И еще. Говорят, в окопах атеистов нет. Но если и молился он, то не о себе, а о тех мальчишках, которых вел в бой. Потому что истинное предназначение и истинная доблесть командира в том, чтобы выполнить боевую задачу малой кровью, сумев сохранить жизни своих ребят. Он в ответе за каждого и жизнь каждого, взятую взаймы, обязан непременно вернуть. Иначе нет и не будет ему прощения.
И эти мальчишки, понимая все о своем комбате, отвечали ему тем же. И если посылал он их на смерть, то и сам шел в первых рядах, неизбежно принимая все на себя. И не раз прикрывали его своими телами други его, и гибли, чтобы не погиб он, и ничего с этим нельзя было поделать. Он сам их так воспитал.
И не спился он лишь потому, что ни одна смерть в его батальоне не была напрасной и бессмысленной, не легла тяжким камнем на сердце. Только со снами своими, свирепыми ночными кошмарами, которые оказались сильнее его воли, прочнее его характера он совладать не мог. Они жили как будто сами по себе и, судя по всему, готовы были пережить его самого.
С другой стороны, на войне все было ясно и все просто. Был какой-то элементарный смысл, какая-то последовательность в поступках. А теперь, наблюдая за тем, как равнодушно катится чужая, беспамятная, равнодушная к тем боевым потерям жизнь – жизнь как жизнь, такая же нелепая, суматошная, полная забот и тревог, скупая на радости и обретения, как и всегда, везде и всюду, он уже сомневался, за такую ли жизнь умирали его боевые друзья и их истолченные в ступе войны до земного праха деды. Понятно, что за мирную и благополучную, без больших потрясений, без войн, но за такую ли? Всегда кто-то оказывается обманутым. Потому что обманут тот, кто забыт…
Садовский надолго замер перед плитой, на которой обнаружил восьмерых однофамильцев деда и даже одного полного его тезку – старшего сержанта И.М.Назарова.
Дед был рядовым…
Он достал из кармана доставшийся ему от бабушки нательный крестик – с щербинкой на ножке, нанизанный через колечко на льняную сученую нитку. Точно такой же носил его дед. На «смертник» – бакелитовый или эбонитовый пенал-шестигранник или гильзу с запиской, по которой можно было идентифицировать погибшего бойца надежды было мало. В то время их носили единицы. Да и бумага с исчезающими на ней письменами зачастую истлевала, не выдерживая поединка со временем. Крестик был едва ли не единственной тропкой, которая могла привести его к деду…
В этот момент ему показалось, что он слышит отдаленный металлический стук, напоминавший удары молота о железнодорожный костыль или монтировки о подвешенный рельс. Похоже, где-то в соседней деревне – Пожалеево или Ключах – объявили сход. А может, заработала кузница.
Садовский вернулся к перекрестку. В доме, в котором по некоторым признакам угадывалась деревенская администрация он встретил главу поселения, Ольгу Васильевну – простую русскую женщину за пятьдесят с удивительно певучим голосом и грамотной рассудительной речью. Все у нее здесь было по-домашнему, без затей и даже по кабинету она ходила в тапочках с помпонами. И к руководящей своей должности относилась, судя по всему, как к обязанностям главы семьи. Для нее было важно, чтобы все были сыты, одеты, обуты, чтобы в доме было чисто и убрано, все сидели на лавках в тепле и по праздникам каждый получал свой пирожок с повидлом. По всему было видно, что всю свою жизнь прожила она в этой деревне, где по старинке верят в Бога, почитают старших, побаиваются больших городских чинов, доверяют газетам, радио, телевидению и через поколения, где-то на генном уровне помнят войну.
Садовский вкратце объяснил, зачем приехал. Слушала она внимательно и, как ему показалось, сочувственно. Не он первый, не он последний, здесь к таким каликам перехожим уже давно привыкли. Понимая, что человек проделал неблизкий путь, устал и наверняка проголодался глава поселения предложила ему остановиться в своем кабинете. Само собой, бесплатно. Свои, кузьминкинские, если надо, ее и дома найдут. Тем более впереди выходные, праздники… И даже предложила кое-какие нехитрые продукты – хлеб, молоко, вареные яйца, чтобы гость не заскучал.
– Да что вы, не надо, – смутился Садовский, тронутый таким вниманием. – Подскажите лучше, нет ли тут свободной избы. Сниму угол у какой-нибудь бабки-ежки. И мне будет удобно, и ей – к пенсии прибавка и по хозяйству помощь, дрова там нарубить, воду принести…
– Ну, углов-то у нас достаточно. Выбирайте любой, – смеясь, ответила она. Смех у нее был молодой, улыбка открытая, располагающая.
На минуту Ольга Васильевна задумалась, словно решая какую-то веселую, но заковыристую загадку и, бесшабашно махнув рукой, произнесла:
– О, отведу-ка я вас к бабе Любе. И вам спокойно будет, и ей не накладно. Может и поможет вам чем – говорунья она знатная и память у нее хорошая. Только о деньгах с ней не заговаривайте, все равно не возьмет…
«Удивительно, – подумал он. – Живут бедно, почти в нищете, а выгоды не ищут, за рублем не гонятся. Все просто, сердечно. Неужели в наших селах еще сохранились такие люди?»
Они прошли по грязной, раскисшей от дождя улочке мимо пригорка, на котором стояло одинокое дерево и остановились у старой кособокой избы, спрятавшейся в бурьяне, как гриб-подосиновик в жухлой траве. Глава поселения без стука вошла в дом и громко спросила:
– Баба Люба, ты дома что ль?
– Кому люба, а кому и так себе, – донесся из глубины дома старческий голос. Очевидно, это была обычная присказка. – Заходи, доча…
– А я тебе гостя привела. Приютишь? Человек приличный, из города…
Садовский поднялся на крыльцо, заглянул внутрь и увидел маленькую старушку в очках на резинке. Ее огромные наивно-любопытные глаза в бинокулярных линзах, казалось, заглядывали в самую душу.
– Ты чей будешь, сынок? Колтуновых, Лемаевых или Комаровых? – спросила у него баба Люба.
– А я ни тех, ни тех.
– Это как?
– Садовский я.
– Что-то не знаю таких, – игриво покачала головой старушка. – Издалека приезжий что ль?
– Да, бабушка.
– А к кому приехал-то?
– К деду. Пропал без вести в сорок втором дед мой. В этих самых краях…
– Стало быть ищешь его? Ну, помогай Бог…
Ему отвели крохотную горницу, где едва помещалась железная односпальная кровать и тумбочка.
– Не обессудь, сынок, живем как можем. А ты располагайся, будь как дома.
– Ну, если что надо – обращайтесь, – сказала Ольга Васильевна, уходя. – Вам любой подскажет, где меня найти.
Баба Люба показала ему избу, провела во двор, объяснила где у нее что находится и посетовала на протекающую в сенях крышу.
– Ну, это мы исправим, – успокоил ее Садовский.
– А сможешь? – не поверила она. – Ты вон уже не слишком молодой, сверзнешься с крыши-то.
– Не сверзнусь, бабуля, у меня парашют есть. Я бывший десантник…
– Десантник это хорошо. В войну много их здесь полегло. Бригада целая иль две. Молодцы, все один к одному, не чета нынешним оглоедам…
Баба Люба немного всплакнула, но быстро справилась со своими чувствами.
– От, идут уже…
Она кивнула на навьюченных работяг с рюкзаками и лопатами, топавших мимо.
– Хай Гитлер, бабка! – поприветствовал ее один из них, тщедушный чернявый парнишка в немецкой пилотке с орлом и свастикой серо-мышиного цвета.
– Тьфу, сатанинское отродье, – плюнула в их сторону старушка.
– Кто это? – спросил Садовский.
– Черные копатели, – зло прошамкала она. – Их бы сюда в войну, вот бы повеселились, ироды.
– А вы помните, что здесь было?
– Конечно, как сейчас. Мне уже двенадцать годков было, партизанила я. Медаль имею, – гордо заявила она.
– Какую медаль?
– Да так, круглую, как у всех, за Победу, – отчего-то стушевалась она. – Я-то что, вот подружка моя, Катька Семенова, так та бедовая девка была. Пулеметчика раненого сменила! И стреляла, пока все патроны не исстреляла! Да, было дело… Мы все тут помаленьку партизанили, охо-хо… Шибче всех мой родной дядька. Сам начальник Главфанерпрома товарищ Вараксин с ним ручкался! В ту пору бригадир цеха он был, дядька мой. Это, значит, в Старой Руссе на фанерном комбинате. А потом стал командиром партизанского отряда. Погиб… А где погиб – не знаю… Не стало его. Все война, подлая. Все она.
– А пулеметчица ваша, жива она?
– Да куда там. Годков двадцать как померла. Она-то постарше меня была. Да и мне, видать, пора. Скоро уже…
– Жить, бабушка, надо долго, желательно, лет до ста, чтобы вернуть от государства все, что оно вам задолжало. Хотя бы в виде пенсии…
– Да какая там пензия – слезы одне. Огород моя пензия… А у тебя она сколь?
Он назвал.
– Видать, заслуженный ты человек, – уважительно покачала головой она. – У меня и четвертушки от твоей не будет.
«Да, – подумал Садовский, – после выдачи такой пенсии человек, трудившийся всю жизнь не покладая рук, впадает, как выразился один философ, в оцепенелое глазение на голую наличность».
– И что теперь делать будешь?
– Сейчас починю крышу. Вечерком сварю чучвару, поужинаю с вами и залягу на эту роскошную кровать. Просплю всю ночь, как ленивая чурчхела. А завтра на рекогносцировку.
– Да ты не торопись так с крышей-то. Подождет она, не обвалится. Отдыхай, соколик. Видно, забот у тебя хватат… Одна, чучрела или как ее там чего стоит…
Садовский подогнал джип, достал из него свой зиповский ящик, в котором было все – от самореза до бензопилы, вырезал кусок рубероида и залатал крышу. На все про все у него ушло не больше часа. Все это время баба Люба рассказывала ему «про старое житье – как все было и как уже не будет», сидя на завалинке у крыльца.
Напрасно он вслушивался в местную речь. Никаких особенностей, неожиданно редких, золотых словечек и звонких колокольцев, россыпей народной мудрости он в ней не обнаружил. Телевизор обнулил все диалекты. Теперь все разговаривали на каком-то усредненном новомосковском или среднепитерском наречии. И только старики еще могли что-то вспомнить… Что-то изначальное, чудом сохранившееся в говоре. Но и это уходило, чтобы уйти безвозвратно.
Со слов бабы Любы выходило, что бои в районе Кузьминок и железнодорожной станции Беглово развернулись ожесточенные. Бешеный натиск врага помогало отражать бойцам штыковской дивизии практически все местное население. Мужская половина была незаменима там, где требовались ездовые, проводники, разведчики. Женская – в тылу, в прачечном отряде, санротах и на кухне. А ученики старших классов Кузьминкинской и Бегловской школ непосредственно участвовали в боях, поднося патроны и зачастую заменяя собой убитых и раненых красноармейцев. Гитлеровцы наседали с трех направлений – со стороны Пустыни, Махлюево и Ольхи, но так ничего и не добились.
– Намолотили их тогда страсть сколько, фрицев этих, – охала баба Люба. – Хоронить не хоронили – земля-то твердая, зима стояла лютая, такой больше и не было никогда. Клали этих цуциков на лед, как мерзлые полешки, чтобы вешний паводок унес их в Ильмень-озеро. Так и получилось – уплыли все…
Садовский слушал и поражался, насколько свежи и отчетливы были ее воспоминания. Наверное, самое трудное и невыносимое в процессе старения – помнить себя молодым. Если бы природа под закат жизни начисто стирала нам память это было бы гораздо милосерднее. Что, собственно, она и делает, посылая избавление в виде склероза или других болезней, когда человек уже не помнит себя и не понимает, что происходит вокруг. Пришли Альцгеймер с Паркинсоном и долго руку мне трясли…
Баба Люба действительно все помнила. По-видимому, она была последней, кто помнил все это.
– Что ж получается – немцы не наступали на Кузьминки только со стороны Курляндского? – спросил Садовский.
– Так вроде и получается… – горестно вздохнула Баба Люба.
– А цела еще эта деревня? Больно странное у нее название… Латышское…
– Так латыши ее и основали, в царские еще времена. Теперь дети уехали, старики поумирали. Еще одну деревеньку прибрала война.
– Так война уже давно закончилась…
– Кто сказал?
Шел второй год войны. 21 ноября 1942 года, по сообщениям Советского Информбюро, наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, Нальчика и Туапсе.
К этому времени на фронтах установилось шаткое равновесие – наступательный порыв вермахта иссяк, что было чревато потерей стратегической инициативы. Восточный фронт, как докладывали фюреру, был подобен швейцарскому сыру, в котором дыр больше, чем собственно сыра. Ударный клин группы армий «Б» увяз у берегов Волги, план «Эдельвейс», предполагавший захват грозненской и бакинской нефти, фактически провалился: дойдя до предгорьев Главного Кавказского хребта и водрузив флаг на высочайшей вершине Европы – Эльбрусе, группа армий «А» забуксовала. Казбек оказался ей уже не по зубам.
Уже был забыт план молниеносной войны и забит первый гвоздь в гроб 6-й армии Паулюса – двумя днями раньше началась операция «Уран», целью которой было окружение сталинградской группировки. В ходе наступления наших войск, как сообщалось в сводке, удалось полностью разгромить шесть пехотных и одну танковую дивизии противника и за три дня боёв захватить 13 тысяч пленных.
Близость предстоящей зимы вселяла в завоевателей почти суеверный ужас – многие из них уже не чаяли ее пережить и потому надеялись, что Гитлеру удастся заключить мир до наступления морозов на выгодных для Германии условиях по линии Архангельск – Астрахань.
На Северо-Западном фронте было относительно спокойно – редкие артиллерийские перестрелки, снайперские дуэли, спорадически вспыхивающие тут и там стычки… В демянском «котле» не было сплошной линии обороны – она строилась из опорных пунктов и узлов сопротивления, расположенных в населенных пунктах и зачастую удаленных друг от друга на несколько километров. Такая оборонительная тактика получила название «жемчужное ожерелье».
Пустыня, превращенная немцами в хорошо укрепленную базу, была в этом «ювелирном украшении» одной из наиболее крупных и ценных жемчужин. К концу 1942 года от самой деревни остался только топоним да развалины церкви, но это ничуть не умаляло ее значения. Георгий Константинович Жуков, на тот момент генерал армии, представитель Ставки Верховного Главнокомандования, побывав в соседней деревне, лично поставил задачу в двухнедельный срок подготовить штурм Пустыни и решительной атакой овладеть ей.
Утром 21 ноября артиллерия обрушила на нее и соседние опорные пункты ураганный огонь. Земля гудела, стонала и ходила ходуном. Даже чудом уцелевшая на обратном скате высоты баня, переоборудованная в дзот, после артподготовки была превращена в груду смешанных с грязью бревенчатых обломков, а белоснежная поляна – в чадящее серо-коричневое месиво, в котором, казалось, не осталось ничего живого…
И как заключительный аккорд этого апокалиптического концерта грянул залп «сталинских органов» – дивизиона «катюш». Такой огневой мощи солдатам вермахта испытывать еще не приходилось. Это было похоже на возмездие, и воспринималось ими как возмездие, которое с незапамятных времен неизбежно настигало каждого, кто приходил на эту землю с мечом…
В час дня, согласно распоряжению штарма, батальон моряков Черноморского флота из состава стрелковой дивизии, возглавляемой полковником Штыковым, пошел в наступление. Следуя за огневым валом, севастопольские морпехи, которых тащили за собой на волокушах из листового железа танки – мимо свежих воронок и сгоревших в предыдущих боях бронеединиц (в них с трудом можно было опознать безбашенную «Матильду», раскуроченный прямым попаданием авиабомбы «Валлентайн» и пару-тройку подбитых в сентябре Т-34) – достигли первой линии окопов противника, быстро спешились, рассредоточились и черным смерчем обрушились на врага.
После короткого рукопашного боя все было кончено – злосчастная Пустыня была взята. Почти без потерь. Об этом просигналил флажками с разбитой колокольни чумазый связист в бескозырке.
Итог боя – полностью уничтоженный батальон 122-й пехотной дивизии. И 13 пленных – жалких полураздетых заморышей в рванье, прыгающих практически босиком на снежном насте. В голове у краснофлотцев не укладывалось, как всю зиму, весну и лето наши испытанные в боях орлы 26-й «Сталинской» и 202-й штыковской дивизий не могли одолеть этих бедолаг. Ненависти во взглядах севастопольцев не было – только гадливая жалость и презрение.
Спустя два дня пала и высота с отметкой 80.8.
Приказ Ставки был выполнен.
Этот бой разительно отличался от того, что было до него и что последовало после. В нем соединилось воедино все, что так необходимо для разгрома обороняющегося противника и чего так не хватало не только на демянском выступе, но и на многих других участках фронта.
Враг был по-прежнему силен, рассчетлив и безжалостен. И жестоко наказывал за нежелание или неспособность постигать науку боя. Филигранная работа штабов, хорошо поставленная наземная и авиаразведка, позволявшая исправно получать необходимую информацию о передвижениях наших войск, их составе и численности (в небе над головами наших солдат постоянно висел «костыль» – самолет-корректировщик), радиоперехват, четко налаженное взаимодействие между родами войск и видами вооружений, уверенность немецкого солдата в собственном превосходстве – все это превращало вермахт в совершенейшую машину смерти, действовавшую по отработанному, но весьма эффективному шаблону. Бой для немцев зачастую преращался в рутинное занятие по огневой подготовке с заранее определенными реперами и пристрелянными целями. После бомбардировки «юнкерсов» приходила очередь Бога войны – артиллерии, затем наступающих встречали минно-взрывные заграждения, ряды «колючки» и шквал фронтального, перекрестного и фланкирующего ружейно-пулеметного огня. И если вражеские бомбы и снаряды немилосердно разрывали людей на части, то осколки и пули действовали более гуманно – просто убивали или калечили…
Истекая кровью, наша плохо обученая, измотанная непрерывными боями, маршами и передислокациями, надломленная поражениями героическая пехота упорно шла вперед. Ее оружием была винтовка, граната, саперная лопатка и штык…
Война еще три месяца не уходила из этих мест. И только после того, как дивизии II армейского корпуса, несмотря на отчаянные попытки нескольких общевойсковых армий Северо-Западного фронта воспрепятствовать этому были выведены из «графства» через узкое горлышко рамушевского коридора она покатилась дальше, на Запад.
По странному стечению обстоятельств, решающая роль в этой операции принадлежала командующему группировкой, попавшей в демянский «котел», графу фон Брокдорф-Алефельдту, одному из участников неудавшегося антигитлеровского переворота, избежавшему виселицы только благодаря своей скоропостижной смерти, и генералу Вальтеру фон Зейдлиц-Курцбаху, пробившемуся навстречу окруженным войскам вермахта; меньше чем через год он был пленен в Сталинграде и впоследствии возглавил Национальный комитет «Свободная Германия», целью которого было свержение Гитлера.
Далеко не все моряки, участвовавшие во взятии Пустыни, дожили до этого дня. 9 января 1943 года от осколка снаряда погиб и генерал-майор Штыков…
Неся огромные, нередко бессмысленные потери, надорвавшиеся в сверхчеловеческом усилии полки, дивизии и корпуса Красной Армии устилали костьми поля и леса необъятных пространств от Баренцева моря до Кавказа. А на смену павшим нескончаемым потоком шли новые, необстреляные бойцы, нередко попадавшие на передовую, не пройдя даже начального военного обучения. Бывало, они погибали еще до того, как их фамилии вносились в списки части…
Но время шло, возвращались в строй после ранений бывалые фронтовики, мужали в боях прошедшие ускоренные курсы командиры, набирались мудрости и опыта битые немецкими генералами советские стратеги, заработала, наконец, эвакуированная в тыл обороная промышленность, поднялся от мала до велика осознавший смертельную опасность, нависшую над страной, народ…
И после череды бездарных наступлений и проваленных операций случилось почти невозможное и вместе с тем неизбежное – Сталинградская битва, ставшая чудом для нас и кошмаром для гитлеровцев. И весь мир замер в тревожном ожидании, в предчувствии неумолимо приближающегося финала этой чудовищной, беспощадной, грозящей взаимным уничтожением бойни…
В битве за руины Сталинграда, где жестокая схватка шла за каждый метр земли, кирпичной кладки и воронки от снаряда, за каждый коридор, этаж, подвал и оконный проем обессилевший, потерявший веру в себя и гений фюрера, утративший человеческий облик доблестный немецкий солдат, наконец, остановился. Доев последнюю лошадь, израсходовав последний патрон, докурив последнюю сигарету, он в изнеможении рухнул на мерзлую, щедро политую немецкой кровью землю и покорился своей участи. С гибелью армии Паулюса перед Германией впервые явился во всей своей неотвратимости и устрашающей беспощадности призрак грядущей катастрофы.
А в Пустыне, наконец, воцарился мир. Но это был абсолютно безжизненный, лишенный солнечного света, какой-то мертворожденный мир, ибо в деревне не осталось ни души. Теперь это была уже и не деревня вовсе, а действительно пустошь, навеки проклятая обезлюдевшая земля, исполненная кладбищенского духа и такого же давящего безмолвия, словно это место в соответствии со своим названием исполнило свое предназначение и приняло окончательный приговор судьбы.
И здесь, как могло показаться на первый взгляд, уже никто ни с кем не дрался, не спорил, не отстаивал свою правоту и не стоял за правду. И только разбитая снарядами, оцарапанная пулями и осколками церквушка на холме слепо взирала своими пустыми полуразрушенными окнами на израненную поляну, где когда-то ютились бедные крестьянские домишки и сараи.
Все сгорело в безумном огне яростных битв, все пошло прахом. Осталась только бритвенная острота елей, разлапистость редких дубов, коленопреклоненность ссутулившихся осин и скопления дремучего кустарника, переходящего в темень непроходимых чащ и смрад болот, в котором тонет даже «Ау!» и мерещутся перекошенные в крике «Ура!» лица сгинувших в вязком тумане прошлого солдат.
Когда из этих мест, грохоча коваными сапогами, ушла война, стало очевидно, что есть тишина и она неоднородна, многослойна, в ней множество смыслов и значений, вопросов и недоговоренностей, что она не равнозначна вечному покою, монотонному гекзаметру смерти. И в этой живой, прозорливой, нарождающейся каждое мгновение тишине раздаются голоса.
И это было страшно, от этого обмирала душа, ибо зрела жуткая в своей очевидности вещая догадка, что эти почти неразличимые голоса принадлежат павшим, навеки оставшимся на поле боя и не упокоившимся окончательно; тишина полнилась ими, обретая объем и звучание, сливаясь в свистящий шепот, неясный гул орудийной канонады, обрывки разговоров, неистовую ругань и множащиеся, как эхо, стоны и крики…
В этой остановившейся реальности, застрявшей между двумя мирами – безоглядно живым и безнадежно мертвым все было незакончено, прервано во времени, схвачено в полужесте, полувзгляде, полувздохе. Здесь все так же прокладывала колонный путь, рубила заросли и гатила болото пехота, все так же срывали голос командиры, пытаясь добиться выполнения приказа от измученных, почти невменяемых бойцов, все так же поднимались в свою последнюю атаку оставшиеся в живых. Их бой был вечен, ибо они были обречены, не дойдя до последней черты все начинать сначала – изо дня в день, из года в год, из века в век. По неведомой, неизвестной людям причине мятущийся дух безвременно почивших в этой гиблой земле великомучеников никак не мог расстаться с бренными остатками бренных тел, и терзался, и стенал, и не чаял освободиться от стягивавших его пут, распятый в этой адовой раздвоенности между святостью ратного подвига и грехом смертоубийства. И вопрошал, наполняясь непреходящим ужасом от пережитого и содеянного: что это было и зачем? И что же будет дальше с теми, кого по какому-то роковому заблуждению или недоразумению принято считать мертвыми, что ждет тех, кто был фатально обречен на рождение в небытие?
И как такое могло случиться – с нами?
– Как?
Вопрос упал в пустоту, растворился в ней, потому что не дошел до адресата и даже вряд ли был произнесен, поскольку не было ни вопрошавшего, ни того, к кому он был обращен. Просто каким-то образом изменилась тональность тишины, произошла тонкая ее настройка.
– Ты это у меня спрашиваешь? – пришло из ниоткуда.
– Кто здесь есть? Кто ты – кто спрашивать меня? – обеспокоилась одна из неисчислимых ипостасей тишины.
Это было похоже на продолжение диалога, у которого нет ни начала, ни конца, но есть потребность или свойство длиться, разворачиваясь во времени на границе того условного пространства, где скрижали с заповедями неотличимы от заевшей пластинки или надписи на заборе, а бесконечность закольцована, как змея, сама себя кусающая за хвост…
– Сначала ты назовись. А потом я…
Пустота неожиданно обрела образ и смысл, который стал разветвляться и многократно, как звук или изображение отражаться и дробиться, запуская невидимый миру процесс метаболизма.
– Я не понимайт, как может быть – вопрос есть, а тот, кто прятаться за ним – нет…
И уже совсем рядом, почти осязаемо, в упор:
– На войне сначала стреляют. И только после этого задают вопросы. Разве не так?
– А мы еще на войне?
Время, вдруг ставшее паузой, оставило росчерк медленно гаснущего мгновения, в котором пустота с ее видимой бессодержательностью и безмолвие с его обманчивой глубиной и прозрачностью встретились.
– Не знаю. Наверное, – всколыхнулась, будто гладь воды, в которой заплескались отраженные в ночи звезды, уснувшая было тишина. Она еще помнила тот страшный освобождающий миг, когда все вокруг взрывалось криком, болью и разрывами снарядов.
– А где мои alte Kämpfer?
– Твои старые испытанные бойцы лежат тут же, в лесах и трясинах Новгородчины… Спи спокойно, фашистская сволочь, ты нашел свой бесславный конец.
– Verflucht!
– Теперь тебе только и остается, что посылать проклятья…
– Хочу Buergerbraeukeller, в Мюнхен!
– Пива нет и не будет. Точка.
– И тебе водка в три горла не жрать, руссиш швайн!
Прошла минута или вечность, прежде чем импульс, который исторгла пустота, пребывавшая в ветхозаветной безвидности, в которой ничего не происходит вновь достиг назначенного ему предела.
– Что ты тут делаешь? Тебя сюда никто не звал…
– Сюда это здесь? Я шел… Майн гот, куда же я шел… Да, я шел по равнина, огромный и безлюдный – нет ни живой на земле, ни мертвый под земля. И в голова мой звучать, как бим-бом, увертюра цум кантата Йоган Себастбьян Бах «Господь – наш твердынья».
– Я не об этом. Что ты забыл в моей стране?
– О, это целый теория. А я есть великий теоретик!
– Валяй, теоретик.
– Орда большевиков хотел стирать с лица земли европейский цивилизаций, чтобы вырастить траву для свой конь и установить коммунизм на весь планета. Мы просто напередили вас. Принять неотложный мер.
– Мудозвонишь, как бесструнный балалаечник.
– Тут я не совсем хорошо знать ваш дикий язык. Ладно, оставим за скобка, едем дальше. Здесь, на Восток, куется великий рейх. Германия необходим лебенсраум для немецкий народ. И я целиком и полностью разделяю мнение майн фюрер в этот вопрос.
– И ради этого «жизненного пространства» вы готовы убивать всех без разбора?
– Лебенсраум необходим, да, чтобы каждый немец иметь работа, хлеб и унтерменшен, люди низший раса, который будет на него арбайтен. Мы освобождаем русский народ от красный террор и власть жидов. Это есть железный фюрерпринцип! Мы несем культура унд ди орднунг. Что ты имеешь? Два вершка, три горшка, ватерклозет на улица и голый жопа!
– Понятно. А знаешь ли ты, соратник Гитлера по зоологическому кружку, что в планы твоего фюрера входит освобождение оккупированных территорий от русского народа?
– Это есть большевистский пропаганда. И ты верить этот, так говорится, брехня?
– Так – повсюду, куда бы ни ступала нога немецкого солдата. Таков ваш порядок?
– Мы – херренфольк!
– Чего?
– Раса господ! И наш воля – закон!
– Зверье вы, а не раса господ. И отстреливать вас надо, как бешенных собак.
– А это есть вопрос – кто кого. Помнишь ты, большевицкий отродья, горы трупов, который лежать в красноармейский шинелька, ватник, гимнастерка, тельняшечка – все времена года и род войск в один сугроб! Мы пилил им на морозе нога, чтобы в теплый хаус потом отмерзать и снимать волшебный валенка…
– Помню. А еще я помню ваши кладбища с касками на крестах. Как по линейке – по вертикали, горизонтали, диагонали – у каждой деревни… Бедные, бедные немецкие солдаты! Они так измучились, убивая этих русских варваров! Часто обедая не вовремя, не досыпая, они неутомимо маршировали по пыльным дорогам этой проклятой страны, где, кажется, предательски стреляет каждый куст и война ведется не по правилам… Домаршировались… Только сейчас до вас стало доходить…
– Вас ист дас доходить?
– Не важно. Вы, кажется, уже поняли: кто пришел к нам, чтобы превратить нас в прах, тот в прах и обратится.
– Сказал прах.
– Я-то у себя дома. А ты… Ты стал прахом на чужбине. Я даю силу своей земле, а ты удобряешь собой чужую. И ради этого ты сложил свою буйную эсэсовскую голову?
– Мой подвиг золотым буквам вписать в книга героических дел доиче зольдатен!
– В книгу позора Германии.
– Я имею награду – Немецкий крест!
– Ага, «яичницу».
– Откуда ты знать, как мы его обзывать?
– От верблюда! Скольких наших ты положил, выслуживаясь перед начальством за свой «партийный значок для близоруких»? Будь моя воля убил бы тебя еще раз!
– Это теперь твой единственный развлечение. И мой, доннерветтер, тоже. Сколько раз ты убить меня, столько и я тебя. Ду ферштест михь?
– Что ж тут непонятного…
– И я выполнить свой солдатский долг! Мой совесть требует безраздельный преданность фюрер, рейх и народ! И все, что я делаю, я делаю во имя это! Führerworte haben Gesetzeskraft – слово фюрера есть закон! Heil Hitler!
– Я тебя сейчас придушу…
– Но то же требует от тебя твой горячо возлюбленный партия и правительство! Как это по-русски говорить: валить с больной голова на нездоровый. Ты такой же я. И ты должен выполнять все, что тебе приказывать твой командир. Яволь! Приказ – это зов Отчизна! За ослушание – смерть!
– Я свою Родину защищаю. Свой дом. Советскую власть, которая высоко подняла простого человека. И все, на чем она держится – единство партии и народа, развитую индустрию, колхозный строй, бесплатную медицину и образование, всеобщую грамотность… Все наши достижения…
– Ты говорить, как ваш чокнутоватый комиссар.
– Я не партийный вожак, а всего лишь рядовой член ВКП(б). Меня в кандидаты в нашем паровозном депо приняли, а в саму партию – здесь, прямо перед боем. Для коммуниста что главное? Убеждения. И счастье всей жизни – быть не там, где он хочет, а там, где он нужен.