Но он больше не замечал ее и продолжал говорить, глядя куда-то вдаль взором, затерявшимся в прошлом:
– Альбина, о боже! Я, как живую, вижу ее в саду, залитом солнцем. Закинув голову, ликующая, она радуется цветам, простым полевым цветам. Она вплела их в свои белокурые волосы, обвила ими шею и тонкие загоревшие руки, приколола к корсажу. Вся она, словно большой букет, благоухающий жизнью… И вот я вижу ее мертвой, задохнувшейся среди своих цветов, на ложе из гиацинтов и тубероз. Она лежит совсем белая, со скрещенными руками, и улыбается… Она умерла от любви! Как они любили друг друга в этом огромном саду, полном соблазнов, на лоне сообщницы-природы! Какой порыв жизни, разрывающий все лживые путы, какое торжество жизни!
Клотильда, взволнованная этим горячим шепотом, не отрывала от него глаз. До сих пор она никогда не осмеливалась спросить его о другой истории – об истории его любви, единственной и тайной, к одной женщине, тоже умершей. Рассказывали, что он лечил ее, но даже не осмелился поцеловать кончики ее пальцев. До сих пор, до шестидесятилетнего возраста, наука и природная застенчивость заставляли его сторониться женщин. И все же, под этими сединами, в нем чувствовалось нетронутое пылкое сердце, готовое раскрыться для страсти.
– А та, что умерла, та, которую оплакивают…
Она запнулась, голос ее дрожал, щеки неизвестно почему вспыхнули румянцем.
– Значит, Серж не любил ее, если дал ей умереть?
Паскаль, казалось, внезапно проснулся и вздрогнул, увидев возле себя Клотильду. Она была так молода, ее прекрасные глаза сверкали и светились в тени широкой шляпы! Что-то произошло, какое-то дуновение коснулось их обоих. Они не взяли друг друга под руку, продолжая идти рядом.
– Ах, дорогая, было бы слишком хорошо, если бы люди сами не портили жизнь! Альбина умерла, а Серж служит теперь священником в Сент-Этропе. Он живет там со своей сестрой Дезире, она славная девушка, к счастью, еще не совсем слабоумная. А он святой, ничего другого о нем не скажешь… Можно быть убийцей и слугой господним.
По-прежнему улыбаясь своей веселой улыбкой, он продолжал говорить о жестокости существования, о всем мрачном и отвратительном в людях. Он любил жизнь и со спокойным мужеством указывал на ее неиссякаемую творческую силу, несмотря на все зло, на все отвратительное, что эта жизнь могла заключать в себе. Пусть она кажется ужасной, все равно она должна быть великой и благодетельной: ведь для того, чтобы жить, прилагается упорная воля. А цель ее? Эта самая воля и огромная незаметная работа, выполняемая ею. Конечно, он был ученый, ясновидящий и не верил в идиллическое человечество, живущее на кисельных берегах молочных рек, – напротив, он видел все зло и все пороки, он извлекал их на свет божий, исследовал и классифицировал в продолжение целых тридцати лет. И для того, чтобы испытывать постоянную радость, ему было вполне довольно его страстного влечения к жизни, восторга перед ее силами – вот, надо полагать, естественный источник его любви к ближним, его братского участия и сочувствия, столь ощутимых под суровой внешностью анатома и кажущимся бесстрастием его работ.
– Да, – заключил он, обернувшись и взглянув в последний раз на угрюмые, пустынные поля, – Параду больше нет. Его разорили, загрязнили, превратили в развалины. Ну и что же! Опять насадят виноградники, вырастет пшеница, все принесет новый урожай… И снова будут любить друг друга когда-нибудь в дни сбора винограда и жатвы… Жизнь вечна, она всегда обновляется и приносит плоды.
Он снова взял ее под руку, и, тесно прижавшись друг к другу, они вернулись в город добрыми друзьями. На небе медленно умирала вечерняя заря в спокойных переливах фиолетовых и розовых красок. И, увидев их обоих – старого царя, благосклонного и могучего, который опирался на руку очаровательной покорной девушки, чья юность служила ему поддержкой, – женщины предместья, сидевшие у своих домов, улыбались растроганной улыбкой.
В Сулейяде их поджидала Мартина. Еще издали они увидели ее взволнованные жесты: мол, как это так, неужто они не собираются сегодня обедать? Когда же они подошли поближе, она заявила:
– Уж придется вам немного подождать. Хоть четверть часика. Я боялась пересушить жаркое.
Они задержались на улице, эти последние вечерние часы были пленительны. Сосновая роща, погруженная в тень, источала бальзамический смолистый аромат. По все еще раскаленному току, где угасал последний отблеск зари, словно пробегала дрожь. То был как бы вздох облегчения: вся усадьба, поля, иссохшие миндальные и скрюченные оливковые деревья отдыхали теперь под высоким побледневшим небом, полным такой прозрачной ясности. А позади дома купы платанов превратились в самую тьму, черную и непроницаемую; оттуда слышалась только вечная песенка хрустальной струи фонтана.
– Смотри-ка, – сказал доктор, – господин Беломбр уже пообедал и наслаждается свежим воздухом.
И он указал рукой на соседнюю усадьбу, где у дома на скамье сидел высокий худой старик лет семидесяти, с длинным морщинистым, изможденным лицом и большими неподвижными глазами. Он был в сюртуке, с тщательно завязанным галстуком.
– Это мудрец, – прошептала Клотильда. – Он счастлив.
– Он? Надеюсь, нет! – решительно возразил Паскаль.
Он ни к кому не чувствовал ненависти, и только г-н Беломбр, школьный учитель в отставке, живший в своем маленьком домике в обществе еще более старого, чем он, глухонемого садовника, отличался способностью выводить его из себя.
– Это был здоровяк, боявшийся жизни, понимаешь? Боявшийся жизни!.. Да, скупой и жесткий эгоист! Если он жил без женщины, то только потому, что боялся необходимости покупать ей башмаки. Он имел дело только с чужими детьми, которые заставляли его страдать. Поэтому он ненавидит детей; по его мнению, они созданы только для порки… Боязнь жизни, боязнь обязанностей и долга, скуки и потрясений! Боязиь жизни заставляет отказываться от ее радостей, чтобы не испытать ее несчастий! Понимаешь, такая трусость меня возмущает, я не могу ее простить… Надо жить, жить всем своим существом, жить полной жизнью! Пусть лучше страдания, одни только страдания, чем такое отречение, такое уничтожение в самом себе всего живого и человеческого!
Господин Беломбр встал и маленькими шажками, не спеша прошелся по аллее своего сада. Клотильда, все время молча смотревшая на него, наконец сказала:
– Все же есть радость и в отречении. Отречься, не жить, хранить себя для тайны – разве не в этом заключалось все великое счастье святых?
– Если бы они не жили, – воскликнул Паскаль, – они не могли бы стать святыми!
Но он почувствовал, что она снова восстает против него, что она опять готова от него ускользнуть. В тревожных исканиях запредельного таится страх и ненависть к жизни. И он рассмеялся своим добродушным смехом, таким мягким и примиряющим.
– Нет, нет!.. На сегодня довольно. Давай не спорить больше, давай крепко любить друг друга… И – слышишь? – нас зовет Мартина, идем обедать!
Прошел месяц, но тягостное настроение в доме все усиливалось. Больше всего страдала Клотильда, видя, что Паскаль запирает на ключ все ящики. Он не чувствовал к ней прежнего спокойного доверия; она была этим так уязвлена, что если бы нашла шкаф открытым, то, пожалуй, швырнула бы все папки в огонь, как советовала сделать ее бабка Фелисите. Снова начались досадные размолвки: случалось, они не разговаривали по два дня.
Однажды утром, после ссоры, которая продолжалась уже третий день, Мартина, подавая завтрак, сказала:
– Сейчас я проходила по площади Супрефектуры и видела, как один приезжий человек зашел к госпоже Фелисите. Мне сдается, я его знаю…И я ничуть не удивлюсь, барышня, если это будет ваш братец.
Паскаль и Клотильда сразу начали опять разговаривать:
– Твой брат? Разве бабушка его ждала?
– Нет, не думаю… Уже шесть месяцев, как она ожидает его. Я знаю, что неделю тому назад она опять ему написала.
И они принялись расспрашивать Мартину.
– Ну как я могу сказать наверняка, сударь? Последний раз я его видела четыре года назад. Он тогда ехал в Италию и остановился у нас часа на два. Может, с тех пор он сильно переменился… А все-таки со спины мне показалось, что это он.
Разговор продолжался. Клотильда как будто радовалась этому случаю, прервавшему наконец тяжелое молчание.
– Отлично, – заключил Паскаль, – если это твой брат, то он зайдет к нам повидаться.
Действительно, это был Максим. Несколько месяцев он отклонял настойчивые приглашения старой г-жи Ругон, но в конце концов уступил. А ей хотелось исцелить болезненную рану, нанесенную им семье. То была давняя история, но с каждым днем она давала себя чувствовать все сильнее и сильнее.
Пятнадцать лет тому назад Максим, семнадцатилетним мальчиком, соблазнил горничную, она родила ему ребенка. Саккар, отец Максима, и его мачеха Рене только смеялись над этим глупым приключением рано созревшего юнца. Рене была раздосадована лишь одним – его неразборчивостью. Эта горничная, Жюстина Мего, белокурая девушка, кроткая и послушная, была взята из соседней деревни, и ей так же, как и Максиму, исполнилось семнадцать лет. Ее отправили в Плассан воспитывать маленького Шарля, обеспечив ежегодной суммой в тысячу двести франков. Три года спустя она вышла замуж за Ансельма Тома, шорника из предместья. Это был рассудительный, работящий парень, позарившийся на ее ренту. Жюстина, надо сказать правду, вела себя примерно. Она пополнела, у нее совсем прошел кашель, заставлявший подозревать тяжелую наследственность: ее предки были алкоголиками. Двое детей, рожденных в этом браке, – мальчик, теперь уже десятилетний, и девочка семи лет, толстые и розовые, – чувствовали себя отлично. И она была бы самой счастливой и самой уважаемой женщиной, если бы не неприятности, которые причинял всему семейству Шарль. Тома, несмотря на ренту, ненавидел чужого ребенка и всячески преследовал его. Жюстина, покорная и молчаливая, тайно страдала от этого. Невзирая на горячую любовь к мальчику, она охотно отдала бы его отцу.
Шарлю в его пятнадцать лет едва можно было дать двенадцать; его развитие остановилось на уровне пятилетнего ребенка. Он был необыкновенно похож на свою сумасшедшую прабабку, тетушку Диду в Тюлет, и так же, как она, отличался стройностью и тонким изяществом. В ореоле своих длинных пепельных волос, мягких, как шелк, он напоминал малокровного отпрыска королевской семьи, которым кончается династия. Его большие светлые глаза казались пустыми, тень смерти лежала на этой внушающей какую-то тревогу красоте. У него не было ни ума, ни сердца, он походил на маленькую испорченную собачку, которая трется у йог людей, желая приласкаться. Фелисите, пораженная красотой мальчика, в котором она охотно признала свою кровь, сначала поместила его в коллеж на свой счет. Оттуда его выгнали через полгода, обвинив в неисправимых пороках. Три раза Фелисите пыталась настоять на своем, меняла учебные заведения, и всегда дело кончалось позорным исключением. Он не хотел и не мог ничему учиться, он только портил всех детей, поэтому пришлось оставить его у себя в семье, отправляя поочередно от одних родственников к другим. Доктор Паскаль, расчувствовавшись, мечтал его исцелить и продержал мальчика почти целый год в Сулейяде; он отказался от бесполезного лечения, лишь опасаясь влияния Шарля на Клотильду. Теперь Шарль почти не жил у матери, а находился или у Фелисите, или у какого-нибудь другого родственника. Нарядно одетый, окруженный игрушками, он походил на маленького изнеженного принца древней, пришедшей в упадок расы.
И все же этот ублюдок с царственными белокурыми волосами заставлял страдать старую г-жу Ругон. Она решила спасти внука от плассанских сплетен, убедив Максима взять его на воспитание к себе в Париж. Тогда, по крайней мере, был бы положен конец этой скверной семейной истории. Максим, преследуемый вечным страхом испортить себе жизнь, долгое время отвечал молчанием. Когда война окончилась, он, разбогатев после смерти жены, возвратился в свой особняк на авеню Булонского леса и решил благоразумно пользоваться своим состоянием. Преждевременный разврат внушил ему спасительный страх перед удовольствиями некоторого рода; в особенности же он старался избегать всевозможных чувств и всякой ответственности, чтобы насколько возможно продлить свое существование. С некоторых пор его мучили стреляющие боли в ногах; думая, что это ревматизм, он мысленно уже видел себя расслабленным, прикованным к креслу. После внезапного возвращения во Францию Саккара, вновь развернувшего свою широкую деятельность, Максим окончательно лишился покоя. Он слишком хорошо знал этого пожирателя миллионов и трепетал, видя, как хлопочет возле него, дружески посмеиваясь, Саккар, прикидываясь добряком. Не пустит ли его по миру отец, если из-за этих проклятых болей в ногах ему придется хоть на день остаться целиком в его власти? И Максима охватил такой страх перед одиночеством, что он решил наконец уступить Фелисите и повидаться со своим сыном. Почему, на самом деле, не взять мальчика к себе, если он окажется ласковым, умненьким и здоровым? У него будет товарищ, наследник, который поможет ему в борьбе с происками отца. Малопомалу эгоист Максим привык к мысли, что его будут любить, оберегать, защищать. Тем не менее он навряд ли решился бы пуститься в такую дорогу, если бы врач не послал его на воды в Сен-Жерве. Оттуда нужно было только сделать крюк в несколько километров, и вот однажды утром он словно свалился с неба к старой г-же Ругон. Однако он твердо решил, что, расспросив ее о сыне и повидавшись с ним, в тот же вечер выедет обратно.
В два часа, когда Паскаль и Клотильда сидели еще за кофе, под платанами возле фонтана, появились Фелисите с Максимом.
– Подумай, милочка, какая приятная неожиданность! Я привела к тебе твоего брата!
Пораженная Клотильда поднялась из-за стола навстречу Максиму, которого она едва узнала, так он исхудал и пожелтел. После разлуки с ним в 1854 году она видела его всего лишь два раза – один раз в Париже, другой в Плассане. Но он остался в ее памяти другим, – тогда это был живой, изящный человек. А теперь щеки у него впали, волосы сильно поредели и поседели. Однако в конце концов она узнала его – это была та же красивая, тонко очерченная голова, та же беспокойная женственная грация, сохранившаяся, несмотря на преждевременную дряхлость.
– Какой у тебя прекрасный вид, – сказал он просто, обнимая сестру.
– Для этого нужно жить на солнце… – ответила она. – Ах, я так рада тебя видеть!
Паскаль опытным взглядом врача сразу определил состояние племянника. Он тоже расцеловался с ним.
– Здравствуй, мальчуган… Видишь ли, она права, люди чувствуют себя хорошо только на солнце, как и деревья!
Фелисите тем временем успела обежать весь дом и возвратилась, крича:
– Разве Шарль не у вас?
– Нет, – ответила Клотильда. – Он был у нас вчера. Его взял с собой дядя Маккар. Он проведет несколько дней в Тюлет.
Фелисите пришла в отчаяние. Она была уверена, что ребенок у Паскаля, вот почему она и явилась сюда. Что же теперь делать? Доктор со своим обычным спокойствием предложил написать Маккару, чтобы тот привез его завтра утром. Узнав же, что Максим во что бы то ни стало желает уехать с девятичасовым поездом и не остается на ночь, он сделал другое предложение. Он пошлет за наемной каретой, и все вчетвером поедут к дядюшке Маккару повидать Шарля. К тому же это будет прекрасная прогулка. От Плассана до Тюлет меньше трех лье – час туда, час обратно; если они захотят вернуться к семи, то могут пробыть там два часа. Мартина приготовит обед, Максим успеет поесть и попадет как раз к своему поезду.
Но Фелисите, которую явно беспокоил этот визит к Маккару, пришла в необыкновенное волнение.
– Нет, нет, ни за что! Неужели вы думаете, что я поеду, когда каждую минуту может разразиться гроза?.. Гораздо проще послать кого-нибудь за Шарлем.
Паскаль не соглашался с ней. Никогда еще не удавалось привести Шарля куда бы то ни было по своему желанию. Ведь это безрассудный ребенок; он повинуется своему малейшему капризу, как неукрощенное животное. Старая г-жа Ругон, раздраженная до последней степени тем, что ей не удалось подготовить почву, была побеждена и уступила. Теперь она вынуждена была все предоставить случаю.
– Делайте, как хотите! Боже мой, как все неудачно складывается!
Мартина спешно отправилась за экипажем; еще не пробило трех часов, а ландо, запряженное двумя лошадьми, уже быстро катилось по дороге в Ниццу по склону, спускавшемуся к мосту через Вьорну. Оттуда дорога сворачивала влево и шла два километра вдоль лесистого берега реки. Дальше она углублялась в Сейльское ущелье, в узкий проход между двумя гигантскими стенами обожженных и пожелтевших на беспощадном солнце утесов. В расщелинах росли сосны; купы деревьев, казавшиеся снизу пучками травы, окаймляли гребни утесов, нависая над пропастью. Это был какой-то хаос, картина разрушения, созданная ударом молнии, адский коридор, с неожиданными поворотами и осыпями кроваво-красной земли возле каждой трещины. Только полет орлов нарушал молчание этой унылой пустыни.
Фелисите всю дорогу не проронила ни слова. Она напряженно думала и казалась подавленной своими размышлениями. Было действительно очень душно. Солнце пекло, несмотря на застилавшие небо огромные синеватые облака. Говорил почти один Паскаль, страстно любивший эту неистовую природу и пытавшийся внушить своему племяннику такие же чувства. Он мог восхищаться сколько угодно, говоря о той настойчивости, с которой оливы, смоковницы и терновник старались пробиться сквозь скалы; он мог говорить и об этих скалах, об этом огромном и могучем костяке земли, из недр которой словно вырывалось какое-то дыхание: Максим оставался равнодушным. Глухая тревога охватывала его при виде этого дикого величия. Эта мощь уничтожала его. И он предпочитал смотреть на свою сестру, сидевшую против него. Она все более пленяла его, такой она ему казалась счастливой и здоровой, таким спокойствием веяло от этой красивой круглой головки с высоким лбом. Иногда их взгляды встречались, и ее нежная улыбка ободряла его.
Между тем дикая красота ущелья мало-помалу начинала смягчаться, стены утесов становились все ниже. Теперь они ехали среди холмов с отлогими склонами, заросшими тимьяном и лавандой. Это была еще пустыня, необработанная земля зеленоватого и лиловатого цвета, где малейшее дуновение ветерка разносило терпкий аромат. Затем сразу, на последнем повороте, они спустились в Тюлетскую долину, освеженную источниками воды. За нею тянулись луга, там и сям поросшие высокими деревьями. Деревня была расположена на косогоре, среди олив, а немного поодаль, налево, стоял домик Маккара, с окнами прямо на юг. Дорога к нему вела та же, что и к дому умалишенных, белые стены которого виднелись впереди.
Молчание Фелисите стало еще более мрачным: она не любила показывать дядю Маккара. Как будет довольна вся семья в тот день, когда он исчезнет навсегда! В сущности, ради счастья их всех он давно должен был бы покоиться в земле. Но этот старый восьмидесятитрехлетний пьяница упорствовал, как бы законсервированный в спирту, который пропитал его насквозь. В Плассане за ним утвердилась ужасная слава бандита и лежебоки; старики потихоньку рассказывали отвратительную историю о нескольких убийствах, связавших его с Ругонами, – речь шла о предательстве в неспокойные декабрьские дни 1851 года, о ловушке, где он оставил лежать на окровавленной мостовой своих товарищей с зияющими ранами. Позднее, вернувшись во Францию, он предпочел обещанному ему теплому местечку маленькое владение в Тюлет, купленное для него Фелисите. С тех пор он проживал там, катаясь как сыр в масле и мечтая только о том, чтобы округлить свою усадьбу при помощи какого-нибудь благоприятного случая. Действительно, он нашел способ приобрести давно приглянувшийся ему участок, оказав услугу своей невестке, когда она отвоевывала Плассан у легитимистов. Это была другая ужасная история, которую точно так же рассказывали на ухо: одного буйно помешанного незаметно выпустили из убежища. Он бежал ночью и, одержимый жаждой мести, поджег собственный дом, в котором сгорело четыре человека. К счастью, все это было давным-давно. Теперь Маккар остепенился и вовсе не походил на опасного головореза, заставлявшего трепетать всю семью. Держался он очень корректно, был дипломатичен и себе на уме; только смеялся он по-прежнему нагло, как будто издеваясь над всем светом.
– Дядюшка у себя, – сказал Паскаль, когда они стали подъезжать.
Домик был обычного провансальского типа – одноэтажный, с выцветшими черепицами и стенами, густо покрытыми желтой краской. Перед фасадом тянулась узкая терраса; на нее падала тень от подстриженных шпалерами старых шелковичных деревьев, с длинными изогнутыми толстыми сучьями. Здесь летом дядюшка покуривал свою трубку. Услышав шум коляски, он подошел к перилам террасы и стал ожидать, выпрямившись во весь свой высокий рост. Он был в чистеньком костюме из синего сукна и своей вечной меховой каскетке, которую носил круглый год.
Узнав посетителей, он засмеялся и воскликнул:
– Какое прекрасное общество!.. Милости просим, здесь вы отдохнете и освежитесь.
Присутствие Максима живо заинтересовало его. «Кто это? Для чего он приехал?» – думал он. Их познакомили, но он тотчас прервал все объяснения, которые стали было приводить, чтобы помочь ему разобраться в сложном сплетении родственных уз.
– Отец Шарля! Знаю, знаю!.. Сын моего племянника Саккара. Черт побери! Тот самый, который удачно женился и потерял жену…
Он внимательно осмотрел Максима, очень довольный его морщинами и поседевшими волосами. И это в тридцать два года!
– Да, конечно, – прибавил он, – все мы стареем… Впрочем, я не особенно жалуюсь, я-то еще крепок.
Он торжествовал, самодовольно выпрямившись. Его багровая физиономия пылала, как раскаленная жаровня. Уже давно простая водка казалась ему чистой водичкой. Только восьмидесятиградусный спирт щекотал его луженую глотку. Он наливался им до такой степени, что, казалось, весь пропитан спиртом, словно губка. Алкоголь выступал из всех пор его кожи. Когда он говорил, то при каждом дыхании от него несло винными парами.
– Никто не спорит, вы еще крепки, дядя! – ответил восхищенный Паскаль. – И вы имеете право смеяться над нами, потому что вы нисколько не заботились об этом… Но я боюсь только одного: как бы в один прекрасный день, раскуривая свою трубку, вы не вспыхнули сами, словно чаша с пуншем.
Польщенный Маккар громко расхохотался.
– Шути, шути, мальчуган! Стакан коньяку во сто раз лучше твоих паршивых лекарств… Все вы чокнетесь со мной, не так ли? Я хочу, чтобы вы добрым словом помянули мое гостеприимство. Плевать хотел я на разных сплетников! У меня все не хуже, чем у любого буржуа: хлеб, маслины, миндаль, виноград, земля. Летом я покуриваю трубку в тени шелковиц, а зимой вон там, у стены, на солнышке. Что скажешь? За такого дядюшку не приходится краснеть!.. Клотильда, для тебя, если хочешь, есть наливка. А вы, Фелисите, моя дорогая, насколько я знаю, предпочитаете анисовую. У меня есть все, уверяю вас, у меня есть решительно все!
Он сделал широкий жест, словно хотел показать, как велико его достояние – все это добро старого проходимца, превратившегося в отшельника. Фелисите, которую он сразу напугал, начав перечислять свои богатства, не сводила с него глаз, готовая его прервать.
– Спасибо, Маккар, нам ничего не нужно, мы спешим… А где же Шарль?
– Шарль? Отлично, отлично, сию минуту! Я понимаю, папаша приехал повидать сынка… Но это не помешает нам пропустить рюмку – другую.
Когда же все наотрез отказались, он обиделся и прибавил со своей нехорошей усмешкой:
– Шарля здесь нет, он там, у старухи, в убежище.
И, подведя Максима к краю террасы, он указал ему на ряд больших белых зданий; расположенные между ними сады напоминали тюремные дворы для прогулок заключенных.
– Смотрите, племянничек, прямо перед нами виднеются три дерева. Так вот, подальше от того, что налево, фонтан во дворе, отсчитайте в первом этаже дома, что выходит во двор, пятое окно направо – это и будет комната тети Диды. Малыш там, у нее… Я отвел его к ней совсем недавно.
Это была любезность администрации. В продолжение двадцати одного года, проведенных в убежище, старуха ни разу не причинила каких-либо хлопот своей сиделке. Она была очень спокойна, кротка и целые дни неподвижно сидела в своем кресле, глядя куда-то прямо перед собой. Ребенку нравилось бывать у нее, да и она как будто интересовалась им. Поэтому его иногда оставляли у нее часа на два, на три, поглощенного вырезыванием картинок, и смотрели сквозь пальцы на такое нарушение правил.
Новая помеха еще больше усилила дурное настроение Фелисите. Она рассердилась, когда Маккар предложил отправиться за мальчиком впятером, всей компанией.
– Какой вздор! Ступайте туда один и возвращайтесь поскорее… Мы не можем терять столько времени.
Этот приступ сдерживаемой ярости показался дядюшке забавным; чувствуя, насколько он ей неприятен, он стал теперь, посмеиваясь, настаивать:
– Вот так на! Подумайте, детки, всем нам представляется случай повидать нашу старую мать, нашу общую родительницу. Скрывать нечего – все мы, как вы сами знаете, родились от нее. Разве это вежливо не навестить ее, не пожелать ей доброго здоровья? Тем более, что мой племянничек, приехавший издалека, быть может, никогда ее и не видел… Что до меня, то я от нее не отказываюсь, нет, черт возьми, нет! Правда, она сумасшедшая, но ведь матери, которым перевалило за сто, встречаются не так уж часто. Ради этого одного стоит побеспокоиться и проявить к ней хотя бы немного внимания. —
Наступило молчание. На всех повеяло каким-то холодком. Клотильда, до сих пор молчавшая, первая заявила взволнованным голосом:
– Вы правы, дядюшка. Мы все пойдем туда.
Даже Фелисите принуждена была согласиться. Снова сели в карету. Маккар поместился рядом с кучером. Утомленное лицо Максима еще более побледнело из-за какого-то угнетавшего его предчувствия. Все время, пока длился короткий переезд, он расспрашивал Паскаля о Шарле с отцовским интересом, под которым скрывалось возраставшее беспокойство. Доктор, смущенный повелительным взглядом Фелисите, смягчал истину. Конечно, ребенок слабого здоровья, но именно поэтому его охотно оставляют на целые недели в деревне у дяди. Однако он не страдает какой-либо определенной болезнью. Паскаль не сказал, что как-то однажды у него мелькнула мысль укрепить у мальчика мозг и мускулы посредством впрыскивания нервного вещества, но ему помешало одно постоянное явление: малейший укол вызывал у ребенка кровотечение, которое каждый раз приходилось останавливать при помощи тугой повязки. То была слабость выродившихся тканей, кровавая роса, выступавшая на коже. В особенности он был подвержен кровотечениям из носу, таким внезапным и обильным, что его нельзя было оставлять одного из опасения полной потери крови. В заключение доктор прибавил, что его умственные способности действительно дремлют, но что он надеется на их развитие в более живой и деятельной духовной среде.
Наконец подъехали к убежищу. Маккар, слушавший весь этот разговор, спрыгнул с козел, повторяя:
– Очень милый мальчик, очень милый. Кроме того, красив, как ангел!
Максим, еще сильнее побледневший, вздрагивал от озноба, несмотря на удушливую жару, и не задавал больше вопросов. Он рассматривал обширные здания убежища и флигели разных отделений – мужского, женского, тихих больных и буйно помешанных, – отгороженные одни от других садами. Всюду была необыкновенная чистота; гробовая тишина нарушалась только звуком шагов и звяканьем ключей. Старый Маккар знал всех сиделок. Кроме того, все двери сразу распахнулись перед доктором Паскалем, лечившим некоторых больных. Пройдя по галерее, свернули во двор; это было здесь, в одной из комнат первого этажа, оклеенной светлыми обоями и очень просто обставленной. Вся мебель состояла из кровати, стола, кресла и двух стульев. Сиделка, никогда не покидавшая свою больную, как раз куда-то отлучилась. И за столом друг против друга сидели только больная и мальчик: она – одеревеневшая в своем кресле, он – на стуле, поглощенный вырезыванием картинок.
– Входите, входите! – повторял Маккар. – Не бойтесь же! Она очень милая!
Прабабка Аделаида Фук, которую все ее многочисленные внуки и правнуки ласково называли тетя Дида, даже не повернула головы, несмотря на шум. Еще в молодости истерические припадки расстроили ее здоровье. Пылкая, страстного темперамента, пройдя через множество испытаний, она все же сохранилась до восьмидесяти трех лет, когда ужасное горе, тяжелое душевное потрясение бросили ее в омут безумия. С этого времени – уже двадцать один год – разум ее угас, наступило внезапное слабоумие, отнявшее всякую надежду на выздоровление. Теперь, в возрасте ста четырех лет, она все еще жила, позабытая всеми, с окостеневшим мозгом, в состоянии спокойного безумия. Болезнь ее больше не развивалась и не угрожала смертью. Все же из-за старческой дряхлости ее мускулы мало-помалу атрофировались; тело ее было как бы съедено возрастом, остались только кожа да кости, так что ее приходилось переносить из постели в кресло. Превратившись в пожелтевший скелет, иссохший, как столетнее дерево, на котором осталась только кора, она все же прямо сидела в своем кресле. Только глаза жили на ее тонком и длинном лице. Она пристально смотрела на Шарля.
Клотильда робко приблизилась к ней:
– Тетя Дида, мы приехали вас повидать… Разве вы не узнаете меня? Я ваша правнучка, я иногда навещаю вас.
Старуха, казалось, не слышала. Она не сводила глаз с мальчика, вырезавшего картинку – короля в пурпуре и золотой мантии.
– Довольно, мамаша, – вмешался Маккар. – Перестань дурачиться. Ты ведь можешь взглянуть на нас. Вот этот господин – твой правнук, нарочно приехавший из Парижа.
Услышав его голос, тетя Дида повернула голову. Она медленно оглядела всех своими светлыми и пустыми глазами, затем снова уставилась на Шарля и по-прежнему погрузилась в созерцание. Больше никто не проронил ни слова.
– Она такая со времени последнего страшного потрясения, – заговорил наконец приглушенным голосом Паскаль. – Всякое сознание, всякая память как будто исчезли у нее. Она почти всегда молчит, только изредка можно услышать бессвязный быстрый лепет, какие-то неразборчивые слова. Она смеется и плачет без всякого повода; это неодушевленное существо, которое ничто не трогает… И все же я не осмелюсь утверждать, что мрак непроницаем; быть может, где-то в глубине погребены воспоминания… Ах, бедная наша прабабка! Как я жалею ее, если она еще не дошла до полного забвения! О чем она может думать в продолжение двадцати одного года, если еще способна вспоминать?