На этот раз она пожелала отдать отчет в своих расходах за последнее время. Обычно она сама каждые три месяца отправлялась к нотариусу Грангильо и получала от него проценты – полторы тысячи франков. Этими деньгами она распоряжалась по своему усмотрению, внося расходы в книгу, которую Паскаль перестал проверять уже много лет. Она принесла ее теперь и потребовала, чтобы он заглянул в нее. Паскаль отказывался, твердя, что все у нее в полном порядке.
– Дело в том, сударь, – сказала Мартина, – что на этот раз мне удалось отложить немного денег. Да, триста франков… Вот они записаны здесь.
Паскаль смотрел на нее, остолбенев от изумления. Обычно она только-только сводила концы с концами. Какая же необыкновенная скаредность нужна была для того, чтобы сберечь такую сумму! В конце концов он расхохотался.
– Ах, бедная моя Мартина, так вот почему вы так усиленно кормили нас картошкой! Вы чудо бережливости, но все же балуйте нас немного больше.
Этот мягкий упрек задел ее за живое, и она наконец решилась намекнуть, в чем дело.
– Как бы не так, сударь! – сказала она. – Когда столько денег швыряют в одно окно, то не мешает закрыть другое.
Он понял, но не рассердился. Этот урок, наоборот, позабавил его.
– Так, так! Стало быть, вы не одобряете мои расходы! Но знаете, Мартина, у меня тоже есть нетронутые сбережения!
Он имел в виду деньги, которые он еще иногда получал от своих пациентов и бросал в ящик письменного стола. Каждый год, вот уже больше шестнадцати лет, он добавлял туда таким образом около четырех тысяч франков. В конце концов образовалась бы весьма значительная сумма в золоте и банковых билетах, если бы Паскаль время от времени не тратил довольно много на свои опыты и прихоти. Все подарки были куплены на деньги, взятые из этого ящика; Паскаль теперь то и дело обращался к нему. Он привык брать оттуда сколько угодно и считал его неистощимым; ему даже не приходило в голову, что когда-нибудь он доберется до его дна.
– Можно иногда немного и покутить на свои сбережения, – весело продолжал доктор. – Ведь вы сами, Мартина, получаете мои проценты у нотариуса, значит, должны знать, что у меня есть еще и отдельный капитал?
– А что, если вдруг его не станет? – спросила она бесцветным голосом, выдающим вечное беспокойство скупца перед угрозой разорения.
Паскаль посмотрел на нее с удивлением и в ответ только неопределенно махнул рукой: он даже не допускал возможности такого несчастья. Он решил, что Мартина свихнулась от скупости, и вечером шутил с Клотильдой по этому поводу.
В Плассане его подарки тоже стали поводом для бесконечных пересудов. То, что произошло в Сулейяде, этот взрыв любви, необычайной и пламенной, неизвестно каким образом донесся до слуха всех, перенесшись через стены, – вероятно, в этом было виновато всегда сторожкое любопытство маленького города. Служанка, конечно, не сказала ни слова, но достаточно было на нее взглянуть. Как бы там ни было, а сплетни распространялись; без сомнения, за влюбленными подсматривали через ограду. Наконец, покупка подарков усилила и подтвердила эти слухи. Когда рано утром доктор обегал все улицы, заходя к ювелирам, бельевщикам и модисткам, все глаза прилипали к окнам, выслеживая малейшую его покупку, и к вечеру весь город знал, что он опять подарил шелковую накидку, обшитые кружевом рубашки, браслет с сапфирами. Тогда поднимался скандал: дядя развращает свою племянницу, безумствует из-за нее, точно он молодой человек, украшает ее, как статую святой девы! По городу пошли самые невероятные истории, и, проходя мимо Сулейяда, уже показывали на усадьбу пальцем.
Но особенно была возмущена всем этим старая г-жа Ругон. Узнав, что Клотильда ответила отказом доктору Рамону, она перестала бывать у сына. Вот как! Над ней смеются, не подчиняются ни одному ее желанию! Во время этого разрыва, длившегося целый месяц, она еще не понимала соболезнующих взглядов, намеков и сожалений, каких-то странных улыбок, которыми ее всюду встречали. Внезапно она все узнала, ее точно хватило обухом по голове. А она-то выходила из себя, она-то боялась стать басней всего города во время болезни Паскаля, прослывшего каким-то нелюдимом, сошедшим с ума от гордости и страха! Теперь было во сто раз хуже: в довершение скандала – скабрезная история, над которой все потешаются! Имя Ругонов опять было в опасности: ее несчастный сын делал решительно все, чтобы уничтожить славу семьи, завоеванную с таким трудом. Тогда в приступе гнева г-жа Ругон, считавшая себя хранительницей этой славы, решила во что бы то ни стало смыть с нее новое пятно. Надев шляпу, она с присущей ей, несмотря на восемьдесят лет, девической живостью понеслась в Сулейяд. Было десять часов утра.
К счастью, Паскаль, который был очень рад разрыву с матерью, отсутствовал. Уже целый час он разыскивал в городе старинную серебряную пряжку для пояса. И Фелисите налетела на Клотильду, еще не успевшую одеться: она была в ночной кофточке, с голыми руками и распущенными волосами, веселая и свежая, как роза.
Первый натиск был жесток. Старая дама излила сердце, выразила возмущение, с большим жаром высказалась о нравственности и религии.
– Отвечай же, – закончила она, – почему вы сотворили такую мерзость? Ведь вы этим бросили вызов богу и людям!
Клотильда улыбнулась, но тем не менее очень почтительно выслушала ее.
– Да потому, что мы этого хотели, бабушка, – ответила она. – Разве мы не свободны? Мы ни перед кем не должны отвечать.
– Ни перед кем? А передо мной? А перед семейством? Теперь нас опять втопчут в грязь. Ты, верно, думаешь, что это доставит мне удовольствие!
Внезапно ее возбуждение остыло. Она загляделась на Клотильду, она находила ее очаровательной. Самое событие, в сущности, ее нисколько не возмущало; она не придавала ему никакого значения и желала только одного – чтобы это все прилично окончилось и злые языки наконец замолчали.
– В таком случае обвенчайтесь! – уже примирительно воскликнула она. – Почему вы не хотите обвенчаться?
Клотильда была удивлена: ни ей, ни Паскалю не приходила в голову мысль о таком браке. Она снова развеселилась.
– Что же, по-твоему, мы будем от этого счастливее, бабушка? – спросила она.
– Речь идет не о вас, а обо мне, о всех наших родных… Разве можно, моя милая, шутить такими вещами? Ты что, совсем потеряла стыд?
Клотильда, не возражая, все так же спокойно развела руками, как бы желая сказать, что она нисколько не стыдится своей вины. О господи! В людях столько пороков и слабостей, а они… Кому причинили они зло под этим сияющим небом, дав счастье друг другу? Однако она не привела г-же Ругон ни одного обоснованного возражения.
– Конечно, раз ты этого хочешь, бабушка, мы обвенчаемся. Паскаль сделает все, что я пожелаю… Только немного позднее, торопиться незачем.
Она была безмятежна и весела. К чему беспокоиться о посторонних людях, если живешь в стороне от них?
Г-жа Ругон, удовлетворившись этим неопределенным обещанием, отправилась домой. С этого дня она пылко заявляла всюду в городе, что прервала всякие сношения с Сулейядом, этим приютом греха и позора. Ноги ее там больше не будет, сна с достоинством перенесет тяжесть этого нового удара! Бее же она не сложила оружия; с тем же упорством, которое всегда обеспечивало ей победу, она осталась в засаде, готовая воспользоваться малейшим поводом, чтобы занять крепость.
С этого времени Паскаль и Клотильда перестали вести замкнутый образ жизни. С их стороны это не было вызовом, они не хотели выставлять напоказ свое счастье в ответ на гнусные сплетни: так вышло само собой, их радость, естественно, должна была вырваться наружу. Их любовь начала требовать мало-помалу все большего простора. Им стало тесно в комнате, потом в доме, в саду, им нужен был город, бесконечный горизонт. Эта любовь заполняла все, заменяла им общество. Постепенно доктор стал снова посещать больных. Он брал с собой Клотильду, и они вместе, под руку, шли по бульварам, по улицам: она – в светлом платье, с цветами в волосах, он – в наглухо застегнутом сюртуке, в шляпе с широкими полями. Он был совсем седой, она – белокурая. Они шли гордые, стройцые, веселые, в таком сиянии счастья, что казалось, их окружает ореол. Сначала впечатление было огромное: лавочники выходили на порог своих лавок, женщины высовывались из окон, прохожие останавливались и провожали их взглядом. Вокруг шушукались, смеялись, показывали на них пальцами. Можно было даже опасаться, как бы этот взрыв враждебного любопытства не вдохновил мальчишек, внушив желание швыряться камнями. Но оба они были так прекрасны: он – величественный и торжествующий, она – молодая, покорная и гордая, что мало-помалу всеми овладела какая-то непреодолимая снисходительность. Поддавшись волшебной заразительности страсти, нельзя было их не любить и не завидовать им. От них исходило какое-то очарование, покорявшее сердца. Дольше всего сопротивлялся новый город с его мелкобуржуазным населением – служащими и разбогатевшими мещанами. Квартал св. Марка, несмотря на свою строгость, стал встречать их приветливо, с молчаливым одобрением всякий раз, когда они шли по пустынным, поросшим травою улицам, мимо старых домов, безмолвных и запертых, хранивших аромат воспоминаний о былой далекой любви. Но особенно ласково отнесся к ним старый квартал. Бедный люд, населявший его, вскоре бессознательно почувствовал всю прелесть легенды, всю глубину сказания о прекрасной девушке, ставшей опорой своего помолодевшего царственного повелителя, источником его силы. Здесь горячо любили доктора за его доброту; его подруга быстро стала пользоваться признанием, и всякий раз, как только она появлялась, ее приветствовали словами восхищения и похвалы. Если в первое время Паскаль и Клотильда, казалось, не замечали враждебного отношения, то сейчас они угадывали вокруг оправдание себе и теплую дружбу. Это делало их еще более привлекательными, они озаряли своим счастьем целый город.
Однажды днем, поворачивая за угол Баннской улицы, они увидели на противоположном тротуаре доктора Рамона. Как раз накануне они узнали, что он женится на барышне Левек, дочери адвоката. Конечно, это было самое правильное решение, ибо в его положении нельзя было больше медлить, а к тому же его любила молоденькая девушка, очень богатая и красивая. По всей вероятности, и он ее полюбит. Клотильда была очень рада, что могла поздравить его хоть издали, улыбкой, в качестве доброго друга. Паскаль приветливо поклонился ему.
Рамон, взволнованный встречей, остановился в смущении. Сначала он собрался уже подойти к ним, но не мог побороть какого-то чувства стесненности и мысли о том, что было бы слишком грубо врываться в эту грезу, в это уединение вдвоем, не нарушаемое даже среди уличной толкотни. И он тоже ограничился дружеским приветствием и улыбкой, прощая им их счастье. Для всех троих эта встреча была очень приятна.
Уже несколько дней Клотильда была увлечена работой над большой пастелью, – она хотела нарисовать трогательный образ старого царя Давида и юной сунамитянки Ависаги. То было воплощение мечты: в этом вдохновенном замысле Клотильда раскрывала свое другое я, свою любовь к небывалому, таинственному. На фоне разбросанных цветов, сыпавшихся, словно звездный дождь, старый царь, одетый с варварской роскошью, стоял лицом к зрителю, положив руку на обнаженное плечо Ависаги; юная девушка, нагая до пояса, была бела, как лилия. Его роскошный хитон, падавший прямыми складками, сверкал драгоценными камнями, царский венец сиял на белоснежных волосах. Но она, божественно грациозная, с шелковой лилейной кожей, тонким и стройным станом, маленькой круглой грудью, гибкими руками, была нарядней его. Могущественный, обожаемый владыка, он опирался на нее, избранную среди всех, гордую этим избранием, счастливую тем, что отдает ему свою животворящую юность. Ее светлая и торжествующая нагота перед собравшимся народом, при свете дня, говорила о радостной покорности и спокойствии, с которыми она приносила себя в дар. Он был величав, она – непорочна; от них как бы исходило звездное сияние.
До последней минуты Клотильда оставила лица обоих незаконченными, словно задернутыми туманом. Растроганный Паскаль, стоявший позади, угадывал ее замысел и подшучивал над нею. Так и случилось на самом деле; несколькими штрихами карандаша она закончила рисунок: старый царь Давид был он, а сунамитянка Ависага – она, но оба, окутанные светлою дымкою грезы, обожествленные. Их волосы – седые и белокурые – окутывали их, словно королевской мантией. Лица были преображены восторгом, взоры и улыбки сияли бессмертной любовью. Они достигли блаженства небожителей.
– О, милая, – воскликнул Паскаль, – ты сделала нас слишком красивыми! Ты опять в царстве мечты, да, да, как в те дни, помнишь, когда я упрекал тебя за твои фантастические таинственные цветы!
И он показал ей на стены, где распускался причудливый цветник старых пастелей, эта нездешняя флора, словно расцветшая в раю.
– Слишком красивы? – весело возразила она. – Нет, мы не можем быть слишком красивыми! Уверяю тебя, я чувствую и вижу нас именно такими. Мы и на самом деле такие… Вот, смотри, разве это – не чистая правда?
Она взяла старую библию XV века, лежавшую возле нее, и показала ему наивную гравюру на дереве.
– Можешь убедиться, вот точно такое же.
Паскаль добродушно рассмеялся, услышав это необыкновенное утверждение, сделанное спокойным тоном.
– Ах, ты смеешься! – сказала Клотильда. – Ты видишь детали рисунка, а нужно проникнуть в суть… Взгляни на остальные гравюры, все они на ту же тему! Я нарисую Авраама и Агарь, Руфь и Вооза, нарисую пророков, пастухов, царей – всех, кому эти кроткие девушки, родственницы, рабыни отдали свою юность. Они все прекрасны и счастливы, ты видишь это сам.
Перестав смеяться, они склонились над старой библией, которую Клотильда перелистывала своими тонкими пальцами. Его седая борода смешалась с ее белокурыми волосами. Он чувствовал ее всю, вдыхал ее всю. И он прижался губами к ее нежному затылку, целуя ее цветущую юность, пока перед ними проходили эти наивные гравюры на дереве, весь этот библейский мир, оживший на пожелтевших страницах. Всюду чувствовался свободный порыв сильного, жизнеспособного народа, которому предстояло завоевать мир. Всюду мужчины с неоскудевающей мужественностью, плодовитые женщины – упорная живучесть, стойкость расы, наперекор преступлениям и кровосмешениям, вопреки возрасту и рассудку.
Паскаль был глубоко взволнован, он чувствовал безграничную благодарность, ибо мечта его исполнилась: странница любви, его Ависага, пришла к нему на склоне дней, чтобы снова наполнить его жизнь весенним благоуханием. Потом очень тихо и словно вбирая всю ее одним дыханием, он прошептал ей на ухо:
– О, твоя юность, твоя юность, как я жажду ее, как она питает меня!.. Но разве ты, такая юная, не жаждешь юности? Зачем ты выбрала меня, такого старого, старого, как мир?
Клотильда вздрогнула от удивления и, обернувшись, взглянула на него.
– Ты старый?.. – сказала она. – Да нет же, ты совсем молодой, моложе, чем я!
И она так рассмеялась, сверкнув зубами, что Паскаль сам не мог удержаться от смеха. Но он продолжал настаивать, все еще немного обеспокоенный:
– Ты не отвечаешь мне… Разве ты, такая молодая, не хочешь молодости?
Тогда она протянула ему губы, она поцеловала его и тоже прошептала совсем тихо:
– Я алчу и жажду лишь одного: быть любимой, любимой больше всего, сильнее всего, так, как ты меня любишь.
Когда Мартина увидела на стене эту пастель, она некоторое время молча смотрела на нее, потом перекрестилась, причем нельзя было понять, приняла она ее за икону или за дьявольское наваждение. За несколько дней до пасхи она попросила Клотильду пойти с ней в церковь; та ответила отказом. Тогда Мартина, относившаяся теперь к ней с молчаливой снисходительностью, вышла наконец из терпения. Среди всех новшеств, изумлявших ее, самым потрясающим было это внезапное неверие ее молодой хозяйки. И вот она разрешила себе, как в прежние годы, прочитать ей целое наставление и выбранить ее, словно перед ней была прежняя маленькая девочка, не желавшая помолиться богу. Неужто она потеряла страх божий? Неужто не боится, что будет вечно кипеть в адском котле?
Клотильда не могла удержаться от улыбки:
– Ну, знаешь, я и прежде не очень-то боялась ада!.. Но ты ошибаешься, если думаешь, что я больше не верю. Я перестала ходить в церковь, потому что теперь молюсь в другом месте. Вот и все.
Мартина, разинув рот, смотрела на нее, ничего не понимая. Все было кончено, барышня погибла навеки. И она никогда больше не просила Клотильду пойти с ней в церковь св. Сатюрнена. Но ее набожность еще усилилась и перешла в настоящую одержимость. Теперь в часы отдыха ее уже не видели пуляющей со своим вечным чулком, который она вязала даже на ходу. Каждую свободную минуту она бежала в церковь и молилась без конца. Однажды старая г-жа Ругон, бывшая всегда начеку, застала ее там, за колонной, хотя уже час назад видела ее на том же месте. Мартина покраснела и стала извиняться, как служанка, уличенная в безделье.
– Я молилась за него, – сказала она.
Между тем Паскаль и Клотильда все больше расширяли границы своих владений. С каждым днем их прогулки становились продолжительней; теперь они уже уходили за город, в открытое поле. Однажды после полудня, отправившись в Сегиран, они пережили душевное потрясение, проходя мимо распаханного унылого участка земли, где некогда тянулись волшебные сады Параду. Пред Паскалем возник образ Альбины, и он как будто вновь увидел ее, цветущую, словно весна. Когда-то он приходил сюда, считая себя уже стариком, весело поболтать с маленькой девочкой и теперь никак не мог убедить себя, что она давно уже умерла, а вот ему жизнь принесла в подарок такую же весну, наполнившую благоуханием его закат. Клотильда, почувствовав, как между ними встало это видение, потянулась к Паскалю с вновь проснувшимся желанием ласки. Она была такой же Альбиной, вечной возлюбленной. Он поцеловал ее в губы, они не обменялись ни одним словом, но какой-то трепет пробежал по ровным полям, засеянным овсом и пшеницей, там, где прежде зыбилось чудесное зеленое царство Параду.
Паскаль и Клотильда шли теперь голой, выжженной равниной, по хрустевшей под ногами пыли. Они любили эту природу, пышущую жаром, поля, засаженные тощими миндальными деревьями и карликовыми оливами, любили линию безлесных холмов на горизонте с беловатыми пятнами домиков в черной ограде столетних кипарисов. Это было похоже на старинные пейзажи, классические пейзажи старых художников, с жесткими красками, спокойными и величественными очертаниями. Казалось, тот же густой солнечный зной, который спалил эти поля, кипел в их жилах; под этим вечно голубым небом, изливавшим ясный огонь вечной страсти, они были еще жизнерадостнее, еще прекраснее. Клотильда, в легкой тени зонтика, казалось, расцветала под этими волнами света, словно южное растение; а Паскаль молодел, чувствуя, как жаркие соки земли проникают в его жилы, разливаясь в них радостью жизни.
Прогулка в Сегиран была задумана доктором, услыхавшим от тетушки Дьедоннэ о предстоящем браке Софи с молодым соседом-мельником; ему захотелось узнать, здорова ли и счастлива она в своем уголке. Как только они очутились под высоким зеленым сводом дубовой аллеи, их тотчас охватила приятная свежесть. По обеим сторонам дороги неустанно бежали ручьи, взрастившие эти тенистые громады. Подойдя к дому сыромятника, они как раз натолкнулись на влюбленных: Софи и ее мельник целовались взасос возле колодца, пользуясь тем, что тетушка отправилась полоскать белье за ивами, туда, пониже по течению Вьорны. Застигнутая парочка была очень смущена, оба густо покраснели. Но доктор и Клотильда добродушно рассмеялись, и влюбленные, ободрившись, рассказали, что их свадьба назначена на Иванов день, что ждать еще долго, но в конце концов это время настанет. Конечно, Софи еще поздоровела и похорошела. Она избавилась от тяжелой наследственности и росла под жарким солнцем так же, как эти деревья, пустившие прочные корни в сырую землю, орошаемую ручьями. О, это огромное знойное небо! Какую силу вливало оно в людей и природу! Софи горевала только об одном – о своем брате Валентине, которому осталось жить, быть может, меньше недели. Когда она заговорила о нем, на глазах ее выступили слезы. Вчера ей передали, что он безнадежен. Паскаль был вынужден солгать, чтобы ее утешить, ибо и сам с часу на час ожидал неизбежной развязки. Клотильда и Паскаль медленно возвращались в Плассан, взволнованные и растроганные этой здоровой любовью, которую овеял тонкий холодок смерти.
В старом квартале одна женщина, пациентка Паскаля, сообщила им, что Валентин только что скончался. Двум соседкам пришлось увести Гирод, которая, рыдая, как сумасшедшая, вцепилась в тело умершего сына. Паскаль вошел в дом, оставив Клотильду у дверей. Потом они молча направились в Сулейяд. Возобновив посещения больных, он, казалось, только исполнял долг врача, не ожидая больше чудес от своего лечения. Однако его удивило, что смерть Валентина наступила так поздно; он понял, что продлил больному жизнь по крайней мере на год. Но, несмотря на замечательные результаты, которых он добился, Паскаль хорошо знал, что смерть неизбежна, неодолима. И все же такое долгое сопротивление ей могло польстить его самолюбию и смягчить незатихающую боль после смерти Лафуасса, – он невольно ускорил ее на несколько месяцев. Но, казалось, Паскаль ничего этого не испытывал – глубокая морщина на его лбу не разгладилась и тогда, когда они вернулись в свою усадьбу. Здесь его ожидало новое волнение. Он увидел на дворе под платанами, где его усадила Мартина, шапочника Сартера из Тюлет, которого так долго лечил своими уколами. На этот раз рискованный опыт как будто удался – впрыскивания нервного вещества укрепили его волю; помешанный, утром уйдя из убежища, сидел теперь здесь и клялся, что более не подвержен припадкам, что совсем избавился от мании убийства, под влиянием которой он мог внезапно броситься на прохожего и удушить его. Паскаль внимательно присматривался к нему – это был маленький, очень смуглый человек с покатым лбом и лицом наподобие птичьего клюва, причем: одна щека у него казалась значительно толще другой. Сейчас Сартер был в здравом уме и совершенно спокоен; преисполненный благодарности, он горячо целовал руки своего спасителя. Растроганный Паскаль ласково простился с ним, посоветовав опять вернуться к трудовой жизни – лучшему способу сохранить телесное и нравственное здоровье. После его ухода Паскаль, умиротворенный, уселся за стол и весело заговорил о другом.
Клотильда смотрела на него с удивлением, даже с некоторым возмущением.
– Как, учитель, – сказала она, – ты и теперь недоволен собой?
Он пошутил:
– О, собой я никогда не бываю доволен! Что же касается медицины, то и тут, видишь ли, день на день не приходится!
Ночью, в постели, между ними возникла первая размолвка. Они погасили свечу и лежали в объятиях друг друга, окутанные глубокой тьмой. Он крепко обнимал ее, а она, гибкая, тоненькая, прижалась к нему, положив голову на грудь, против сердца. Но Клотильда сердилась на него за то, что он так скромен, и снова начала выговаривать Паскалю: почему он не гордится выздоровлением Сартера и даже тем, что настолько продлил жизнь Валентина? Теперь она сама страстно жаждала его славы. Она напомнила о его собственной болезни, – разве он не вылечил себя? Может ли он после этого отрицать плодотворность своего метода? Грандиозная мечта, которая когда-то владела им, повергала ее в трепет: победить слабость, эту единственную причину болезней, исцелить страждущее человечество, сделать его здоровым и более совершенным, ускорить наступление всеобщего счастья, создать будущее общество, гармоничное и благоденствующее, оказав ему помощь и даруя всем здоровье!.. Ведь в его руках эликсир жизни, целебное средство от всех болезней, позволяющее питать эту великую надежду!
Паскаль молчал, прильнув губами к обнаженному плечу Клотильды. Потом он прошептал:
– Да, это так. Я вылечил себя, вылечил многих других. Я и сейчас уверен, что мои уколы в большинстве случаев действуют положительно… Я не отрицаю медицины: угрызения совести в связи с этим несчастным случаем, смертью Лафуасса, не заставят меня быть несправедливым… Пойми, работа была моей страстью, именно она отнимала у меня все силы. Ведь я чуть не умер, желая доказать себе возможность возродить одряхлевшее человечество, сделав его могучим и разумным… Но это мечта, прекрасная мечта!
Она тоже крепко обняла его своими гибкими руками, словно слившись с ним.
– Нет, нет! Не мечта, а действительность, – действительность, открытая твоим гением, учитель! – воскликнула она.
И в этой тесной близости он стал шептать еще тише; его слова звучали, как признание, как едва уловимый вздох:
– Слушай. Я хочу сказать тебе то, чего не скажу никому в мире, чего не говорю открыто даже самому себе… Нужно ли исправлять природу, вмешиваться в ее дела, изменять ее и препятствовать ей в достижении неведомой цели? Когда мы лечим, отсрочиваем смерть больного ради его личного счастья, продлеваем его жизнь, несомненно во вред всему его роду, мы разрушаем то, что хочет сделать природа. Имеем ли мы право мечтать о более здоровом и сильном человечестве, созданном сообразно нашим представлениям о здоровье и силе? Что же мы станем делать, зачем нам вмешиваться в работу жизни, средства и цели которой нам не известны? Быть может, все хорошо и так? А вдруг мы убьем любовь, гений, самую жизнь… Ты слышишь, я исповедуюсь тебе одной, – сомнения обуревают меня, я содрогаюсь при мысли об этой алхимии двадцатого века, я прихожу к выводу, что благороднее и полезнее предоставить природу ее естественному развитию.
Он помолчал и прибавил так тихо, что она едва расслышала:
– Знаешь ли, теперь я впрыскиваю им воду. Ты сама заметила, что в моей комнате больше не слышно шума ступки, а я на это сказал, что у меня есть запас настойки… Вода приносит им облегчение, – тут, наверное, просто механическое воздействие. О, я, конечно, хочу облегчить страдания, устранить их! Быть может, это моя последняя слабость, но я не могу видеть, когда страдают, страдание выводит меня из себя как некая чудовищная и бесполезная жестокость природы… Я лечу теперь только для того, чтобы избавить от страданий…
– В таком случае, – ответила Клотильда, – раз ты не хочешь больше исцелять, не нужно говорить всю правду. Ведь жестокая необходимость обнажать все язвы могла быть оправдана только надеждой на их излечение.
– Нет, нет! Нужно знать, знать во что бы то ни стало, ничего не скрывать, выведать точную истину обо всем существующем!.. Неведение не приносит счастья, только познание может обеспечить спокойную жизнь. Когда люди больше будут знать, они, конечно, примирятся со всем… Разве ты не понимаешь, что желание все исцелить, все возродить – только незаконное притязание нашего эгоизма, бунт против жизни, которую мы объявляем дурной, потому что судим о ней с точки зрения наших интересов! Я хорошо чувствую, что стал спокойнее духом, что мысль моя шире и возвышеннее с тех пор, как я признал право на естественное развитие. Причина этого – моя страстная любовь к жизни, торжествующая победу; я перестал с пристрастием доискиваться ее целей, доверился ей весь, и до такой степени, что растворился в ней, даже не испытывая желания исправлять ее в соответствии с моими представлениями о добре и зле. Одна только жизнь – наша верховная владычица, она одна знает, что творит и куда идет; я в силах лишь постараться понять ее, чтобы жить, как она этого требует… И вот, видишь ли, я постиг ее лишь с тех пор, как ты стала моей. Пока ты не была моей, я искал истину вовне, я мучился неотвязной мыслью спасти мир. Но ты пришла, жизнь стала полна. Мир ежечасно спасает себя любовью, огромной и неустанной работой всего, что живет и размножается в беспредельном пространстве… О жизнь! Непогрешимая, всемогущая, бессмертная жизнь!
Все это прозвучало как символ веры, как трепетный вздох покорности высшим силам. Клотильда не возражала больше, она тоже смирилась.
– Учитель, – прошептала она, – я не хочу выходить из твоей воли. Возьми меня и сделай своей, чтобы я исчезла и вновь возродилась вместе с тобой!
И они отдались друг другу. Потом снова послышался шепот, они мечтали о сельской идиллии, о спокойной и здоровой жизни в деревне. К этому простому пожеланию жить в укрепляющей силы обстановке и сводился его врачебный опыт. Он проклинал города. По его мнению, можно быть здоровым и счастливым только на вольном просторе, под горячим солнцем, но при условии отказаться от денег, от честолюбия, даже от напряженных умственных занятий, которые тешат нашу гордость. Нужно только одно: жить и любить, обрабатывать свою землю и родить хороших детей.
– О дитя, – продолжал он тихо, – наше дитя, которое могло бы родиться у нас…
Паскаль не окончил, глубоко взволнованный мыслью об этом позднем отцовстве. Он стирался не говорить о детях, и всякий раз, когда они, гуляя, встречали улыбающуюся им девочку или мальчика, отворачивался в сторону, с глазами, полными слез.
Клотильда просто, со спокойной уверенностью сказала:
– Но ведь оно родится!
Это представлялось ей естественным и необходимым: завершением любви. В каждом ее поцелуе таилась мысль о ребенке, ибо любовь без этой цели казалась ей ненужной и низменной.
Быть может даже, это было одной из причин ее нелюбви к романам. В противоположность матери Клотильда не слишком увлекалась чтением; ей было достаточно собственного воображения, и всякие вымышленные истории казались ей скучными. Любовные романы, где никогда не думают о ребенке, постоянно вызывали у нее глубокое удивление и негодование. Там ребенок всегда являлся неожиданностью; если случайно он зачинался среди любовных утех, это было катастрофой, глупостью, серьезным затруднением. В этих романах влюбленные, отдаваясь друг другу, даже не подозревают о том, что они творят дело жизни, что у них родится ребенок. В то же время занятия естественными науками открыли ей, что природа заботится лишь об одном – о плоде. Только это ей важно, это ее единственная цель, и все ее ухищрения направлены к тому, чтобы семя не пропало даром и чтобы мать произвела на свет детеныша. Человек, наоборот, придав любви утонченность и благородство, избегает даже самой мелели о ребенке. В самых замечательных романах пол героев стал лишь орудием страсти. Они обожают друг друга, сходятся, расстаются, тысячу раз умирают и воскресают, целуются, убивают друг друга, вызывают целую бурю общественных бедствий – и все это ради одного наслаждения, независимо от законов природы; они просто забывают о том, что, отдаваясь любви, зачинают детей. Это нечистоплотно и глупо.