bannerbannerbanner
полная версияУрочище Пустыня

Юрий Сысков
Урочище Пустыня

Полная версия

После этого как-то все от меня разом отстали. Решили, что живу я честно, не ворую, смирен и незлобив, хотя и маленько не в себе. Даже дети перестали кидаться камнями и досаждать мне кричалками – чернец юродивый, чернец юродивый! И кто их научил? Наверное, какая-нибудь дореволюционная бабка, помнившая странствующих по дорогам новгородчины монахов.

Попривыкнув ко мне, колхозные люди чуть подобрели и стали подбрасывать мне всякую нехитрую работенку – на стройке, в огороде или в поле. Платили немного и очень редко деньгами, в основном вещами и продуктами, но мне хватало. От милостивых нищелюбцев перепадало и подаяние. Однако основным моим занятием были сенокосы и рыбные ловли. В этом деле я так наловчился, что ко мне приходили не только из самих Сельцов, но и также из Хотят, Завала и Донцов. Тем и находил себе пропитание, утешая и поддерживая себя словами Феодорита, сказавшего: Бог же всяческих неучеными победил ученых, нищими – богатых, и рыбарями уловил вселенную.

Так и жил я – в лете зноем опаляем, зимою от мраза померзаем. Трудно жил. И когда было уж совсем невмоготу, говорил себе: не плачься над собой, Алешенька, божий человечек, встань и иди. Помня о суровом военном быте в окопах, которые мне приходилось обживать в войну, я из подручных материалов соорудил себе в искрошенных стенах Троицкой церкви схрон, склепал печку и в холода топил свое убежище, как преподобный Михаил конским навозом. Там же пережидал и летнюю жару, и осенние ливни, и весеннюю распутицу.

Одновременно, если позволяла погода и время года я вел свои раскопки, отыскивая свидетельства старины и пребывания в сем месте великих угодников Божиих, тайных молитвенников за грешный мир, не прельстившихся земными благами. Среди моих находок встречались останки праведных мужей и жен, причастников божественного естества, захороненных в монастырской ограде, начиная с пятнадцатого века, ибо был продолжительный период, когда здесь располагалась женская обитель. Нашлись осколки двух припрятанных до лучших времен колоколов из девяти упомянутых в послереволюционной описи. Самый большой, стопудовый, очевидно, был закопан, увезен или переплавлен для нужд зачинателей новой жизни. Попадалась также всякая церковная утварь почти не пострадавший бронзовый потир, гнутые или обломанные ложечки для причащения, сильно поржавевшее копие – обоюдоострый резец с треугольным лезвием.  Большим моим приобретением стали также чудом сохранившиеся, хотя и изрядно поеденные временем книги богословского содержания, среди которых нашел я и лечебник с описанием полезных растений, древними рецептами и советами по выхаживанию занедуживших. Так и сделался я, помимо всего прочего, травником.

Но главной моей наградой стало установление места упокоения Михаила, сего пламенного ревнителя благочестия. И обнаружил я в нем источник, источающ токи исцелений – с чем придешь и что попросишь. Чистой душе, покаявшейся в своих грехах и обратившей помыслы свои к Богу Михаил разве откажет в помощи? Никогда. И стало мне казаться, что наливаюсь я силой его и прозорливостью, и разумением, и блажью животворящей.

И вот однажды, прослышав о том, что я весьма сведущ в травах обратилась ко мне женщина с непроходящей хворью, потом другая с заболевшим ребенком, за ней третья. Всем помогал я молитвой и разным снадобьем, не своей силой исцеляя, но с божьей помощью и духом Михаила.

Узнав это, потянулись ко мне и мужики. Приходили сначала хмурые и настороженные, с быстрым взглядом исподлобья, потом же, когда общий настрой изменился – с полным доверием.

К знахарству своему я присовокуплял беседы на душеполезные темы, что официальной идеологией, конечно, не приветствовалось и воспринималось строителями коммунизма как гремучая смесь суеверия, невежества и мракобесия. Но люди шли, охотно слушали меня и по моей молитве получали желаемое: тяжелые больные, кого привозили – облегчение, средней тяжести – улучшение, легко занедужившие – исцеление. Ведь не пучком травы токмо жив человек, а верою единою в единого Бога. И чем она крепче, тем сподручнее ему среди человеков, тем легче дух его и тем ближе он к небесам обетованным.

Правда сокрыта от нас, наставлял я своих посетителей и тех, кого по просьбе родственников посещал сам, и для того, чтобы ее узреть надо взглянуть на мир глазами Бога, то есть настолько приблизиться к Нему, чтобы вновь, как и в первые дни творения стать его образом и подобием. Но большинству это не нужно. Большинство бежит от этого усилия, как черт от ладана. Оно, большинство, так устроено. Однако это не снимает обязанности меньшинства всеми силами стремиться к свету солнца правды. Цель человека, говорил я страждущим, уподобиться в такую меру Христу, какая только возможна, чаема и соразмерна его вере. И нет в этом ни умаления, ни подвига, нет чего-то непосильного и непреодолимого – путь к Богу есть путь радости.

Закрепившись в авторитете среди местного населения, я стал объектом гонений для власть имущих. Впрочем, длилось это недолго. После того, как я поставил на ноги внучку второго секретаря райкома партии, состояние которой после лечения в районной больнице резко ухудшилось от меня отстали и больше ничем не досаждали. Живи себе, бродяга, как можешь, человеколюбивая советская власть закроет на тебя глаза, будто тебя и нет.

Так проходили годы и целые десятилетия. И все это время как-то сам собой вставал передо мной неотступный, занозистый, постоянно свербящий вопрос: кто я и для чего я здесь? Каково мое назначение? И для того ли живу, горе свое мыкаю, тружусь на ветер, чтобы меня не стало?

И самое главное, по своей главизне первое: если я не совсем пустынник, не совсем не от мира сего, то какое право имею проповедовать, от чьего имени? Какой подвиг христианского благочестия мне следует избрать – столпничество, затворничество, отшельничество или молчальничество, чтобы снять это противоречие? И смею ли я взваливать на себя такую ношу? По чину ли мне такое послушание?

Проводя долгие вечера в раздумьях, я все чаще обращался в мыслях к светлому образу преподобного Михаила, чьи мощи почивали под спудом в порушенной Троицкой церкви. Вглядываясь пристально в его житие и чудеса, я нередко вступал с ним в беседу, иногда в споры, касавшиеся той или иной житейской ситуации, толкования Библии или церковного канона. Я обращался к нему за советом, одобрением, за всякой иной надобностью, но более всего – за поддержкой, ибо чувствовал непроходящую немощь свою душевную и физическую. Он стал мне другом, наперсником и единственным исповедником, к которому я мог обратиться с любым вопрошанием, любой даже самой вздорной болячкой.

Я настолько свыкся с его духовным присутствием, что перестал различать разницу меж нами, перестал понимать кто есть кто. И в нем, руководителе к мудрости и исправителе мудрых было что-то от меня самого, и во мне, грешном, от него, от его поучений, наставлений и увещеваний. И сам не заметил я, как святозарный лик Михаила был замещен моим, и сделался он обличием темен, и одно стало неотделимо от другого, словно примеряемая мною маска преподобного приросла ко мне намертво. И скоро позабыл я уже свое настоящее имя, ибо обрел новое, дарованное мне знанием устройства мира и действия стихий, смены поворотов и перемены времен, природы животных и свойств зверей, стремлений ветров и мыслей людей, различий растений и силы корней – тем сокровенным знанием, которого стал я обладателем, подобно Соломону, благодаря прикосновению Премудрости, художницы всего. Ведь тех только она и посещает, кто много упражнялся в нестяжательности и ревности к слову Божию, кто насмеялся над демонами и не сделался их игралищем, кто весь вперен в Бога и готов исполнить долг свой до крови.

И когда пришли монахи из Нова-Града, чтобы восстановить из руин обитель и возобновить в этих стенах порядок богоугодной жизни встретили они в монастырских развалинах не Алешеньку, божьего человечка, а подобие восставшего Михаила.

Помню, подвела меня братия к игумену и предстал я пред мужем дивным: длинная борода его раздваивалась на персях, а сам он был толст и благообразен весьма, но более все же толст. Облачение сидело на нем мешковато и говорил он с одышкой, глядя мимо собеседника.

Подробно расспросив о сем месте, он не стал гнать меня прочь, как предполагалось вначале. Так получил я игуменское благословение и остался при монастыре. На правах сидельца я устроился на заднем дворе и стал зваться иноком. Так началась моя жизнь среди чернецов. Не скажу, что это как-то подняло меня над обыденностью или преобразило духовно. От многих из братьев я был уничижаем и поношаем, и сует претерпел немало, но отнюдь не озлобился и не ожесточился, памятуя о поучении святого Тихона Задонского, который рек: в Царство Божие идут большей частью не от победы к победе, а от падения к падению…

Понимаю теперь, что не по душе была им моя нетерпимость ко всяческим их немощам и слабостям, ибо грозен я был в своих обличениях, требуя стать прозрачными до такой степени, чтобы через них, как сказал митрополит Антоний Сурожский, лился Божественный свет.

Откуда во мне это взялось? Так и не я это был вовсе, а вселившийся в меня дух преподобного Михаила, жегший все и вся вокруг. Одержимость моя стала как кость в горле многим. И многие уже готовы были сжить меня со свету, полагая меня безумцем, возомнившим себя выше не только игумена, но и самого патриарха. И то правда, если учесть ход моих рассуждений и сложившееся в этой связи представление о предлежащей мне миссии.

А мыслил я так: Предтеча, последний из пророков и первый из апостолов, крестил водой, Иисус Христос – Духом Святым и огнем, я же вознамерился крестить прахом земным, ибо из праха мы вышли, в прах и обратимся…

При этом Иоанново крещение подразумевало покаяние, Иисусово – отпущение грехов, мое же – мирской суд и укор нераскаявшимся, напоминание о том, что грешить с подленькой мыслишкой вымолить впоследствии прощение, наступая на одни и те же грабли, непозволительно. Грешнику-рецидивисту должно гореть в аду, и смерть принять, как оброцы греха.

 

При моем крещении, понятно, воды Веряжи и Вдовы не загорались огнем, как Иордан. Да и не было в этом никакой нужды, ибо горел я сам неопалимой купиной.

«Камо грядеши? Ступай и не греши!» – говорил я каждому встреченному мной монаху. И далее пояснял: Христос принял на себя все грехи мира. Значит грешить далее стало невозможно. А мы грешим. Значит грешны мы вдвойне и втройне. И, стало быть, тяжесть греха умножилась.

Ответом мне были косые взгляды, пересуды и недобрая молва по углам. Но я терпел ради высшей цели, из духа кротости и убеждения, что тот, кто не устоит перед соблазном, не помирится со своей совестью на этой земле безответным предстанет перед судом Божиим.

И был мой обличающий голос гласом вопиющего в пустыне. Давно заметил я: как только церковь перестала быть гонима – к ней сразу прилепилось множество попутчиков – мастеров мимикрии и выгодоприобретателей. И настало время, когда иные священники, кому по роду занятий положены пост, аскеза и духовное бдение стали князьями мира сего, обрели богатство и лоск, поддались всяческим искушениям, далеким от святости. А еще Святой Макарий Великий говорил: «Если увидишь, что кто-нибудь превозносится и надмевается тем, что он – причастник благодати, то хотя бы и знамения он творил и мертвых воскрешал, но если не признает души своей бесчестною и уничиженною и себя нищим по духу и грешным, тот вкрадывается злобою и сам не знает того…»

Так и обретался я при братии, не имея на земле пребывающего града, но грядущего взыскуя, отвергнув нечестие и мирские похоти, не прельщаясь и не прилепляясь к тленным мира сего благам.

Но всему приходит конец. Наступил предел и моему житью в монастыре. Случилось это неожиданно, без глашатаев, провозвестий и видимых примет, не то чтобы буднично и тихо, но и не громогласно. Только в ночь перед изгнанием было мне видение: Михаил и олень его, за которым гонялся преподобный почитай три недели после того, как тот неожиданно исчез из обители. И будто смотрят они на меня в четыре глаза – блаженный сочувственно, а олень как придется, равнодушно взирая своими крыжовинами и жуя какую-то солому. И тут я понимаю, что олень-то тут неспроста, он тут главный, потому как не велит пускать Михаила в обитель и брать от него ни кануна, ни свечи, ни просвиры. А Михаил – это я и есть.

И был мне глас с неба глаголющ: гряди, юроде! Прими не един венец терновый, но многие во спасение душ человеческих! Святым Духом наставляем, в юродство претворися!

И пал я ниц пред лицем говорившего.

И тут же проснулся, и вскочил, как нахлыстанный, и очи распахнул, будто узрел архангела Гавриила или с колокольни сверзился…

Спустя долгое время возвращаюсь я к своим записям, ибо о многом мне поведать должно. Вспоминать об этом больно, но и забывать не след. Теперь-то я, пишущий эти строки, понимаю, что говорила во мне гордыня, матерь всех пороков, семя сатаны. Расскажу все как было, из-за чего был изгнан я из Клопско.

Случился как-то в монастыре переполох – в то утро пропала из покоев игумена панагия, образок Богоматери. И стали обыскивать все кельи – одну за другой. Пришли и на мое гноище, где я коротал дни в сирости и убогости своей.

– Что потеряли? – спрашиваю.

– Что потеряли тебе знать не велено, – хмуро отвечали мне.

И только один совсем молоденький сердобольный монашек, рябой с лица пояснил мне, из-за чего волнение.

И припомнилось мне, что было уже такое во времена преподобного Михаила, когда также потерялась панагия и все с ног сбились, разыскивая ее. Тогда велел юродивый в печи золу раскопать. В ней она и нашлась.

Не то было в этот раз. Все перевернули вверх дном – ни следа. Просеяли золу – нет панагии! Невольно закралось сомнение, а была ли она?

– Впустую проплутали наши! – сокрушалась братия.

Тогда один из иноков подсказал: а вы в вещах дурачка нашего посмотрите, может там. А был он не единожды уличен мной в бражничестве, нерадении к молитве и посту, и, что известно мне доподлинно, долго копил на меня злобу. Тут случай и представился.

И нашли. Только не образок это был, а огарок иконы, найденный мною еще во время войны в разбомбленном обозе.

– Иконы жечь!? Прочь из монастыря! – вознегодовал игумен и борода его раздвоенная сотряслась вместе с ланитами и персями.

И шумела братия: се бесноватый! Не место ему здесь!

И покинул я обитель после сорока четырех лет пребывания в ее стенах – ровно столько же прожил в монастырской келье и преподобный Михаил, с которым я теперь разминулся в мире подлунном, вновь став самим собой или подобием себя прежнего. И вновь побрел я по земле новгородской, зимою люто померзаем, летом зноем угараем. И ушел, как был в раздранных плесницах, больше похожих на нищенские опорки, овогда храмля, овогда скача хождаше. И некому было подать мне укруг хлеба и ковш воды. И угасал я, несчастный, и стекала плоть моя на землю, как вода, и одряхлел весь облик мой; живя посреде множества людей, не име где главы преклонити, от человек и от скотов попираемый: нищии бо мене от кущ своих прогоняху, богатии в дворы своя не пускаху.

И тут только отчетливо осознал я, что жизнь моя клонится к закату – я уже не молод, а вельми стар, сед, поизношен и потерт жизнью. Явился я на свет при Сталине, когда свирепствовал закон о трех колосках, по которому за хищение госсобственности полагался расстрел или 10 лет с конфискацией имущества. А сейчас Путин при дворе, из феодальной раздробленности скрепляющий новую Русь, и страна – один из мировых лидеров по экспорту пшеницы. И это если не вспоминать промежуточных вождей – Никиту башмачника Хрущева, дорогого Леонида Ильича, череды с чехардой окачурившихся один за другим генсеков, говоруна Горбачева и весельчака Ельцина…

И ссыпались кости мои в пыль известковую. И избрал я путь непротивления, чреватого медленным умиранием и окончательным распадом. Ведь если совсем ничего не предпринимать, не понуждать себя делать самое необходимое, если утратить все свои привязанности, привычки и саму волю к жизни – непременно исчезнешь с лица земли, отойдешь в мир иной. И будет это не самоубийство, а постепенное умаление, невмешательство в естественный ход вещей, пассивный способ подчинения довлеющей над тобой природе. И никакой это не грех, если не брать во внимание первопричину столь великого упадка – уныние, проистекающее от открытия полной и окончательной своей ничтожности и затерянности. Ведь если я не Михаил, то нет меня. Или не должно быть. А я не Михаил. Теперь это точно. Значит, меня и не должно быть. Кто же есть, если меня нет? Бренная оболочка.

Однако тот человек, которым я был на тот момент истлел не окончательно. Что-то подтолкнуло меня на последнее усилие. Какой-то проблеск надежды, который на исходе сил и испускании духа дается каждому живущему. И если нет у тебя веры, нет сострадания и мужества, если любовь твоя ослепла и оглохла, как столетняя старуха, потеряла себя и не знает, к кому обратиться – возлюби Бога, начни сызнова восхождение свое к Нему, ибо падать тебе больше некуда. Только все потеряв – обретешь.

Поглядев же так и эдак, семо и онамо, и не виде никогоже отправился я на поиски Пустыни, откуда произошел, чтобы окончательно упокоиться в уединении, отрешенности и постылости своей.

И вот пришел день, когда предстал передо мной холм и дивная моя церквушка, сияющая в лучах восходящего солнца, как драгоценная корона с изумрудами и топазами. Реснички ее, несмотря на безоблачное небо, были прикрыты. Видно, нелегко пришлось ей, болезной, в мое отсутствие и требовалось мне немало потрудиться, чтобы разбудить ее. И проявилась во мне новая сила, и вера такая злющая и неистребимая, что может и горы проставлять. И подумалось тогда: хоть и выпроводила меня братия за пределы храма, кому по силам изгнати меня из церкве? Вот она, сиротинушка моя, предо мной стоит.

Понял я, что ждут меня здесь не дождутся люди, которых я потерял на дорогах жизни и которые особенно милы моему сердцу, и встречу я их здесь всех сразу – серьезного не по годам Эдуарда и велеречивого Барона, молчальницу Настю и несчастного Илью, бесконечно любимую тетю маму Таню мою и незабвенного дядю папу Ваню, и обниму, и отмолю грехи их неотмоленные. И день и ночь буду стоять я на коленях, воздавая должное – кому за здравие, кому за упокой, каждому свое, и плач мой сухоткой духа и молитва леностию да не истребятся.

И вот обосновался я в потерянном храме своем, в приюте пустынножителя, и так покойно стало у меня на душе, будто обрел я уже Царствие Небесное, питаясь надеждою будущего и утвердившись оградою веры, нося рубищное худейшее одеяние свое, яко архиерейскую ризу.

Только грянула зима лютейша, подобная той, что была в 1942 году, про которую сказать можно, как в старых летописях описано, что и птицы мертвы на землю падаху, и ветру дыхающу бурну, и нищии терпяху беду велию стеняще и трясущеся, и множайшии от них изомроша. И тело мое ветхое – сосуд скудельный – перестало держать тепло, и кровь остыла и остекленела в жилах, как вода в реках, покрывшихся льдом.

И посреди белого этого ужаса, уже раз пережитого мною приснился мне сон, в котором было напоминание о долге моем перед Богом и людьми, и грозный глас снова призвал меня к служению: гряди, юроде! И непрестанно возводя очи ума и сердца своего к Богу, постоянно горя духом пред Ним, неси, подобно древним пророкам, ревнителям славы Божией, слово правды во все темные углы, где рядятся в чистое вымазанные в саже и прячутся от суда совести своей сонмы грешников.

Не внял я ему и тогда на следующую же ночь, когда я плыл уже почти околевший в чертоги утраченного рая сладости в третий раз за все время было сказано мне: наг буди и юрод Мене ради!

Тут подорвался я, будто дал мне кто железным ужием причитающееся. И немедля вскинулся, взбодрился, восприняв юродство свое как новый завет с Богом, ибо каждый человек, как приснопамятный богоборец Илья, заключает со Всевышним свой завет, и нет ни одного, кто бы повторился, хотя Библия одна и церковные установления одни. Ведь нет на белом свете двух одинаковых листочков и уж тем более нет двух одинаковых вселенных. А когда одна вселенная – человеческая, заключенная в одном смертном сходится с другой, божественной, бессмертной, разлитой во всем сущем, повторений быть не может и всегда получается что-то третье, совершенно новое, небывшее от сотворения мира.

И снова пошел я в народ, на сей раз ругаться миру, как Святой Симеон, Христа ради юродивый, или Блаженный Андрей, родом скиф, и снова потекли ко мне просители – кто со своим недугом, кто за советом, кто для собственного успокоения, не ведая о том, что не странник я из областей далеких, не калика перехожий, а свой, неузнанный Алешка-дурачок, изгнанный по навету за несовершенную провинность. Из изгонявших меня, поди, и в живых-то никого не осталось – с той поры минуло чай более полувека.

Но не стал я открываться ни тогда, ни после. Пусть, думаю, думают как хотят. Так, может даже и лучше, ибо сказано: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем.

И потекла жизнь иная, та, к которой назначен я был всем своим предсуществованием – земным и небесным, в месте, где во младенчестве Божий страх в себе водрузив, я смутно прозревал, что прежде зачатия избрал меня Бог и прежде рождества осиял благодатью своей. И врачевал я болезни, кои были мне подвластны, и очищал раны, и излечивал язвы и рубцы, избавляя от страданий людских, пользуясь знахарским своим умением и слезною молитвою.

Да только объявилось в наших местах дьявольское отродье – черные копатели. То были охотники за черепами и свастикой, а по сути те же вражьи выползни, что пришли к нам в сороковые с войной, только свои, русские. Зачастили и другие, называвшие себя поисковиками, в большинстве люди добрые, совестливые и на память не короткие. Но, говорят, ложка дегтя портит бочку меда, а паршивая овца – все стадо. И где пошла порча – там, почитай, пропало и дело.

Следом, как и ожидалось, присовокупился к ним и сам диавол, убивец и совратитель по предназначению своему, растративший всю жизнь по блудилищам с пьяницами и кифаристами, по виду разбитной малый, острый на язык, гораздый зубы заговаривать да байки сказывать. А в глазах у него при всем веселье – безнадега да мертвая вода. Но ничто не скрыто от Бога и святых Его. Сразу я раскусил его и признал в нем врага рода человеческого. И стало смыслом пребывания моего на этой грешной земле ристалище с оным, ибо блаженны все святые, но трижды те, которые засвидетельствовали святость свою во времена Антихриста, и стало быть величайшая слава примет их на бесконечные века. И если я, ничтожный, был при этом, означает это, что не только мною – каждым будет встречен свой Антихрист, и этот мой и мне следует одолеть его в себе и в миру всеми доступными мне способами. И хотя не слишком ладил он с бесенятами из черных копателей, сразу смекнул я, что сей оборотень с ними заодно и все их распри для отвода глаз и пущей видимости. И когда к нему присоединилась белокурая бестия со своим провожатым – Вельзевулом, весь бестиарий приобрел законченные очертания. Все в ее ангелоподобной внешности и лице, прекрасном, как роза, прочитал я без запинки и умолчаний – и тягу к разврату, и жажду поклонения, и любовь к пляскам, сатанинским песнопениям и самым разнузданным игрищам.

 

Радуйся, трехулочный Содом, ликуй, блудница-Гоморра!

Но недолго вам праздновать.

Возмездие неминуемо!

Он закрыл глаза. Поздний вечер. По черной блестящей реке навстречу плывут зажженные фары, в противоположном направлении – красные угольки габаритных огней. Он провел за рулем весь день. И всю ночь.

Когда это было?

Тысячу лет назад. Еще до Пустыни.

Что ж, дело сделано. Уже назначена дата захоронения останков. Теперь в ожидании последнего новоселья они, наконец, обретут долгожданный покой в своих свежепокрашенных охрой и обитых кумачом деревянных ящиках. В последний путь. Так надо.

Странно, подумал он, люди научились сохранять мысли, голоса, изображения тех, кого с нами нет, но как это изменило самих людей? Предположим, они смогут воскрешать умерших. Но, во-первых, нужно ли это самим умершим? И, во-вторых, как это повлияет на живых? Сделает ли это их лучше, мудрее, счастливее?

Прогресс, конечно, неостановим… Но он имеет смысл, если поднимает человечество духовно и возвращает ему историческую память, а не вводит в соблазн впасть в забвение. И с этим связано чаяние, что когда-нибудь благодаря экспериментам со временем, технологиям реконструкции прошлого цепь времен будет восстановлена, имена безвестных героев возвращены, а их подвиги увековечены…

Блаженны не ведающие сомнений, владеющие ключами от всех явных и сокрытых истин. Однако он не был ни в чем уверен, кроме того, что уверенным нельзя быть ни в чем. Для него так и остался невыясненным вопрос – кого он нашел? Его ли это дед? И если это не он, то кто же? Ведь все могло закончиться иначе. Это страшное слово – плен.

Ему не давала покоя история, которую в один из вечеров у костра рассказал Андрей. Про поединок немецкого унтер-офицера с Ванькой-встанькой, русским военнопленным. Немцу так и не удалось преподать урок этому русскому медведю, отправив его в «сумеречную зону».

А если это все о нем?

Тогда искать его надо не здесь…

Порой трамплином становится кочка, о которую ненароком спотыкаешься, идя к своей цели. Хотя сил продолжать уже не осталось и цель все дальше… Но кем бы ни был найденный боец – его следовало найти. Найти, чтобы сказать последнее прости ему и его товарищам. Для них, оставшихся лежать здесь – кто на веки вечные, кто до умиротворения в братской могиле не осталось ни добра, ни зла, ни греха, ни покаяния. И это уже никак не изменить.

Что-то изменить можем только мы. Если не впадем в неведение, не утратим память и уясним себе что-то главное. Павшим ведь не все равно. Они не спрашивают, кто выиграл войну и что случилось после. Они это знают. Откуда? Неизвестно. Но знают точно. Гораздо важнее для них понимание – ради чего все это было?

Тут нам, кроме общих слов, сказать, увы, нечего. Ведь мир бывает коварнее и злее самых кровопролитных войн. Все или почти все, за что они воевали мы в одночасье развеяли по ветру. Как непутевые дети, промотавшие нежданно-негаданно свалившееся на нас наследство. Что-то, конечно, осталось. Что-то восстало из пепла. Что-то само приплыло к нам в руки. Но наша ли это заслуга?

Мы спим и видим во сне, что живем. Словно рыбаки, но не те, что были призваны Христом с Геннисаретского озера, а любители подледного лова. Он долго не мог понять, чем так увлечены люди с удочками и бурами на замерзших водоемах страны. С какой стати их каждый год сотнями снимают с дрейфующих льдин. И почему не обходится ни один сезон, чтобы кто-нибудь из них не утонул. Все до одного они казались ему немного сумасшедшими. А потом он понял. Зимние рыболовы – фаталисты. Нет, не из-за рыбьих хвостов они рискуют жизнью, идя по тонкому льду. Они рискуют, потому что им необходимо почувствовать ценность жизни, понять, что они живы и живут… Поэтому зимняя рыбалка превратилась в России в национальный спорт.

У него же преобладали другие сны. Этот регулярно повторяющийся ночной кошмар: засада в горном ущелье, горящие, как спичечные коробки, «коробочки» – боевые машины десанта и расстрелянные в упор восемнадцатилетние пацаны. И как печальный итог всего пережитого – глубоко засевшая фантомная боль. И уверенность, что это – все, что у него осталось. Все наши ужасы уходят в сны, чтобы остаться с нами навсегда…

Он стоял на перроне старорусского железнодорожного вокзала и внешне спокойно курил. Сигарету за сигаретой. Накануне было у него видение о Пустыне. Только выглядела она не как деревня, а как бескрайнее поле, усеянное валунами с пустыми глазницами, над которыми кружило воронье. Его не отпускало гнетущее чувство, что Пустыня эта – в нем самом…

Еще ему приснился юродивый. Но как-то неясно и расплывчато, словно сквозь взбаламученную воду. И церквушка, заново отстроенная, тепло и празднично сияющая на холме. Все говорило о том, что старик обрел в ней окончательное свое успокоение.

В действительности с самонареченным иноком, оказавшимся двоюродным дядей Алены, произошло что-то непонятное. Хотя все именно к этому и шло. По Кузьминкам разнесся слух, будто он тихо почил в развалинах церкви.

– Блаженный Алексий, кажут, когда дотронулась до него какая-то монашка, откуда взялась – не ведомо, рассыпался как есть, в труху и пыль, только облачко осталось. То душа его к небу поднялась… – шепотом делилась с сельчанами баба Люба.

Говорили разное. Но все сходились в одном: юрод пустыньский, наконец, преставился. Может, смерть его наступила во время молитвы в каком-нибудь уединенном скиту. А может, шел он шел по одной известной ему дорожке или шлепал по воде, аки по суху, как и подобает святому и где-нибудь под прибрежным кустом или на пригорке посреди болота смиренно испустил дух. А потом вознесся. Или просто исчез, будто растворился в воздухе. Но была уверенность, что дед этот не простой – пропавший, но вовсе не пропащий. И будет ему награда в новой его жизни. А еще пошла молва, что это был последний юродивый из уверовавших в Христа скоморохов земли русской. И больше их не будет. Неоткуда им теперь взяться…

И осталось от него одно лишь напоминание: найденный недалеко от церквушки «набатный колокол», представлявший собой полую авиабомбу, подвешенную на раскидистом дубу, да гвоздодер – чем бить в нее.

С той поры перестал напоминать о себе и кузнец Бориска, партизанивший в здешних лесах во время войны. Неистовый молотобоец, о котором рассказывала баба Люба окончательно слился с тишиной, унеся свою тайну в безбрежные новгородские топи…

Но явилось новое поверье – о Слепом Инженере, который обитает в Пустыне и всякого, кто ему встретится – грибник ли, охотник или просто идущий мимо путник, огревает палкой насмерть. В Кузьминках им теперь пугали детей.

Что ж, даже эхо имеет свою судьбу во времени, зачастую отличную от его источника. Угасая и видоизменяясь на излете, оно может оказаться чем-то другим, далеким от себя прежнего. Закономерен только итог, всегда один и тот же. Если, конечно, в нагромождение самых разнообразных, зачастую случайных обстоятельств, причин и следствий не вмешается злой рок или счастливый случай. Кто-то всю жизнь собирает пыльцу, чтобы впоследствии пить нектар в золотом улье, а кто-то гоняется за чужим нектаром, чтобы в конце этой гонки утолить жажду водой из лужи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru