Глаза Паскаля увлажнились, он был глубоко потрясен, почувствовав, как безраздельно она принадлежит ему, как она пленительна и дорога ему.
– Ты сделала меня самым богатым и самым могущественным человеком на свете, – сказал он ей. – Ты осыпаешь меня всевозможными благами, ты даришь мне божественное наслаждение, какое только может испытать сердце мужчины.
И она еще беззаветнее отдавалась ему, она принадлежала ему вся, до последней капли крови.
– Возьми же меня, учитель, пусть я исчезну и растворюсь в тебе… Возьми мою юность, возьми ее всю сразу, в одном поцелуе, выпей ее одним глотком, осуши до дна так, чтобы на губах остался только вкус меда. Ты дашь мне такое счастье! Это я должна быть тебе благодарна… Возьми мои губы – они свежи, вдохни мое дыхание – оно чисто, возьми мою шею – она сладостна для поцелуя, возьми мои руки, возьми меня всю, все мое тело – оно только начало расцветать, оно нежно, как шелк, оно исполнено благоухания, которое опьяняет тебя… Ты слышишь, учитель! Пусть я буду для тебя как живой букет, аромат которого ты вдыхаешь! Пусть я буду для тебя как сладкий плод, который ты вкушаешь! Пусть я буду для тебя как бесконечная ласка, которой ты наслаждаешься!.. Я твоя вещь, цветок, выросший у твоих ног, чтобы тебе понравиться, вода, струящаяся рядом, чтобы тебя освежить, животворный сок, что бьет ключом, чтобы вернуть тебе молодость. Я – ничто, учитель, когда не принадлежу тебе!
Она отдалась ему, и он принял этот дар. Отблеск лунного света внезапно озарил ее во всей ее торжествующей наготе. Она казалась воплощением женской красоты, сиявшей бессмертной юностью. Никогда еще Паскаль не видел Клотильду такой молодой, такой снежно-белой и божественно прекрасной. Он был так благодарен ей, как будто она подарила ему все сокровища мира. Какое приношение может сравниться с тем, что делает молодая женщина, даря себя, вызывая новый прилив жизни, обещая, быть может, ребенка! Оба они мечтали о ребенке, отчего их счастье было полнее на этом роскошном пиру юности, который задала Клотильда Паскалю и которому позавидовали бы короли.
Однако следующей ночью возвратилась тревожная бессонница. Ни Паскаль, ни Клотильда не говорили о случившейся беде; долгие часы лежали они рядом во мраке погрустневшей комнаты, притворяясь, что спят, и думали о своем положении, которое все ухудшалось. Каждый из них забывал о себе и беспокоился за другого. Им пришлось задолжать, Мартина забирала в долг хлеб, вино, мясо; при этом ей было очень стыдно, так как приходилось лгать, и весьма осторожно, ибо все знали, что они разорены. Доктор подумывал заложить Сулейяд. Но это было последнее средство, – у Паскаля ничего не осталось, кроме усадьбы, оцененной в двадцать тысяч франков, – впрочем, при продаже вряд ли он выручил бы за нее пятнадцать. А там уже начиналась беспросветная нужда, он очутился бы на улице, не имея ничего за душой, даже камня под изголовье. Поэтому Клотильда умоляла его подождать и не делать последнего шага, пока положение не станет совершенно безвыходным.
Так прошло три или четыре дня. Наступил сентябрь, и погода, к несчастью, испортилась. По всему краю пронеслись страшные бури, часть стены, окружавшей Сулейяд, была снесена; всю ее не могли поднять и укрепить, и на месте обвала осталась зияющая брешь. Булочник уже начинал грубить, а однажды утром Мартина, подавая на стол бульон с мясом, расплакалась: мясник стал отпускать ей плохую говядину. Еще несколько дней – и больше им не будут давать в долг. Нужно было непременно придумать что-то и найти средства на ежедневные мелкие расходы.
В понедельник, когда начиналась новая мучительная неделя, Клотильда все утро была в крайнем возбуждении. Казалось, ее раздирает какая-то внутренняя борьба, но она приняла окончательное решение только во время завтрака, увидев, что Паскаль отказывается от кусочка оставшегося жаркого. После этого она перестала волноваться, по-видимому, что-то до конца обдумав, и ушла вместе с Мартиной, спокойно положив ей в корзину маленький сверток, – по ее словам, кой-какое старое платье для бедных.
Клотильда возвратилась через два часа. Она была очень бледна, но ее большие глаза, такие ясные и открытые, сияли, от радости. Тотчас же подойдя к доктору, она взглянула ему прямо в лицо и покаялась во всем.
– Учитель, я должна попросить у тебя прощения, – сказала она. – Я была непослушной и, наверное, сильно огорчу тебя.
Он не понял и забеспокоился.
– Что же ты натворила?
Медленно, не отводя от него взгляда, она вынула из кармана конверт и вытащила из него несколько банковых билетов, Внезапно его осенила догадка, и он закричал:
– Боже! Драгоценности, все мои подарки!
Паскаль, всегда такой добрый и спокойный, на этот раз вспылил. В гневе он схватил ее за руки и сжал с такой силой, что чуть не раздавил ей пальцы, державшие билеты.
– О. боже, что ты сделала, несчастная! – кричал он. – Ведь ты продала мое сердце! Ведь тут, в этих драгоценностях, наше с тобой сердце. И ты продала его за деньги!.. По-твоему, я должен взять обратно эти украшения, эту память о самых святых часах нашей любви, и пользоваться ими! Пойми же, они подарены тебе, они твои, только твои! Разве это возможно? Подумала ли ты о том, как ужасно меня огорчаешь?
Она кротко ему возразила:
– А ты подумал, учитель, могла ли я спокойно видеть нашу нужду, знать, что у нас нет хлеба, когда в ящике у меня лежали все эти перстни, ожерелья и серьги? Все мое существо восставало против этого, я просто сочла бы себя скрягой, эгоисткой, если бы сохраняла их дольше… Правда, мне было трудно расстаться с ними, очень трудно, я даже сама не понимаю, как у меня достало мужества сделать это. Но я уверена, что всего лишь выполнила свой долг – долг послушной тебе и любящей жены.
Но он по-прежнему сжимал ее руки, слезы выступили у нее на глазах, и она, слабо улыбнувшись, прибавила таким же кротким голосом:
– Не жми так сильно, ты делаешь мне больно.
Тогда он тоже заплакал, растроганный, полный глубокой нежности.
– Я просто грубое животное, – сказал он, – если мог так рассердиться… Ты сделала правильно, ты не могла поступить иначе… Но все-таки прости меня, мне было так тяжело увидеть тебя ограбленной. Дай мне твои руки, твои бедные руки, я их полечу.
Он снова бережно взял ее руки и покрыл их поцелуями. Без колец, тонкие, изящные, они казались ему несравненными. Тогда, облегченно вздохнув, Клотильда весело рассказала ему о своей проделке, о том, как она посвятила во все Мартину, как они вдвоем отправились к перекупщице, той самой, у которой он приобрел корсаж из старых алансонских кружев. Эта женщина внимательно все осмотрела и после бесконечных споров о цене предложила за все украшения шесть тысяч франков. Паскаль едва не выдал своего отчаяния: шесть тысяч франков! А ему они стоили больше чем втрое – тысяч двадцать, по крайней мере.
– Послушай, – сказал он наконец, – я возьму эти деньги потому, что их дарит мне твое доброе сердце. Но условимся заранее: они твои. Клянусь, я стану теперь еще скупее Мартины; я буду давать ей совсем мало, только на самое необходимое. Все, что останется от этой суммы, ты найдешь в моем письменном столе, если мне не удастся когда-нибудь пополнить ее и вернуть тебе все деньги целиком!
Опустившись в кресло, он взял ее на колени и, глубоко взволнованный, крепко обнял. Затем тихонько прошептал ей на ухо:
– И ты продала все, совершенно все?
Она ничего не ответила, но, покраснев и улыбаясь, слегка высвободилась из его объятий и грациозно, кончиками пальцев, стала что-то искать у себя на груди. Наконец она вытащила тонкую цепочку, на которой сверкали, словно млечные звезды, семь жемчужин. Казалось, она открыла частицу своей наготы, живой аромат ее тела исходил от этого драгоценного украшения, прильнувшего к ее коже; то была сокровенная тайна ее души. Она тотчас же спрятала ожерелье обратно, его снова не стало.
Он покраснел не меньше, чем она; испытывая глубокую сердечную радость, он, страстно целуя ее, воскликнул:
– Как ты мила мне! Как я тебя люблю!
Но с этого вечера воспоминание о проданных драгоценностях легло тяжелым гнетом на его душу. Он не мог равнодушно, без горечи, видеть эти деньги в своем письменном столе. Его угнетала неизбежная, приблизившаяся вплотную бедность; еще более мучительной и тягостной была мысль о возрасте, о шестидесяти годах, которые делали его бесполезным, неспособным создать счастливую жизнь женщине. Он как будто очнулся от своей обманчивой грезы о вечной любви и снова увидел тревожную действительность. Внезапно он впал в нищету и почувствовал себя очень старым – это леденило его, наполняло какими-то горькими сожалениями, отчаянием и гневом против самого себя, как будто отныне жизнь его была опорочена недостойным поступком.
Потом у него наступило страшное просветление. Однажды утром, оставшись один, Паскаль получил письмо с почтовым штемпелем Плассана и долго рассматривал конверт, удивляясь незнакомому почерку. В конце письма не было подписи, и, пробежав первые строки, он с раздражением хотел его разорвать; все же он опустился на стул и, дрожа от волнения, прочитал письмо до конца. В смысле вежливости оно было написано безупречным стилем – длинные фразы следовали одна за другой, сдержанные и осторожные, словно фразы дипломата, единственная цель которого уверить в своей правоте. Ему доказывали с чрезмерной убедительностью, что скандал в Сулейяде слишком затянулся. Если страсть до известной степени и оправдывает его вину, то все же человек в его возрасте и с его положением в конце концов вызовет всеобщее презрение, продолжая злоупотреблять несчастьем своей молоденькой родственницы. Все знают, как велико его влияние на нее, допускают даже, что она гордится своим самопожертвованием, но неужели он не понимает, что она не могла полюбить старика и поддалась только чувству жалости и благодарности? Давно уже пора избавить ее от старческих объятий, из которых она выйдет опозоренной, отверженной – ни женой, ни матерью. Теперь у него даже нет возможности обеспечить ей маленькое состояние, поэтому позволительно надеяться, что он выполнит долг честного человека и найдет в себе силы расстаться с нею, позаботившись о ее благополучии, если осталось еще для этого время. Письмо заканчивалось рассуждением о том, что дурное поведение всегда в конце концов наказывается.
С первых же слов Паскаль понял, что это анонимное письмо исходит от его матери. Без сомнения, старая г-жа Ругон продиктовала его, он слышал в нем даже ее интонации. Однако, начав читать письмо в приступе гнева, Паскаль окончил, бледный и дрожащий, словно в ознобе, – эта дрожь теперь пронизывала его всякий час. В письме была какая-то правда, оно выясняло причины его беспокойства: то были угрызения совести, что он, старый и нищий, удерживает подле себя Клотильду. Он встал, подошел к зеркалу и долго рассматривал себя; мало-помалу глаза его затуманились слезами – какое отчаяние эти морщины, эта седая борода! Смертельный холод, леденивший его кровь, объяснялся мыслью о том, что теперь разлука станет необходимой, предрешенной, неизбежной. Он прогонял эту мысль, он не верил, что может примириться с нею, хотя и знал, что она неизбежно вернется и ни на минуту не оставит его в покое, что он будет терзаться в этой борьбе между любовью и разумом, пока наконец в какой-то страшный вечер не уступит ей ценой крови и слез. Он весь дрожал от страха, предчувствуя, что настанет день, когда у него хватит на это мужества. То было начало неотвратимой развязки: Паскаль испугался за Клотильду, за ее молодость, и решил выполнить свой долг – спасти ее от самого себя.
Отдельные слова и выражения из этого письма преследовали его; сначала он мучился, пытаясь уверить себя, что Клотильда не любила его, а только жалела и чувствовала к нему благодарность. «Если бы я убедился, – думал он, – что она принесла себя в жертву, это облегчило бы разрыв, ибо, удерживая ее дальше, я только тешил бы свой чудовищный эгоизм». Но, сколько он ни наблюдал ее, каким испытаниям ни подвергал, она была всегда такой же нежной, такой же влюбленной. Он совершенно растерялся, придя к этому выводу, который не допускал пугающей его развязки, ибо Клотильда становилась ему еще дороже. Тогда он постарался доказать себе необходимость разлуки с ней, обсудив все доводы в пользу этого. Жизнь, которую они вели в продолжение нескольких месяцев, жизнь, свободная от каких бы то ни было других отношений и обязанностей, совершенно праздная, – была нехорошей. Правда, самого себя он считал годным лишь на то, чтобы мирно покоиться под землей в каком-нибудь уголке кладбища; но разве для нее, для Клотильды, такое существование не было прискорбным? Разве после такой жизни она не станет безвольной, испорченной, неспособной желать? Он развращал ее, поклоняясь ей, словно кумиру, среди скандальных сплетен и пересудов. Потом вдруг ему представилось, что он уже умер, а Клотильда осталась одна, на улице, без средств, презираемая всеми. Никто не приютил ее, она скиталась по свету, и не было у нее больше ни мужа, ни детей! Нет! Нет! Это было бы преступлением; он не смеет ради оставшихся ему нескольких дней личного счастья завещать ей позор и нищету.
Однажды утром Клотильда вышла одна куда-то по соседству. Она вернулась взволнованная, бледная и дрожащая. Взбежав наверх, к себе, она упала почти без сознания на руки Паскаля. Какой-то бессвязный лепет вырвался у нее:
– Ах, боже мой!.. Боже мой!.. Эти женщины…
Испуганный, он забросал ее вопросами:
– Ну что случилось? Отвечай же!
Тогда краска стыда залила ее щеки. Обняв его, она спрятала лицо у него на плече.
– Это они, те женщины… – говорила она. – Когда, переходя на теневую сторону, я закрыла зонтик, я, к несчастью, толкнула какого-то ребенка. Он упал, а они все набросились на меня и стали кричать. Боже, что только они кричали! Будто у меня никогда не будет детей, будто дети не рождаются у таких тварей, как я!.. И еще, и еще такое, чего я не могу повторить и чего я не поняла!
Она разрыдалась. Паскаль страшно побледнел и, не в силах найти нужные слова, только безумно целовал ее, плача вместе с нею. Вся эта картина живо представилась ему – он видел, как ее преследуют, поносят грязными словами. Наконец он пробормотал:
– Это я виноват, ты страдаешь из-за меня… Послушай, давай уедем далеко-далеко, куда-нибудь, где нас никто не знает. Там будут с тобой приветливы, там ты будешь счастлива…
Увидев, что он тоже расплакался, Клотильда сделала над собой мужественное усилие, встала и осушила слезы.
– Как это гадко! Что я натворила! – сказала она. – Ведь я столько раз давала себе слово ничего тебе не рассказывать! Но как только я очутилась дома, мне стало так больно, что все у меня вылилось из сердца само собой… Но теперь, ты видишь, все прошло, не огорчайся же… Я люблю тебя…
Улыбаясь, она нежно обняла его и стала целовать, – так целуют отчаявшегося человека, чтобы смягчить его страдания.
Но он плакал, не переставая, и она снова начала плакать вместе с ним. В этой бесконечной печали, овладевшей ими, горестно смешивались их поцелуи и слезы.
Оставшись один, Паскаль решил, что он поступает мерзко. Он больше не мог оставаться причиной несчастья этой обожаемой девочки. Но вечером в тот же день произошло событие, приблизившее развязку, которой он искал, страшась в то же время ее найти. После обеда Мартина отвела его в сторону и сказала с чрезвычайно таинственным видом:
– Я встретила госпожу Фелисите, и она поручила мне, сударь, передать вам это письмо. Она просила сказать вам, что принесла бы его сама, но это дурно отразилось бы на ее добром имени. Она просит вас вернуть ей это письмо г-на Максима и уведомить о решении барышни.
Это было действительно письмо от Максима. Получив его, Фелисите была прямо счастлива. Надежда увидеть сына сломленным нищетой и покорным оказалась тщетной; но теперь в ее руках снова было сильное средство. Ни Паскаль, ни Клотильда не обратились к ней за помощью и поддержкой, поэтому она снова изменила свой план, возвратившись к прежней мысли их разлучить; ей казалось, что на сей раз подоспел самый подходящий для этого случай. Письмо Максима было очень настойчиво: он обращался к своей бабушке с просьбой оказать воздействие на его сестру. У него обнаружилась сухотка спинного мозга – теперь он мог двигаться только с помощью слуги. Особенно он горевал о проявленной им слабости к одной красивой брюнетке, которая втерлась к нему в дом: в ее объятиях он потерял последние силы. Но хуже всего была его уверенность в том, что эта пожирательница мужчин являлась тайным: подарком его папаши. Саккар любезно подослал ее к нему, чтобы ускорить получение наследства. И теперь, выбросив ее вон, Максим заперся в своем особняке, не впускал к себе отца и весь трепетал при мысли, что как-нибудь утром тот влезет к нему в окно. Но одиночество пугало его, и он в отчаянии взывал к своей сестре, уповая на нее, как на оплот против этих гнусных покушений на него и, наконец, как на ласковую, правдивую женщину, которая будет за ним ухаживать. В письме также заключался намек, что если она будет хорошо с ним обращаться, то не раскается в этом. В конце он напоминал Клотильде про обещание, которое она ему дала во время его приезда в Плассан, – приехать, когда это действительно будет ему нужно.
Паскаль оцепенел. Он еще раз перечитал четыре страницы. Разлука устраивалась сама собой: повод оказался удачным для него, благоприятным для Клотильды и представлялся таким естественным и удобным, что нужно было немедленно согласиться. Но, несмотря на все усилия разума, он чувствовал себя таким слабым и нерешительным, что ему пришлось на минутку присесть, у него подкашивались ноги. Тем не менее, желая держаться мужественно, он успокоился и позвал свою подругу.
– Прочти-ка это письмо, – сказал он. – Его переслала мне бабушка.
Клотильда внимательно прочитала письмо до конца, не выдав своих чувств ни словом, ни движением. Потом она совсем просто сказала:
– Ну, что же! Ты, верно, хочешь ответить?.. Я отказываюсь.
Паскаль с трудом удержался от радостного восклицания. И тотчас же, как будто заговорил кто-то другой, он услышал свой собственный рассудительный голос:
– Ты отказываешься, но ведь это невозможно… Нужно подумать. Хочешь, отложим ответ до завтра? Мы обсудим его.
Изумленная Клотильда начала горячиться.
– Расстаться! Но почему? Ты, вправду, согласен?.. Какое безумие! Мы любим друг друга – и расстанемся, и я поеду, куда-то, где меня никто не любит!.. Ну, подумал ты об этом? Ведь это просто бессмыслица.
Он старался не углубляться в этот вопрос и заговорил о данном обещании, о долге.
– Вспомни, милая, как ты была взволнована, когда я тебя предупредил, что состояние Максима внушает опасения. Теперь, пораженный болезнью, немощный, одинокий, он призывает тебя к себе!.. Ты не можешь оставить его в таком положении. Ты должна исполнить свой долг.
– Долг! – воскликнула она. – Какой у меня может быть долг по отношению к брату, который никогда не интересовался мной? Мой долг там, где мое сердце.
– Но ты обещала, и я обещал за тебя, я подтвердил, что ты благоразумна… Ты ведь не собираешься сделать меня лжецом.
– Благоразумна… Это ты потерял разум. Неблагоразумно расставаться, зная, что мы оба умрем от горя.
И она словно отрезала широким жестом, решительно прекратив дальнейший спор.
– К чему нам спорить?.. – сказала она. – Нет ничего проще, здесь достаточно одного слова. Ты что? Хочешь, чтобы я уехала?
– Боже! Мне ли хотеть этого! – воскликнул он.
– А если ты этого не хочешь, тогда я остаюсь.
Рассмеявшись, она подбежала к своему столу и красным карандашом написала поперек письма брата: «Я отказываюсь». Позвав Мартину, она потребовала, чтобы та немедленно отнесла этот конверт с письмом обратно. Паскаль тоже смеялся: он был так счастлив, что позволил ей сделать это. Радость, что она останется с ним, одержала верх над рассудком.
Но в эту же ночь, когда она заснула, как упрекала Паскаля совесть за его слабодушие! Еще раз он уступил своей потребности счастья, наслаждению чувствовать ее каждый вечер возле себя, прижавшуюся к нему, тонкую и нежную в своей длинной ночной сорочке, благоухающую свежим ароматом юности. После нее он никогда уже не будет любить; все его существо вопияло против этого насильственного разрыва с женщиной и любовью. Он обливался холодным потом, стоило ему только представить себе, что она уехала, что он один, без нее, без ее ласки и нежности, наполнявшей самый воздух, которым он дышал. Он больше не почувствует ее дыхания, обаяния ее ума, ее бесстрашной прямоты, всего ее физического и нравственного существа, которое дорого ему и стало необходимо, как дневной свет. Но она должна его покинуть, даже если он от этого умрет. Теперь она спала в его объятиях; легкое детское дыхание едва поднимало ее грудь. Стараясь ее не будить, он обдумывал создавшееся положение с ужасающей ясностью и презирал себя за недостаток мужества. Нет, решено: там, у Максима, ее ожидают обеспеченность, всеобщее уважение. Он не имеет права в своем старческом эгоизме доходить до того, чтобы удерживать ее у себя и дальше в нищете, осыпаемую насмешками толпы. Когда же он начинал колебаться, чувствуя ее возле себя такой прелестной и доверчивой, покорной своему старому королю, он тотчас давал себе слово быть сильным, отказаться от жертвы, принесенной ему этой девочкой, и сделать ее счастливой вопреки ей самой.
С этого времени началась борьба самоотречения. Через несколько дней ему удалось доказать ей жестокость ее фразы «Я отказываюсь» на письме Максима, и она согласилась написать обстоятельное письмо бабушке, объяснив причины отказа. Но она ни за что не хотела уезжать из Сулейяда. Когда же Паскаль стал невероятно скупиться, стараясь как можно меньше расходовать деньги, вырученные от продажи драгоценностей, она превзошла его и с очаровательным смехом ела один только хлеб. Однажды утром он застал ее, когда она давала Мартине советы, как вести хозяйство поэкономнее. Раз десять в день она устремляла на него пристальный взгляд, бросалась ему на шею и осыпала поцелуями, чтобы прогнать ужасную мысль о разлуке, которую она все время читала в его глазах. Впрочем, у нее появился еще один довод. Как-то вечером, после обеда, у Паскаля началось сердцебиение, от которого он едва не упал в обморок. Это удивило его: он никогда не замечал у себя болезни сердца и решил, что у него просто возобновилось прежнее нервное недомогание. Испытав великие радости любви, он стал чувствовать себя менее здоровым, у него было странное ощущение, будто в нем разбилось что-то очень нежное и глубокое. Клотильда тотчас забеспокоилась, начала за ним ухаживать. Ну вот, надо надеяться, что теперь уж он не будет больше говорить об ее отъезде. Когда ты любишь человека, а он болен, остаешься возле него и заботишься о нем.
Война продолжалась все время. Это был непрерывный натиск нежности и самоотречения с единственной целью сделать счастливым другого. Паскаль видел всю доброту и любовь Клотильды, и мысль о необходимости разлуки становилась тем более жестокой, но он понимал, что необходимость эта возрастает с каждым днем. Теперь решение его было твердым. Но он не знал, как убедить ее, и был полон отчаяния и нерешительности, трепеща заранее перед сценой объяснения. Как ему поступить, когда он увидит ее отчаяние и слезы? Что сказать? Хватит ли у них сил обнять друг друга в последний раз, перед вечной разлукой? Так проходило время; он не мог ни на чем остановиться и каждый вечер корил себя за трусость, когда, погасив свечу, Клотильда вновь заключала его в свои объятия, радостная и торжествующая победу.
Она часто подшучивала над ним с нежной злостью.
– Учитель, – смеялась она, – ты слишком добр, ты оставишь меня у себя.
Это сердило его, он хмурился и твердил, волнуясь:
– Нет, нет! Не говори мне о моей доброте!.. Будь я действительно добр, ты уже давно жила бы там, окруженная довольством и уважением. Тебе обеспечено прекрасное спокойное будущее, а ты упрямо живешь здесь, в бедности, терпя оскорбления, без надежд на будущее, в печальном обществе такого старого безумца, как я. Нет! Я просто трус и бессовестный человек!
Она тотчас же заставляла его замолчать. Он действительно расплачивался за свою доброту, ту бесконечную доброту, которую рождала его любовь к жизни. Всегда желая счастья всем, он изливал ее на окружающее. Быть добрым – не означало ли это желания сделать ее счастливой ценой своего собственного счастья? Ему нужно было обладать именно этой добротой, и он чувствовал, что способен на такую доброту, безоглядную и героическую. Но, подобно несчастным, решившимся на самоубийство, он ожидал подходящего случая, времени и способа пробудить в себе к этому волю.
Однажды утром он встал в семь часов, и Клотильда, – войдя в кабинет, была очень удивлена, увидев его за рабочим столом. Уже несколько месяцев он не раскрывал ни одной книги и не прикасался к перу.
– Вот как! Ты работаешь? – воскликнула она.
Паскаль, не поднимая головы, ответил с сосредоточенным видом:
– Да, над родословным древом. Ведь я даже не внес сюда новых данных.
Несколько минут она стояла сзади него и смотрела, как он пишет. Паскаль пополнял сведения о тетушке Диде, Маккаре и Шарле, описывая их смерть, проставлял числа, и продолжал работать, как будто не замечая ее присутствия. Тогда Клотильда, ожидавшая обычных по утрам поцелуев и радостных приветствий, подошла к окну, потом снова возвратилась обратно, не зная, чем ей заняться.
– Итак, это серьезно? Мы взялись за работу? – спросила она.
– Ну да, – ответил Паскаль. – Ты ведь видишь, что я уже месяц назад должен был написать здесь об этих умерших. У меня уйма работы.
Она пристально смотрела ему в глаза все с тем же вопросительным видом.
– Что ж! Будем работать… – сказала она. – Если я могу что-нибудь для тебя разыскать или переписать, поручи это мне.
С этого дня Паскаль, казалось, ушел с головой в работу. Такова была, впрочем, его собственная теория, – по его мнению, полный покой не приносит пользы, его не нужно рекомендовать даже при переутомлении. Человек живет лишь благодаря окружающей его внешней среде; впечатления, которые он получает, преобразуются у него в движения, мысли и действия. Таким образом, если бы он находился в состоянии полного покоя и продолжал получать впечатления, никак не выражая их вовне, усвоенными и преобразованными, это привело бы его к какому-то переполнению, болезни и неизбежной потере равновесия. По собственному опыту он знал, что работа лучше всего упорядочивает повседневную жизнь. Даже в те дни, когда ему нездоровилось, он с утра принимался за работу и вновь находил уверенность в себе. Лучше всего он чувствовал себя, выполняя заранее намеченный для себя урок: столько-то страниц каждое утро в одни и те же часы. Он сравнивал этот урок с шестом канатоходца, помогавшим ему сохранять равновесие среди повседневных неприятностей, малодушных решений и оплошностей. Поэтому он считал единственной причиной сердцебиений, порой доводивших его до удушья, лень и праздность последних недель. Чтобы вылечиться, ему нужно было лишь снова взяться за свои большие научные труды.
Паскаль целыми часами с каким-то лихорадочным, преувеличенным возбуждением развивал и объяснял эти теории Клотильде. Казалось, он опять был увлечен любовью к науке, поглощавшей всю его жизнь до взрыва страсти к Клотильде. Он твердил ей, что не может оставить свое творение незавершенным, ему нужно сделать еще очень многое, чтобы воздвигнуть это долговечное здание. У него снова пробудился интерес к своим папкам, опять двадцать раз в день он открывал большой шкаф, снимал их с верхней полки и пополнял новыми данными. Его мысли о наследственности уже изменились, он хотел бы все пересмотреть заново, исправить, извлечь из биологической и социальной истории семьи обобщенный вывод, широко применимый ко всему человечеству. Наряду с этим он вернулся и к своему методу лечения при помощи подкожных впрыскиваний, чтобы разработать и углубить его: Паскалю смутно представлялась какая-то новая терапия, какая-то еще неясная, неопределенная теория о полезном действии труда, основанная на его убеждении и личном опыте.
Теперь каждый раз, садясь за стол, он жаловался самому себе:
– Не хватит у меня времени, жизнь слишком коротка!
Казалось, он не может больше терять ни часа. Как-то утром, внезапно оторвавшись от работы он сказал Клотильде, переписывавшей возле него рукопись:
– Послушай… Если я умру…
Встревоженная, она воскликнула:
– Что это тебе пришло в голову?
– Слушай внимательно, – продолжал он. – Если я умру, ты тотчас запрешь все двери. Папки ты оставишь себе, никому не отдавай. Когда же ты соберешь и приведешь в порядок мои другие рукописи, ты передашь их Рамону… Понимаешь? Это моя последняя воля.
Но она прервала его, не желая слушать
– Нет! Нет! Ты говоришь глупости!
– Клотильда, – продолжал он, – поклянись мне, что ты сбережешь у себя мои папки и передашь мои другие бумаги Рамону.
Тогда она стала серьезной и поклялась со слезами на глазах. Глубоко взволнованный, он крепко обнял ее, осыпая ласками, словно сердце его вновь раскрылось ей навстречу. Потом, успокоившись, он заговорил о своих опасениях. С тех пор как он начал усиленно работать, они зародились в нем опять, он стал присматривать за шкафом. Как-то он видел возле него Мартину. Разве не могли, воспользовавшись слепой набожностью этой старой девы, толкнуть ее на дурной поступок, убедив, что таким образом она спасет своего хозяина? Он так страдает из-за этих подозрений! При мысли об угрожавшем ему близком одиночестве у него опять начиналась эта мука, эта пытка ученого, которого преследуют его близкие в его же собственном доме, посягая даже на самое сокровенное, на творение его духа.
Как-то раз вечером, снова беседуя об этом с Клотильдой, он нечаянно проговорился:
– Понимаешь, когда тебя здесь не будет…
Она страшно побледнела и, видя, что он запнулся, весь задрожав, сказала:
– О учитель, учитель, неужели ты все еще думаешь об этой гнусности? Я вижу по твоим глазам, что ты скрываешь от меня что-то. У тебя есть какая-то мысль, которой я не знаю… Но если я уеду, а ты умрешь, то кто же здесь убережет твои работы?
Он подумал, что она уже привыкла к мысли о своем отъезде, и, собравшись с силами, весело ответил ей:
– Неужели ты думаешь, что я позволю себе умереть, не повидавшись с тобой?.. Черт побери! Я тебе напишу. Ты одна мне закроешь глаза.
Она рыдала, опустившись на стул.
– Боже мой! Да разве это возможно? Ты хочешь, чтобы мы завтра расстались, когда мы ни минуты не можем быть друг без друга и живем, не размыкая объятий! И все же, если б родился ребенок…