выносить жала насмешки; невольно он показал, что она уязвляет его, а это только еще более подстрекнуло насмешников. Чтобы избегнуть таких сцен, Валанкур искал уединения, и там его встречал образ Эмилии, растравляя муки любви и тоски. Пробовал он и возобновить занятия, которые когда-то составляли отраду его юности; но ум его утратил спокойствие, необходимое для того, чтобы наслаждаться любимыми трудами. Желая забыться, уйти от горя и тоски, навеянной мыслью об Эмилии, он опять покидал уединение и замешивался в толпу, радуясь хотя бы временному облегчению и возможности повеселиться хоть одну минуту.

Так проходили неделя за неделей; время мало-помалу притупляло его горе, желание развлечься и новая обстановка постепенно втягивали его; наружность и изящные манеры молодого человека делали его желанным гостем всюду, где бы он ни появлялся, и скоро он стал посещать самые веселые и изящные салоны Парижа. В числе их был кружок графини Лаклер, женщины выдающейся красоты и обаятельных манер. Она была уже не первой молодости, но благодаря своему остроумию надолго сохранила господство в обществе; ее красота и ум одинаково способствовали ее славе. Поклонники ее наружности отзывались с восторгом о ее дарованиях; а те, которые восхищались ее остроумием, утверждали, что ее красота несравненна. Но игривый ум ее был не глубок, а разговор ее – более блестящ, чем содержателен; он ослеплял, и сразу нельзя было заметить в нем фальши; тон ее разговора, ее обаятельная улыбка очаровывали собеседника и парализовали его суждение. Ее интимные ужины были самыми модными во всем Париже; на них бывали многие из второстепенных представителей литературы. Графиня увлекалась музыкой, сама была талантливой музыкантшей и часто устраивала у себя концерты. Валанкур, страстно любивший музыку и присутствовавший иногда на ее концертах, восхищался ее исполнением, но притом со вздохом вспоминал задушевную простоту пения Эмилии, так трогавшее его сердце.

В салоне у графини часто велась крупная игра, которую она с виду как будто осуждала, но в сущности втайне поощряла; ее друзья прекрасно знали, что роскошь ее обстановки главным образом поддерживалась доходами с игорных столов. Но ее маленькие ужины были очаровательны! Ее вечера были средоточием всех утонченностей: там царили остроумие, изящный тон, блестящий разговор, улыбки красоты, очарование музыки, и Валанкур проводил там самые приятные, но и самые опасные часы.

Брат его, остававшийся со своим семейством в Гаскони, ограничился тем, что дал ему рекомендательные письма к тем из его парижских родственников, с которыми он еще не был знаком. Все это были люди высшего света, а так как младший Валанкур ни по своей внешности, ни по манерам не мог дать им повода стыдиться такого родственника, то они приняли его ласково и радушно, насколько могли быть ласковы люди, очерствевшие в богатстве и непрерывном благополучии; но в их отношениях не было настоящей сердечности. Они были слишком поглощены своими собственными выгодами, чтобы входить в интересы молодого человека. Таким образом он очутился среди Парижа в цвете молодости, одаренный доверчивым характером и пылкими чувствами, не имея ни одного друга, который мог бы предостеречь его против окружающих опасностей. Будь Эмилия тут, она спасла бы его от этих зол, действуя на его сердце и направляя его к достойным целям, – но теперь она только усиливала его опасность: сначала он искал развлечений именно для того, чтобы уйти от горя разлуки с нею; с этой целью он вел рассеянную жизнь до тех пор, пока привычка не сроднила его с этими развлечениями.

Была еще в Париже одна молодая вдова, маркиза Шамфор, в обществе которой Валанкур часто проводил время. Она слыла красавицей, большой кокеткой и охотницей завлекать. Общество, собиравшееся вокруг нее, было менее элегантно и еще более порочно, чем кружок графини Лаклер; но так как она была настолько ловка, что искусно маскировала все предосудительное в своей жизни, то ее продолжали посещать много людей из так называемой знати.

Валанкура ввели и в то и в другое общество двое товарищей офицеров, недавние подтрунивания которых он уже простил им и даже сам иногда вторил их смеху, при одном воспоминании о своем прежнем скромном образе жизни.

Веселая жизнь при самом пышном дворе Европы, великолепие дворцов, пиршеств и экипажей – все это дурманило его воображение и действовало возбуждающе на его чувства, а пример и правила его товарищей увлекали его за собой. В душе его, правда, все еще жил образ Эмилии; но он уже не был друг, утешитель, спасавший его от него самого, и к которому он прибегал, чтобы плакать грустными, но сладкими слезами любви. Теперь этот образ являлся к нему с кротким упреком, раздирал его сердце и вызывал слезы отчаяния. Единственным средством избавиться от этих укоров было забыть о нем, и Валанкур старался как можно реже думать об Эмилии.

Вот в какой опасной обстановке очутился Валанкур в то время, как Эмилия страдала в Венеции от назойливых ухаживаний графа Морано и от деспотизма Монтони; в этом периоде мы и расстанемся с ним.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55 
Рейтинг@Mail.ru