Клотильда развеселилась. Немного смущенная, она с пленительной смелостью влюбленной женщины шептала ему на ухо:
– Оно родится… Ведь мы делаем для этого все, что нужно. Почему же ты не веришь, что оно будет?
Паскаль не сразу ответил ей. Она почувствовала, как он, охваченный скорбью и сомнением, вздрогнул в ее объятиях, словно от холода. Помолчав, он печально прошептал:
– Нет, нет! Слишком поздно… Подумай, любимая, о моем возрасте!
– Но ты же молодой! – воскликнула она в новом порыве страсти, обжигая его своим телом и покрывая поцелуями.
Потом они рассмеялись. И заснули в объятиях друг друга; он лежал на спине, обнимая ее левой рукой, а она прильнула к нему всем своим гибким телом, положив голову ему на грудь и смешав свои рассыпавшиеся белокурые волосы с его белой бородой. Сунамитянка спала, прижавшись щекой к сердцу своего царя. В большой темной комнате, объятой тишиной и такой благосклонной к их любви, слышалось только их спокойное дыхание.
Доктор Паскаль продолжал лечить своих больных в городе и в окрестных деревнях. Почти всегда его сопровождала Клотильда, навещавшая вместе с ним весь этот бедный люд.
Но теперь, как ей признался сам Паскаль однажды ночью, это делалось только чтобы утешить и облегчить страдания. Он и прежде не мог уже заниматься своей практикой без чувства отвращения, потому что сознавал всю ничтожность современного врачевания. Его приводил в отчаяние эмпиризм медицины. Поскольку она являлась не наукой, основанной на опыте, а искусством, он испытывал тревогу и сомнение, сталкиваясь с бесконечными видоизменениями болезни и лекарств, в зависимости от больного. Способы лечения менялись сообразно тем или другим гипотезам – сколько людей было отправлено на тот свет лекарствами, от которых теперь совершенно отказались! Чутье врача заменяло все: он превращался в какого-то высокоодаренного кудесника, который тоже шел ощупью, но, случалось, вылечивал больных благодаря своей удачливости. Вот почему после двенадцати лет практики Паскаль мало-помалу забросил своих пациентов и всецело отдался чистой науке. Потом, когда глубокие исследования в области наследственности привели его одно время к надежде изменить положение вещей, он снова занялся своими подкожными впрыскиваниями. Это увлечение продолжалось до того дня, когда вера Паскаля в жизнь, побуждавшая его оказывать ей помощь, восстанавливая жизненные силы людей, стала еще сильнее. Она превратилась в возвышенную уверенность, что жизнь со всем справится сама, ибо она – единственный источник здоровья и силы. И он, как всегда, спокойно улыбаясь, стал посещать только тех больных, которые настойчиво взывали к его помощи и чувствовали необыкновенное облегчение даже в том случае, если он им впрыскивал чистую воду.
Теперь Клотильда иногда позволяла себе подшучивать над ним. В глубине души она все еще преклонялась перед тайной и весело повторяла, что если он творит чудеса, значит, есть у него такая власть, значит, он и правда сам господь бог! Тогда он, в свою очередь, посмеивался над ней, утверждая, что только благодаря ей их посещения приносят пользу. По его словам, когда ее не было с ним, лечение не давало результатов, значит, именно в ней было что-то от мира иного, какая-то неведомая, но необходимая сила. Поэтому-то люди богатые, буржуа, к которым она избегала заходить, охают по-прежнему, не чувствуя ни малейшего облегчения. Этот любовный спор забавлял их обоих. Каждый раз они выходили из дому, словно им предстояли новые открытия, а у постели больного они обменивались сострадательными, понимающими взглядами. Как возмущал их этот демон мучений, с которым они боролись! Как они бывали счастливы, когда им удавалось победить его! И они чувствовали глубочайшее удовлетворение, видя, как проходит у больных холодный пот, как стихают вопли и оживляются помертвевшие лица. Несомненно, их любовь, которую они всюду приносили с собой, давала успокоение этой малой части страдающего человечества.
– Умереть-то пустяки, это в порядке вещей, – часто говаривал Паскаль. – Но зачем страдать? Это отвратительно и нелепо!
Однажды после полудня Паскаль и Клотильда отправились в маленькую деревушку св. Марты, навестить больного. Жалея Добряка, они решили ехать поездом, и на вокзале им была уготована неожиданная встреча. Их поезд шел из Тюлет. Станция св. Марты была первой остановкой на пути в противоположную сторону, к Марселю. Когда поезд прибыл, они поспешили к нему и уже открывали дверь вагона, когда из купе, которое им показалось свободным, вышла старая г-жа Ругон.
Она не сказала им ни слова, легко соскочила с подножки, несмотря на свой возраст, и направилась дальше с весьма непреклонным и добродетельным видом.
– Сегодня первое июля, – сказала Клотильда, когда поезд тронулся. – Бабушка возвращается из Тюлет после своего ежемесячного визита к тете Диде… Ты видел, какой взгляд она бросила на меня?
Паскаль в глубине души был очень доволен размолвкой с матерью: это освобождало его от постоянного беспокойства, связанного с ее посещениями.
– Ну что ж! – спокойно заметил он. – Когда люди не понимают друг друга, им лучше не встречаться.
Но Клотильда была огорчена и задумчива. Помолчав, она сказала вполголоса:
– По-моему, она изменилась, побледнела… Ты заметил, у нее только на одной руке была перчатка – зеленая перчатка на правой руке?.. А ведь она всегда так аккуратна… Не знаю почему, мне стало ее очень жаль.
Паскаля это тоже смутило, он сделал неопределенный жест рукой. Конечно, его мать в конце концов состарится, как и все люди. Она еще и теперь чересчур деятельна, чересчур близко все принимает к сердцу. Он рассказал, что она намерена завещать свое состояние городу Плассану на постройку богадельни имени Ругонов. Оба они рассмеялись, как вдруг Паскаль воскликнул:
– Погоди-ка, ведь завтра мы сами едем в Тюлет к нашим больным. Кстати, я обещал отвезти Шарля к дядюшке Маккару.
Фелисите действительно возвращалась из Тюлет, куда она ездила каждый месяц, первого числа, справляться о тетушке Диде. Уже много лет она чрезвычайно интересовалась состоянием ее здоровья. Больная все еще жила, и это изумляло г-жу Ругон; такая жизнеспособность, превосходившая все обычные границы, это подлинное чудо долголетия выводили ее из себя. Какое облегчение почувствовала бы она, похоронив в одно прекрасное утро эту неприятную свидетельницу прошлого, этот призрак долготерпения и искупления, воскрешавший все ужасы семьи Ругонов! Ведь столько людей отдали душу богу, а эта безумная, сохранившая искру жизни только в глазах, казалось, забыта смертью. Сегодня Фелисите опять застала ее в кресле, такую же сухонькую, прямую и недвижную. По словам сиделки, нечего было и думать, что она когда-либо умрет. Ей уже исполнилось сто пять лет.
Фелисите ушла из Убежища для умалишенных, чувствуя глубокую обиду. Кстати она вспомнила и дядюшку Маккара. Он тоже мешал ей, тоже засиделся на этом свете с каким-то несносным упрямством! Хотя ему было восемьдесят четыре года – всего только на три года больше, чем ей, – он казался ей старым до смешного, непозволительно старым. И этот человек, шестьдесят лет предававшийся распутству, мертвецки пьяный каждый день, живет! Благоразумные, воздержанные умирали, а он цвел, толстел, сияя здоровьем и весельем. В свое время, когда он только водворился в Тюлет, Фелисите прислала ему в подарок вино, ликеры и коньяк, в тайной надежде освободить семью от этого грязного шалопая, который не сулит ей ничего, кроме неприятностей и позора. Но очень скоро она заметила, что достигла совершенно противоположного результата: алкоголь, казалось, поддерживал у Маккара прекрасное настроение, его физиономия расплывалась в улыбке, глаза насмешливо блестели. И она перестала делать ему подарки, он только толстел от этого яда, на который она так уповала. Фелисите питала против него страшную злобу и, если бы осмелилась, охотно убила бы его. Это желание возникало у нее при каждой встрече, когда он, твердо стоя на отекших от пьянства ногах, смеялся ей в лицо, – Маккар отлично знал, что она подкарауливает его смерть, чтобы похоронить вместе с ним кровавые и грязные события, связанные с двукратным завоеванием Плассана, и мысль о том, что он не доставляет ей этого удовольствия, приводила его в совершенный восторг.
– Видите ли, Фелисите, – частенько говорил он со своей жестокой усмешкой, – я торчу здесь, чтобы беречь нашу старую мамашу. И если когда-нибудь мы с нею решим умереть, то только для того, чтобы оказать вам любезность. Вот именно! Только для того, чтобы избавить вас от труда навещать нас ежемесячно с такой сердечностью.
Обычно Фелисите, не обольщая себя больше надеждой, даже не заходила к Маккару, разузнавая о нем в Убежище. Но на этот раз, услышав, что он пьет запоем, не выходя из дому, и ни разу не протрезвился в течение двух недель, она полюбопытствовала взглянуть собственными глазами, до какого состояния он дошел. И вот, возвращаясь на вокзал, она сделала крюк, чтобы пройти мимо усадьбы дядюшки Маккара.
Стояла прекрасная погода, был жаркий, сияющий летний день. Ее путь лежал проселочной дорогой; по обе стороны тянулись тучные поля, которые она принуждена была купить для него, заплатив этой ценой за молчание и пристойное поведение. Дом дядюшки Маккара, с розовыми черепицами и стенами густо-желтого цвета, был весь залит солнцем и показался ей необыкновенно веселым. На террасе, под тенью старых шелковиц, Фелисите отдохнула в приятном холодке, наслаждаясь прекрасным видом. Каким достоинством и мудростью дышал этот счастливый уголок, где старый человек мог бы окончить в мире дни свои, исполненные добра и сознания выполненного долга!
Но она его не видела и не слышала. Стояла глубокая тишина. Лишь пчелы гудели над огромными мальвами. На террасе в тени, вытянувшись во всю свою длину, лежала маленькая желтая собачка, «лубе», как их зовут в Провансе. Она было с ворчанием подняла голову, готовая залаять, но, узнав гостью, снова опустила голову и больше не двигалась.
Тогда, среди этого безлюдья, среди этих потоков солнечного света, Фелисите почувствовала легкий озноб от страха. Она позвала:
– Маккар, Маккар!..
Входная дверь домика под шелковицами была широко распахнута. Но Фелисите не решалась войти – этот пустой дом с открытой настежь дверью тревожил ее. И она позвала опять:
– Маккар, Маккар!..
Ни звука, ни движения в ответ. Снова глухое молчание; только пчелы гудели сильнее над высокими мальвами.
Наконец Фелисите устыдилась своей боязни и смело вошла в дом. Налево, в прихожей, дверь на кухню, где дядюшка обычно проводил время, была притворена. Толкнув ее, она сначала не могла ничего разобрать, – видимо, он закрыл ставни, чтобы спастись от жары. Она только почувствовала, что задыхается от удушливого запаха алкоголя, наполнявшего комнату; казалось, его выделяла каждая вещь, словно весь дом насквозь был пропитан им. Потом, когда ее глаза привыкли к полутьме, она наконец различила фигуру дядюшки. Он сидел возле стола, на котором стояли стакан и пустая до донышка бутылка восьмидесятиградусного коньяка. Глубоко осев в своем кресле, он крепко спал, мертвецки пьяный. Эта картина вызвала у нее обычный приступ злобы и презрения.
– Да ну же, Маккар! – закричала она. – Как неразумно и низко доводить себя до такого состояния!.. Проснитесь же, ведь это просто срам!
Но его сон был так глубок, что ее слышалось даже дыхания Напрасно она кричала все громче и шумела, яростно хлопая в ладоши:
– Маккар! Маккар! Маккар!.. Да что же это такое!.. На вас противно смотреть, мой милый!
Наконец она оставила его в покое и, не церемонясь, стала распоряжаться в комнате. После пыльной дороги ужасно хотелось пить. Перчатки мешали ей, она сняла их и положила на край стола. Потом ей посчастливилось найти кувшин, она вымыла стакан, наполнила его до краев водой и уже собралась напиться, как вдруг она заметила нечто необыкновенное, потрясшее ее до такой степени, что, не сделав ни глотка, она опустила стакан на стол рядом с перчатками.
В комнате, освещенной узкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь щель старых, рассохшихся ставней, она видела все ясней и ясней. Теперь она ясно разглядела дядюшку Маккара; на нем, как всегда, был костюм из синего сукна, а на голове меховая каскетка, которую он носил круглый год. Он здорово растолстел за пять или шесть последних лет и превратился в какую-то глыбу, обвисавшую жирными складками. Фелисите заметила, что он курил, засыпая, – его короткая черная трубка упала ему прямо на колени. И вот тогда-то Фелисите остолбенела от изумления. По-видимому, рассыпавшийся табак прожег брюки: сквозь дыру величиной с большую монету виднелась голая ляжка – красная ляжка, от которой поднимался маленький голубой огонек.
Сначала Фелисите подумала, что горит его белье: кальсоны, рубашка. Но сомнений быть не могло: она ясно различила голое тело и маленький голубой огонек над ним – легкий, танцующий, каким бывает пламя скользящее по поверхности зажженной чаши с пуншем. Пока он был не больше слабого бесшумного язычка ночника и колебался от малейшего движения воздуха. Но он быстро становился выше и шире, кожа начала трескаться, зашипел жир.
Невольный крик вырвался у Фелисите:
– Маккар!.. Маккар!..
Он не пошевельнулся. Должно быть, он ничего не чувствовал, винные пары погрузили его в состояние какого-то оцепенения, парализовав все чувства; но он был жив, он дышал, его грудь поднималась медленно и ровно.
– Маккар!.. Маккар!..
Теперь сквозь трещины на коже стал сочиться жир, и огонь усилился, охватывая живот. Тогда Фелисите поняла, что дядюшка горит, как губка, насквозь пропитанная спиртом. Уже много лет он поглощал его, при этом самый крепкий, самый горючий. Вот-вот он вспыхнет весь с ног до головы.
И у Фелисите пропало желание его разбудить – уж очень крепко он спал. Еще одно показавшееся бесконечным мгновение она растерянно смотрела на него, постепенно приходя к какому-то решению. Но пальцы ее дрожали мелкой дрожью, которую она не могла сдержать. Задыхаясь, она обеими руками поднесла к губам стакан воды и сразу осушила его. Потом направилась на цыпочках к двери, но вспомнила о своих перчатках, возвратилась обратно и ощупью, торопливо захватила их, – ей казалось, что она взяла обе. Наконец она вышла и тщательно закрыла за собой двери, стараясь не шуметь, словно боялась кого-нибудь побеспокоить.
Очутившись снова на свежем воздухе, на террасе, залитой живительным солнцем, опять увидев бесконечные поля, слившиеся с небом на горизонте, она облегченно вздохнула. Вокруг не было ни души; наверное, никто не видел, как она вошла в дом и вышла оттуда. Только желтая собачка лежала, вытянувшись, на прежнем месте, не удостаивая даже поднять голову. И Фелисите отправилась дальше своими маленькими проворными шажками, легко покачиваясь на ходу, словно молоденькая девушка. Отойдя немного, она против воли, повинуясь какой-то непреодолимой силе, обернулась и в последний раз взглянула назад. Дом на косогоре казался таким приветливым и спокойным в лучах заходящего солнца. Только в поезде, когда она захотела надеть перчатки, она заметила, что одной не хватает. Фелисите решила, что потеряла ее на перроне, садясь в вагон. Ей казалось, что она совершенно спокойна, а все же так и осталась с одной перчаткой на правой руке. Это свидетельствовало, если знать г-жу Ругон, о чрезвычайно сильном потрясении.
На следующий день Паскаль и Клотильда с трехчасовым поездом выехали в Тюлет. Мать Шарля, жена шорника, привела к ним мальчика, которого они взялись отвезти к дядюшке, – там он должен был остаться на целую неделю. В семье снова начались раздоры: отчим Шарля наотрез отказался терпеть у себя в доме чужого ребенка, этого дворянского сынка, тупицу и бездельника. Шарль, которого бабушка одевала по своему вкусу, действительно напоминал в этот день своим черным бархатным костюмом, расшитым золотым шнуром, маленького аристократа, пажа былых времен, отправляющегося ко двору. Клотильда во время этого пятнадцатиминутного путешествия, сидя в купе, где, кроме них, никого не было, забавлялась, играя его кудрями. Она сняла с него берет и гладила чудесные белокурые локоны, царственно падавшие ему на плечи. Но на ее пальце было кольцо, и, проведя рукой по его затылку, она была поражена, увидев кровавый след. К Шарлю нельзя было прикоснуться, чтобы на его коже сейчас же не выступила красная роса, – это была слабость тканей, до такой степени усиленная вырождением, что стоило только дотронуться до него, как начиналось кровотечение. Обеспокоенный Паскаль тотчас спросил Шарля, бывают ли у него так же часто, как раньше, кровотечения из носа. Мальчик не сразу ответил на этот вопрос: сначала он сказал «нет», потом вспомнил, что на днях у него долго текла из носа кровь. Действительно, он казался слабее прежнего; он впадал в младенчество по мере того, как становился старше; его умственные способности не только не развивались, но все более ослабевали. Ему исполнилось пятнадцать лет, а на вид ему не дали бы и десяти; он был похож на хорошенькую бледную девочку, на цветок, выросший в тени. Растроганная, огорченная Клотильда сначала держала его у себя на коленях, но потом пересадила на скамейку, заметив, что он пытается просунуть руку в вырез ее корсажа. То было раннее и бессознательное проявление порочности маленького животного.
Приехав в Тюлет, Паскаль решил сначала проводить Шарля к дядюшке. И они стали взбираться на довольно крутой подъем, по которому шла дорога. Видневшийся издали маленький домик, как и вчера, залитый ярким солнечным светом, словно улыбался своими розовыми черепицами и желтыми стеками. Зеленые шелковицы, простиравшие узловатые ветви над террасой, роняли на нее пустую тень листвы. Блаженный покой царил в этом укромном уголке, в этом убежище мудреца. Слышалось только гудение пчел над высокими мальвами.
– Ах, этот мошенник-дядюшка! – пробормотал Паскаль, улыбаясь. – Я ему завидую.
Однако дядюшки не было видно, как обычно, на террасе, и это удивило Паскаля. Шарль побежал вперед, увлекая за собой Клотильду, чтобы поскорее посмотреть на кроликов, и доктор, поднявшись один к дому, еще более удивился, никого не найдя там. Ставни были закрыты, входная дверь распахнута настежь. Только желтая собачка стояла на пороге, судорожно упершись в него лапами, шерсть на ней стояла дыбом; она тихо, не переставая, выла. Увидев Паскаля, которого знала, она на мгновение замолкла, потом отбежала в сторону и снова начала тихонько скулить.
Охваченный тревогой, Паскаль не мог сдержать своего беспокойства и невольно позвал:
– Маккар!.. Маккар!..
Никто не отвечал, дом хранил гробовое молчание, широко распахнутая дверь казалась зияющей черной дырой. Собака выла, не переставая.
В нетерпении Паскаль закричал еще громче:
– Маккар!.. Маккар!..
Ничто не шевельнулось, гудели пчелы, бесконечное спокойствие царило в этом уединенном уголке. Тогда Паскаль решился войти. Быть может, дядюшка просто-напросто спит. Но как только он толкнул дверь в кухню, налево, ему в нос ударил ужасный запах – невыносимый запах костей и мяса, брошенных на горячие угли. В самой кухне он едва не задохнулся, ослепленный каким-то густым паром, каким-то висевшим в воздухе тошнотворным дымом. Тонкие лучи света, проникавшие в щели, помогали мало, он не мог ничего рассмотреть. Тогда он быстро подбежал к камину, но сейчас же отказался от мысли о пожаре: огня там не было, вся мебель кругом стояла нетронутой. Ничего не понимая и чувствуя, что в этой отравленной атмосфере силы оставляют его, Паскаль резким движением открыл оконные ставни. В комнату ворвался поток света.
Зрелище, открывшееся ему, было поразительно. Каждая вещь стояла на своем месте, стакан и пустая бутылка от коньяка находились на столе; только на кресле, где обычно восседал дядюшка, были следы огня – передние ножки почернели, солома на сиденье почти сгорела. Но что случилось с дядюшкой? Куда он девался? Перед креслом, на каменном полу, залитом лужей жира, виднелась только небольшая кучка пепла, а рядом с ней лежала трубка, – черная трубка, даже не разбившаяся при падении. Тут и был весь дядюшка целиком, – в этой горсти тонкого пепла, в этом рыжем облаке дыма, уходившем в открытое окно, в этом слое сажи, покрывавшем кухню, – ужасная сажа от сожженного мяса облепила все, жирная, омерзительная на ощупь.
Это был один из самых замечательных случаев самопроизвольного сгорания, который когда-либо случалось наблюдать врачу. О некоторых из них, тоже совершенно исключительных, Паскалю приходилось читать в научной литературе. Так, он вспомнил о жене одного сапожника, погибшей от пьянства: она загнула на своей грелке, и все, что от нее осталось, была только кисть руки да ступня. Однако до сих пор доктор не доверял этим сообщениям и не мог согласиться со старой теорией, утверждавшей, что тело, пропитанное алкоголем, выделяет какой-то неизвестный газ, способный к самостоятельному воспламенению и сжигающий все ткани и кости без остатка. Теперь он больше не сомневался и сразу нашел объяснение, восстанавливая один за другим все факты: пьяное оцепенение, полная утрата чувствительности, трубка, упавшая на одежду, которая начала гореть, тело, пропитанное воспламенившимся спиртом, растрескавшаяся от огня кожа, растопившийся жир, частью стекавший на землю, частью усиливавший горение, и, наконец, мускулы, внутренние органы, кости, сгоревшие в пламени, охватившем все тело. Весь дядюшка остался здесь, со своим костюмом из синего сукна и меховой каскеткой, которую носил круглый год. Без сомнения, как только он вспыхнул наподобие фейерверка, он свалился вперед головой. Именно поэтому кресло только слегка обгорело. От Маккара ничего не осталось – ни косточки, ни зуба, ни ногтя, – только небольшая кучка серого пепла, которую мог развеять сквозняк, дувший из дверей.
Тем временем вошла Клотильда; Шарль остался во дворе, заинтересованный собакой, которая не переставала выть.
– Боже, что за страшный запах! – воскликнула она. – Что случилось?
Когда Паскаль рассказал Клотильде об этой необычайной смерти, она вся задрожала. Она взяла было в руку бутылку, чтобы осмотреть ее, но тотчас с ужасом поставила обратно: бутылка была влажная, вся липкая от осевшей на нее сажи. Нельзя было ни к чему прикоснуться – каждую мелочь покрывала эта желтоватая сажа, прилипавшая к рукам.
По ней пробежала дрожь отвращения и страха.
– Какая печальная смерть! Какая ужасная смерть! – рыдая, повторяла она.
Паскаль, уже оправившийся от первого тяжелого впечатления, слабо улыбнулся.
– Ужасная? – переспросил он. – Почему же? Ему было восемьдесят четыре года, и он умер без страданий… Я нахожу эту смерть слишком прекрасной для такого старого разбойника, как наш дядюшка. Ведь теперь уже можно сказать, что прожил он свою жизнь далеко не по-христиански… Вспомни только документы из его папки – на его совести действительно ужасные и грязные злодеяния. Это не помешало ему в конце концов остепениться и на старости лет пользоваться всеми радостями жизни, точно он был славным старым весельчаком, получившим награду за великие добродетели, которыми отнюдь не обладал… Он умер прямо по-царски, как король пьяниц, вспыхнув сам по себе и сгорев на костре из собственного тела!
Полный изумления, доктор Паскаль сделал широкий жест, как бы желая раздвинуть рамки этой картины.
– Ты представляешь себе?.. Напиться до такой степени, чтобы не чувствовать, как горишь! Зажечься самому огоньком Ивановой ночи и целиком, до последней косточки, рассеяться дымом!.. Ну, как? Ты представляешь себе дядюшку исчезающим в пространстве? Сначала он распространился по всей этой комнате, разлился в воздухе и плавал там, обволакивая все принадлежавшие ему вещи, потом, когда я открыл это окно, он унесся дымным облаком туда, в небо, в бесконечность!.. Да ведь это прекрасная смерть! Исчезнуть, оставив после себя лишь маленькую кучку пепла да трубку рядом!
И, нагнувшись, он поднял трубку, чтобы сохранить ее «на память о дяде», как сказал он. Клотильда чувствовала горечь насмешки в этом восторженном славословии, по ней пробегала дрожь, выдававшая ее ужас и отвращение. Внезапно она заметила что-то под столом, быть может, часть останков.
– Посмотри-ка, что это за лоскут! – сказала она. Паскаль наклонился и с удивлением поднял с пола женскую перчатку, – зеленую перчатку.
– Да ведь это бабушкина перчатка! – воскликнула Клотильда. – Помнишь, вчера вечером на ней была только одна перчатка!
Они обменялись взглядом, на уме у них было одно и то же: накануне Фелисите, по-видимому, побывала здесь. Паскаль вдруг почувствовал твердую уверенность в том, что его мать видела, как дядюшка загорался, и не потушила огня. Об этом свидетельствовало многое – и то, что к их приходу комната успела совершенно охладиться, и подсчитанное им количество часов, необходимых для полного сгорания. Взглянув на свою подругу, он увидел по ее испуганным глазам, что в ней зреет та же мысль. Но все равно истину никогда нельзя будет установить, и поэтому он ограничился самым простым объяснением.
– Наверное, – сказал он, – бабушка зашла навестить дядю на обратном пути из Убежища, перед тем, как он уселся пить.
– Уйдем отсюда! Уйдем! – крикнула Клотильда. – Я задыхаюсь, я больше не могу здесь оставаться!
Паскаль и сам хотел уйти, нужно было заявить в мэрии о кончине Маккара. Он вышел вслед за Клотильдой, запер дом и положил ключ к себе в карман. На дворе по-прежнему, не переставая, выла маленькая желтая собачка. Она прикорнула у ног Шарля, а мальчик толкал ее и забавлялся ее визгом, ничего не понимая.
Доктор направился прямо к тюлеттскому нотариусу г-ну Морену, который был в то же время местным мэром. Двенадцать лет тому назад он овдовел и жил вместе с дочерью, тоже бездетной вдовой. Морен поддерживал добрососедские отношения со старым Маккаром, иногда он оставлял у себя маленького Шарля на целый день в угоду дочери, принимавшей участие в этом мальчике, таком красивом и таком несчастном. Г-н Морен совершенно растерялся и пожелал подняться вместе с доктором к дому Маккара, чтобы удостовериться в том, что произошло, и составить по всей форме свидетельство о кончине. Как только они вошли в кухню, ветер, ворвавшийся в открытую дверь, разметал пепел. Пытаясь осторожно собрать его, они только сгребли с пола давно накопившуюся грязь, в которой, по всей вероятности, мало чего осталось от праха дядюшки. Таким образом, как религиозный обряд, так и похороны были связаны с немалыми трудностями. Что можно было предать земле? Не лучше ли от этого отказаться? И они решили отказаться. Кроме того, дядюшка не отличался набожностью, и его родные удовольствовались тем, что впоследствии велели отслужить по нем заупокойную обедню.
Между тем нотариус вдруг вспомнил о хранившемся у него духовном завещании Маккара и предложил Паскалю, не откладывая в долгий ящик, явиться к нему через два дня для официального ознакомления, ибо он, Морен, считает себя вправе сказать, что дядюшка выбрал доктора своим душеприказчиком. На это время славный Морен предложил оставить Шарля у себя – он понимал, насколько мальчик, с которым плохо обращались в семье его матери, стеснит родных, пока не закончится вся эта история. Шарль пришел в восхищение и остался в Тюлет.
Навестив еще двух больных, Паскаль и Клотильда поздно, семичасовым поездом, вернулись в Плассан. Через два дня, отправившись снова к Морену, они были неприятно поражены, застав у него старую г-жу Ругон. Она, конечно, узнала о смерти Маккара и примчалась сюда, взбудораженная, шумно выражая свое горе. Однако завещание было выслушано спокойно, без всяких помех. Маккар завещал все, чем только мог располагать из своего маленького состояния, на сооружение великолепной мраморной гробницы, осененной крыльями двух плачущих ангелов. Он сам это придумал, а может быть, ему пришлось видеть подобный памятник где-нибудь за границей, например, в Германии, когда он был солдатом. Он поручил сооружение его своему племяннику Паскалю, так как считал, что во всей семье только Паскаль отличался вкусом.
Пока читали завещание, Клотильда сидела на скамье в саду нотариуса под старым тенистым каштаном. Когда Паскаль и Фелисите вышли к ней, все испытали чувство какой-то большой неловкости, так как они не разговаривали друг с другом уже несколько месяцев. Впрочем, старая г-жа Ругон делала вид, что чувствует себя вполне непринужденно: без единого намека на новое положение вещей она дала понять, что можно и без всяких предварительных объяснений и примирений встречаться и вместе показываться в обществе. Но она сделала ошибку, слишком распространяясь о своем тяжелом горе в связи со смертью Маккара. Паскаль нисколько не сомневался, что она испытывает бурную радость, бесконечное удовольствие при мысли, что эта обнаженная язва на теле семьи, в виде гнусного дядюшки, наконец зарубцуется. И, не выдержав, он поддался накипевшему в нем возмущению. Его взгляд невольно остановился на перчатках матери, на этот раз черных.
Она между тем предавалась печали и пела сладким голосом:
– Разве благоразумно в его возрасте так упорствовать и жить одному, как волк!.. Если бы при нем была хотя бы служанка!
Тогда Паскаль, не отдавая себе ясного отчета в том, что делает, уступил непреодолимому желанию и с изумлением услышал собственные слова:
– Но вы-то, матушка, ведь вы-то были у него в это время! Почему же вы не потушили на нем огонь?
Лицо старой г-жи Ругон покрылось страшной бледностью. Откуда ее сын мог знать? Она растерянно смотрела на него; Клотильда побледнела, как и она, проникшись твердой уверенностью в совершенном преступлении. Это ужасное молчание, вставшее стеной между матерью, сыном и внучкой, это напряженное молчание, скрывающее семейную трагедию, было признанием. Обе женщины не знали, что делать. Доктор пришел в отчаяние, он не должен был говорить, ведь он всегда тщательно избегал неприятных и ненужных объяснений! Волнуясь, он пытался придумать, как вернуть свои слова обратно, но новое ужасное несчастье избавило их от этой невыносимой пытки.
Фелисите, не желая злоупотреблять гостеприимством любезного г-на Морена, решила взять Шарля к себе; нотариус же, не зная об этом, после завтрака велел отвести мальчика на часок – другой в Убежище, к тетушке Диде. Теперь он послал за ним свою служанку, приказав ей немедленно привести его обратно. И вот служанка, которую ожидали в саду, прибежала вся в поту, запыхавшаяся, растерянная.
– Боже мой, боже мой! – кричала она еще издали. – Идите скорее!.. Господин Шарль весь в крови!