Здесь гробницы IV и V династии; две пирамидные группы; здесь – Пепи Второй, Пепи Первый укрыли тела, под телами немых пирамид; и они – не прельщают.
Пески присосались к глазам, поглощая внимание; мы едем по самому краю пустыни; лишь валики темного ила подъемлются малой защитой зелени от беспредельности смерти; здесь – пышная зелень; там же грифельно-серая зыбь; свою правую ногу занес я над валиком ила, могу зацепить за пшеницу, а левой ногой занес над песком; поражает контраст.
Вспоминаю военную авантюру Камбиза: персидское войско в поход на жителей Куш углубилось туда – в серо-грифельной дали; и вдруг побежало обратно – со страху: страшила пустыня; проводники завели; пятьдесят тысяч персов погибли в пустыне – никто не вернулся.
Мы едем в песках: убежала, присела пышнейшая зелень; налево – песчаный бугор; и направо – песчаный бугор; опять пирамиды, как кажется, северной группы; и пирамида Уны средь них полузасыпанная, принадлежащая к шестой династии; а вон и другая – пятью округленными выступами выпирает из рухляди; на шестьдесят один метр приподнята она; в седловине ведется раскопка.
– «Ха, ха», – загалдел проводник, наклоняясь ко мне.
– «Да, да, да», – отвечаю рассеянно я; а он машет, и люди с раскопок бегут; тут Ася теребит:
– «Слушай же: тебе ведь предлагают купить вновь раскрытую мумию».
– «Мумию? Это зачем: может быть, мое прежнее тело?»
– «Оставь!»
Я махаю руками:
– «Не надо, не надо!»
Мы скачем галопом в пески, не останавливаясь перед пирамидными градусами: это есть прототип ассирийских построек; мы скачем в пустыню, оставив совсем позади абуширские развалины; воды же абуширского озера издали блещут в пустыне; тут сходим мы с осликов; ноги по щиколотку тонут в песке; впереди, на песках вырастает треножник; на нем – аппарат: то какой-то турист англичанин снимает окрестности, всюду торчат треугольники: вид – очень скучный; и вот – мастаба.
Боголюбы 911 года
«Мастаба» открывает отверстие входа: над ней бугорочек песка; под отверстием – серия комнат почившего Акхутхотепа: подземным проходом идем в вестибюль; в нем – четыре колонны; за ним теобразная комната, всюду покрытая раскрашенной росписью еле от плоскости стен приподнявшейся лепки; угольники плит: чистота, простота и уют: четырехугольные колонны.
Многообразна колонна Египта: четырехугольна, восьмиугольна, шестнадцатиугольна подчас она; или – круглеет массивное тело ее, или – форма ее есть компактная связка стеблей, перетянутых-вытянутых в вышину и увенчанных чашечками капители, изображающих лотосы; иногда капитель есть пальметта; порой же – четыре главы, обращенные к северу, к югу, к востоку и к западу; часто в колонном столбе – Озирис, изсекаемый в камне, и пестрою росписью крыты колонны; они и короче, и толще обычно дорических.
Росписи крыли цветистый, но матовый грунт; краски – белые, черные, коричневатые, синие и зеленые; цвет нарисованных бородатых мужчин есть коричневато-красный; и желто-белый – цвет женщин; везде перспектива отсутствует; головы нарисованы сбоку; но спереди – очи, но спереди – грудь, ноги – сбоку опять; все фигуры даются в очерченном контуре; контур же – черен; когда отделяет он две одноцветных поверхности, то он становится красным; предметы, идущие вглубь друг за другом, рисуются – друг над другом; в таких начертаньях расписана жизнь египтян на стенах до мельчайших подробностей быта; мы видим их игры, забавы, работы, ремесла, искусства, приемы и празднества.
Мы с восхищеньем стояли перед стеной, пестрой росписью теобразной обители акхутхотеповой мумии; вот – сбор папируса; это вот птичья охота, гимнастика, борьбы, события жизни почившего; маленькие фигурочки, выпуклясь чуть-чуть-чуть (много сотен фигурочек), радостно испестрили прелестным орнаментом комнатку; это – сплетение стилизованных человеческих тел и животных, градация поз, выражений и жестов; известная Европе символика; пестрые стены египетских бытов мне нравятся больше ее; веселят они глаз, вся гробница смеется: убежищем молодоженов назвал бы ее.
Но мы снова в песках: приближаемся к Мариэттову домику; это – убежище для туристов, располагающих на столах провиант, отдыхающих здесь, созерцающих грозную панораму пустыни; и мы – отдыхаем, закусываем, уничтожаем плоды апельсинов (замучила жажда); ослы жуют сено перед домиком; пусть отдыхают они.
Мы проходим четыреста только шагов по песку; и опять – мастаба; то гробница известного Ти, управляющего фараона, прекраснее всех саккарийских гробниц обиталище Ти; ты спускаешься по убегающему переходу; и попадаешь в пространство колоннок; в квадрат; сверху – просветы; справа бежишь в коридорчик; и – комнатка вновь изукрашена; стены чуть-чуть округлились сплошным барельефом (цветным); бледнонежные краски везде намечают тончайший рисунок.
У входа в немой коридорчик сам Ти – в трех картинах; во внутренней комнате серия изображений из жизни почившего; вот – Ти с женою, а вот – он охотится; лодочки, двоякоострый багор (если память не лжет); травят зверя; а вот мастерская: здесь точат слоновую кость.
И опять-таки: это ль могила? Опять впечатление жилья, где нет сменой печали, а – радость. Вот как англичанин Р. Хиченс рисует гробницу[201]: «Представление о счастливой могиле «Thi» остается преобладающим. В этой могиле с удивительным умением, с яркою выразительностью воспроизводится радостная и деятельная жизнь. «Thi», наверно, любил жизнь, любил молитву и жертвоприношения, любил охоту и войну; он находил удовольствие в веселье и играх, в труде умственном и физическом, любил искусство, звуки флейты и арфы… Он любил душистые благовония и красивых женщин – разве мы не видим его иногда изображенным с женщиной, его женой? – любил ясные ночи и сверкающие дни, которые в Египте наполняют радостью сердце человека… В Египте чувство… веселья и жизнерадостности часто бывает связано с тяжелым, почти трагическим, и это чувство доставляет отдых, облегченье, как глазу, так и душе».
Серапеум: гробницы священных быков, или аписов, посвящаемых Фта; то названье быка происходит от апи (судья) или гапи; когда Озирис стал судьею подземного мира, бык, апи, стал символом Озириса; из Озирапи возник уже Серапис, египетско-греческий; культ Сераписа был введен Птоломеем; огромнейший храм, посвященный Серапису, был средоточен миру, как… Мекка; за Капитолием тотчас же возникал по роскошеству храм Озирис-апи; и сотнями тысяч томов призывала к себе библиотека храма философов; храм был разрушен во времена Феодосия.
Мертвым песком позасыпало здесь Серапеум; случайно напал Мариэтт в середине истекшего века на эти гробницы эпохи Рамзеса Второго; поздней катакомбы (времен Псаметтиха) пристроены к ним; мы туда спускались за темным феллахом.
Из черного, злого жерла духотою и жаром дышало на нас; гасли свечи под сводами; с лентами магния шли; где нужно в слепительном, немигающем свете вставали вокруг катакомбы.
Мы шли коридором, расширенным и раздавшимся высотою в четырнадцать футов; и справа и слева – везде разверзались огромные ниши с уступом на более чем аршин; в этих нишах – гранитные саркофаги гробниц; на одном – начертание печати Камбиза; светился из пастей кровавый гранит – в коридор, когда вспышка кидалась на стены от пальцев феллаха.
Мы вышли наверх; предстояло вернуться назад, в Бедрехем (два часа на ослах); или прямо пустыней к Гезиху (четыре часа на ослах); предпочли мы последнее; но проводник покачал головою:
– «Нет, нет: не поеду!»
– «?»
– «В такую жарищу; по этим пескам!»
Мы ему обещали бакшиш: не подействовал; мы – упирались:
– «Напрасно: опасно пустыню дразнить в этот час, когда солнце – отвесно; получите только удар».
– «Как хотите, мы – едем»,
– «Ну вот что: я дам вам мальчишку; пусть он отправляется с вами; ему у Гизеха верните ослов».
Боголюбы 911 года
Дорог никаких быть не может: ветра – занесут; потащились ослы в бездорожии; где-то торчки пирамид Абушира вдали маяками торчали; мы двигались к ним по пескам; жар душил и сушил, и блистал с черных горизонтов; как печалью дышало нам под ноги; сверху разили мечи громыхавшего солнца; казалось: мой пробковый шлем был рассечен огнями; холмы вырастая, повсюду душили пространство; а небо казалось выше, чем в городе: индиго-синего цвета. Кирпично рыжела пустыня; но стоило взор устремить в одну точку, как рыжий, кусающий тон мертвенел; по бокам же рыжели рефлексы; и – ржавились; перебегая глазами от точки до точки; мы видели, как выцветали пространства; в окраинах поля зрения – ржавилось все.
Я заметил, как лица Аси, плаксивого арабченка, сперва розовели, потом – забагрели; и – стали лиловыми, черными; грозные, красные пятна метались в глазах; на приподнятой палке развеял я плащ свой над собой, строя тень; уставали глаза: никуда не смотрели глазами; мир потусклостей быстро тонул в мире пляшущих пятен; я под ноги ослу; коленкоровочерная тень под ногами казалась мне карликом.
Мальчик, бежавший за нами, нахлестывал крупы ослов; и ослы ускоряли пробег по пустыне; мы с ужасом видели: как задыхался мальчишка, как пот в три ручья проливался с лица на абассию; тщетно кричал я ему, чтобы убавил свой бег он, боясь за него (в этот час нападали удары); мальчишка не слушал: бежал и нахлестывал осликов; а шоколадное личико стало оливковоугольным; осликов я попытался насильно сдержать, но мальчишка поднял такой рев, что, махнувши рукою, мы снова помчались (он к ночи хотел прибежать в деревеньку обратно: с ослами).
– «Послушай, мальчишка сейчас упадет!»
– «Что нам делать тогда?»
– «Эй, мальчишка, постойте: потише, потише».
Мальчишка кричит благим матом; и – снова мы мчались; бросал я ему апельсины; ловил на ходу их, кусая, терзая, размазавшись соком.
Но вот отказались мы ехать; под тенью песчаного холмика сели в песок среди групп пирамид Абушира; их – целых четырнадцать; десять – лишь груды развалин, покрытые кучами щебня; не будь здесь мальчишка, мы долго бы сидели в сухих затененных песках; но мальчишка скандалил все время: и – гнал нас к Гизеху.
И нечего делать: мы сели на осликов вновь; и уже пирамиды Гизеха росли перед нами; и солнце, склоняясь, червонно златело; и жар не кусал головы; и багровые пятна исчезли в глазах; и лица из черно-лиловых теперь снова стали багрово-сожженными; зелень подкралась налево: то – хлопок: и выше громадились вышки Хеопса, Хефрена; и маленький камушек, выросши, стал головой набежавшего Сфинкса.
Боголюбы 911 года
Зачастую сидели с Асей у сфинкса; он – зажил во мне, но о нем – что сказать?
Беспредельному нет выраженья: безо́бразность вечный удел беспредельного; образ безо́бразий есть безобра́зие.
Сфинкс – безобразен.
Да, есть целомудрие в геометрической форме, когда покрывает безумие сверх-рассудочных отношений она; такова пирамида; она – сочетание четырех треугольников с пятой фигурой: квадратом.
Но Сфинкс не таков.
Вы представьте себе: вот – великий ученый (психолог), чьи тонкие книги читают тончайшие; вот – он, напившись, бормочет цинизм; какое уродство! Представьте теперь: знаменитый ученый завыл, побежав на карачках перед строгим лакеем, подавшим ему его счет; безобразие здесь на границе с бессмысленной мерзостью; если же, устремив горе очи, перед толпами скромных студентов взвоет психолог, учетверится в неслыханный ужас поступок его; и предел безобразия будет раздвинут, коль после ужасного взвоя ученый сухим, докторальнейшим тоном объявит: поступок – эксперимент, ему нужный для собирания статистики действия воя; и розданы будут листки для скорейшего заполнения их; иные, задетые в чувствах своих (безымянных), почувствуют, верно, пощечину в действии опытного экспериментатора; а другие наполнят, быть может, невнятнейшим бредом листки; их профессор – психолог, снабдит комментарием, обнародует после в объемистой книге для доказательства, что безумие часто таится под маскою здравости.
Как назовем мы поступок ученого?
Мерзостью, сыском, безумием или… гениальным умением угадывать тайны души? Мы почувствуем, что войною должны мы ответить на этот поступок: в нем чувствуется террористический акт над душой обывателя.
Вот такой акт совершает Египет, бросая в лицо безобразие старого Сфинкса: сплошным безобразием веет безобразность образа; старая эта глава – окаянна: сугубое, учетверенное безобразие в ней, возведенное в энную степень; она – за пределами человеческих мерок уродств и красот. Безобразие это, быть может, порыв красоты Херувимов; ужасно: безмерность проснулась человекоподобным лицом; воображение духов связало все то сквозь «Я» человека; взглянув в лицо Сфинкса, мы чувствуем: сорвано дно человеческой личности; мы же на собственном дне, как на утлом челне уплываем в бездонность: наш путь начался «до» того, как мы стали людьми, продолжается в то, что уже несет наше, людское; мы чувствуем: весь размах мира, в котором живем, – только малая лодочка; ужасы прошлых форм жизни чудовищно встали: ихтиозавр, динозавр, бронтозавр проторчали из прошлого:
– «Да: это мы!»
Проторчали над ними такие постыдные формы: что если бы их увидеть воочию, то – падешь бездыханным: и это мы носим в себе; в подсознании нашем:
– «Да, да: это – мы!»
И красоты несбывшихся грез (то, куда мы идем) промелькнули бы: разгон иерархической жизни архангелов, ангелов, – все пронеслось бы перед нами; и это мы носим в себе:
– «И – да, да: это – мы!»
Но все это (грядущее, прошлое) есть содержание нашего «Я», его «дна», нам невидного: Сфинксовым взором срывается дно нашей личности; «дно» безобразием, роем красот – по волнам роковой бездны мчится:
– «Куда?»
И, взглянувши на Сфинкса, мы чувствуем головокружение; нам кажется: взгляды уносят.
– «Куда?»
Красота, безобразие, – все это рухнуло: все это – «образы». Сфинкс же безобразен.
Тридцатью лишь веками мы, люди теперешних дней, отделяемся от великой культуры Микен; только сорок столетий прошло от событий древнейшей ханаанской культуры, в которой уже отразился Египет (своим скарабеем); семь столетий назад и – перед нами уже пирамидальный период; за 3750 лет до рожденья Христа возвышался дворец Нарам-Сина с прекраснейшей библиотекой; Вавилон разблистался культурой своей: но дворец Нарам-Сина построен Саргоном на древних развалинах, принадлежащих остаткам таинственной сумерийской культуры, начало которой за восемьдесят веков от рожденья Христа[202]. Но взгляд безобразного Сфинкса уже подсмотрел ту культуру; уже шестьдесят почти длинных веков он глядит на восток[203]; а исшел, воплотился он, верно, из более ранней эпохи.
По летоисчислениям рабби Гилеля мир был сотворен лишь в эпоху Саргона[204]; и Сфинкс – с сотворения гилелева мира стоит в этом месте; но он изошел из Египта древнейшего времени; есть изделья слоновой кости, находимые в почве Египта до времени Сфинкса[205]; в канале Махмудиэ и в Бессузе на глубине двадцати с лишним метров под уровнем моря нашли черепки от посуды, принадлежащие обитателям этих мест, коим ведомы были приемы культуры; на основании геологических данных отчетливо можно сказать, что они приготовлены были за 300 столетий до нашего времени. Не на десятки, на сотни столетий; и ранее; эта культурная линия теплилась в… Атлантиде, которую ныне признали ученые; так утверждает профессор И. Вальтер, что «Атлантида представляется нам первоначальною родиной»[206].
Какова же линия жизни земли?
Эта линия – в Сфинксе, сквозь Сфинкса, взирала на нас.
В безмерном разбит символизм геометрии; и лицо прорвало треугольник Хеопса; и стало оно человеческим: приподнялась пирамида от почвы; и стала она вовсе маленькой; это глава львинолапого Сфинкса; само прародимое время нагнало позднейшее время; и – ухнуло ужасом:
– «Ты – убежал».
– «За тобою я гнался»!
– «Ты был при Рамзесе: и я тебя мучил».
– «Ты был при Саргоне».
– «И ранее: был ты за 300 столетий до этого времени».
– «Скверной поступков твоих из тебя изошли: папуас, обезьяна; тупой носорог – твои помыслы некогда».
– «Гадкая слизь, покрывавшая дно океанов – деянья твои».
– «Я – с тобою был тогда».
– «Все я видел…»
– «И вот: твоим прошлым стою перед тобою».
– «Ты – «Я».
– «Мы – одно…»
– «Это знаешь ты».
– «Что, что я знаю?»
Молчание!
Есть два Египта: Египет мистерий; и знаю я: тени жрецов поднимаются ныне к вершинам немых пирамид.
Есть Египет другой: эфиопское что-то глядится в египетских древностях; песьи печати к остаткам Египта приложены; их приложил эфиоп: эфиоп приготовлен в Египте; глубь Африки есть декаданс; дикари – простота, получившаяся от переутончения жизни: мы знаем, что гении порождают чудачества, а чудачество вырождается в идиотство: дикарь есть кретин утонченной, погибшей культуры; центральную Африку населяют кретины, но предки их гении, мудрецы и ученые: тот знаменитый ученый, который себе разрешил бы завыть на студентов для нужного опыта, мог бы, наверное, быть чудаком; при повторении опытов, мог бы он стать сумасшедшим; и, сев на карачки, с пронзительным воем последовать в страны «ньям-ньям», учреждая культуру дикарства 20 века.
Сплошной кретинизм проплывавших культур нас встречает в Египте: феллахи кретины; другие кретины – уарумы, которых встречаем у Стэнли: кретины культуры Египта, предел утончения ее.
И таким кретинизмом глядел старый Сфинкс; в нем есть что-то от негра; курносая и безносая голова смотрит дико и злобно громадною впадиной глаза; такой дикий взгляд на последнем портрете безумного Ницше, сказавшего о последней культуре 20 века; к нему, как ко мне, приходил старый Сфинкс, и сказал:
– «Это – я: прародимое время!»
И Ницше не выдержал: расхохотался, хотел, может быть, убежать в леса Африки (там бы он стал проповедником диких уарумов); попал же в лечебницу.
Сфинкс-эфиоп объяснил мне меня самого, объясняя мне Ницше; быть может, мое увлечение Африкой – сфинксово дело; «кретин» мне грозит, если я не сумею… стать ангелом.
Сфинкс продичал эфиопом; бессмысленны жесты лица; предлагает бессмысленно тайны, загадки; посмотришь: и взоры темнеют, и небо в овчинку, и разум разорван, и все отвалилось от ног; не бегите: постойте, сквозь вопль одичалой души вы услышите вздох пресыщения; есть пресыщение в старой главе…
«Почему вы, профессор, чудите: зачем вы взревели?»
«Мне скучно: хочу необычного я».
Египтяне, наверное, некогда бегали к неграм: Жан-Жаки Руссо, вероятно, водились средь них: психоглавые куколки их, может быть, пресыщение сквозь все ужасы лика – отчаяние, горечь, пресыщенность чуется в каменной складке у губ; посмотрите: ушел сам в себя; он – испуган; он – малый ребенок; боится песчинки.
Мягчится, кротчает лицо.
Есть забитые, робкие люди; страданье заставило их пережить вереницу мучений: и все просветление мучений; и вот пережив просветленье, остались в испуге они.
Да, испуг зажигает на сфинксовом лике угрюмое бешенство; и молодеет от гнева столетья пронзающий взор; и бежит он от вас по векам; вы же гонитесь; вы переходите с ним все черты, все пределы, все грани; и вот на пределе пределов стоит, озверев от страданья, просветление боли осталось далеко, далеко; за старой чертой оно.
Вот и луна: и луна просветлила, мягча все черты; застелила мягким налетом; исполнила негой; он был херувимом, но он воплотился во все безобразие: тяжким крестом подготовил нам крест.
Он – прекрасен!
Величие, безобразие, страданье, презренье, вызов, испуг и улыбка младенца – все, все сочеталось в одно выражение, это не вынести; незабываемым никогда посмотрел он на меня.
И я помню его.
Боголюбы 911 года