Если возможно вообще было, как говорят, есть жизнь большой ложкой, то меня не оставляло впечатление, что я и не притрагивался еще к этому кушанью. Возможно, Трикстер верно это подметил? Может быть, ему действительно стоит больше доверять, ведь на сегодня он был единственным существом, которого волновала моя судьба.
Наверное, было странно верить во все, что со мной происходило или лишь казалось, что происходит, и при этом не верить в приметы. Я и не верил, но и не мог по-другому объяснить, почему со времени, когда Трикстер завладел пекарней, у меня совершенно перестало получаться печь хлеб. Казалось, даже предметы настроились против меня. Ножи тупились или неожиданно срывались, раня мне пальцы, и само тесто словно изменило мне, издевалось надо мной. Я делал все, как обычно, и даже, опасаясь неудачи, намного аккуратней и тщательней, и радовался также, когда через дверцу печи уже видел румяные головы хлебов, но когда вынимал их, все словно обращалось злой шуткой – кроме этой запеченной корочки они все состояли из сырой клейкой жижи. Я был не просто разочарован, я запарывал свою работу и тем самым срывал весь процесс, ведь все ингредиенты выдавались мне только раз в день, на рассвете. В зале толпились люди, ожидавшие свежеиспеченного ароматного хлеба, хрустящих булочек и сладких пирогов, но из-под моих рук с недавних пор выходили только несчастные уродцы, которых я сам стыдился и о продаже которых не могло быть и речи. Хоть я не верил в это, но что кроме размолвки с Трикстером, новым тёмным королем нашего маленького государства, могло быть этому причиной?
Меня пугало то, что все каким-то ненавязчивым образом, исподволь происходило именно так, как говорил трюкач. Он упоминал, да и по всем приметам я замечал, что ему противен запах хлеба и вообще всяческих продуктов. Трикстер, казалось, вообще не понимал их предназначения, и из-за этого и мое любимое дело казалось ему непонятным и бесполезным. Как-то солнечным утром он зашел ко мне своей походкой вразвалку, сосредоточенно посмотрел через мое плечо на желтый, приятно округлый песочный шар, который я как раз бережно оборачивал пленкой, чтобы отправить выстаиваться в холодильник – ему это только на пользу.
– Ты и правда считаешь, что родился, чтобы месить тесто? Не смеши меня.
– А ты будто родился тоже только для того, чтобы давать непрошенные советы? Любая жизнь нелепа, если посмотреть на нее с этой точки зрения – чего бы мы хотели добиться и кем нам удалось стать – всегда два разных человека.
– Возможно. Но я, Асфодель, другое дело. Я тоже в каком-то смысле инвалид, как твой Елисей. А вот ты только понапрасну тратишь время, и чем раньше это станет тебе ясно, тем лучше.
– Я прекрасно себя здесь чувствую. Знаю, что я на своем месте. Может быть, просто… тебе это не очень подходит? Это маленький магазинчик, и он нисколько не изменился за последние пятьдесят лет. Здесь нет фанатов с горящими глазами, обожающих тебя и готовых на все. Зачем это тебе вообще?
– Тебе что, нравится, чтобы я пресмыкался перед тобой, объясняя, что мне нужен ты, твои способности, которых у меня нет и уже быть не может? Да, я трачу время здесь с тобой, где даже скудный ручеек энергии от их благодарных глаз не освежит меня. Я – как умирающий больной, который умоляет о помощи, в то время как доктор продолжает невозмутимо играть в крикет! Ты занят сейчас таким же дурацким делом. Я даю тебе день – ровно один день на размышления.
–
А что потом? Если я откажусь?
Трикстер уже сбросил свою сладкую маску. Теперь он не просил меня, как бывало раньше: «Помоги мне. Ты должен стать моими глазами. Нет, я прошу тебя быть моим проводником, потому что считаю тебя равным себе и уважаю». Нет, во мрачном выражении его осунувшегося лица с поминутно всплывающей на нем гримасой досады, в которое я искоса с опаской заглядывал, чтобы не напороться на тяжелый острый взгляд, неизвестно что готовящий мне, сквозило уже дикое выражение языческого бога.
– Во-первых, это будет конец для Елисея. Нет, я и пальцем его не трону. Он сам прекрасно справится с собой сам, если мы не вытащим его из этого каменного мешка обездвиженности, в котором он вынужден находиться. Ты не вытащишь. А во-вторых, и это, разумеется, самый жесткий и неприемлемый для меня способ – Джад может объяснить тебе, что уклоняться от мольб друга, который к тому же и твой начальник, – очень плохо. Я могу просто не уследить за ним, ты же знаешь, какой он садист. И кому ведомо, кто может пострадать от него – ты, или, может, Хлоя.
– Послушай, а если я помогу… то тогда тебе больше не нужно будет отнимать жизнь у других ради своей?
– Нет, мне все равно придется. Такой уж я есть, и одного человека мне хватит ненадолго. Наверняка ты считаешь меня мерзавцем. Но я всего лишь пользуюсь тем, чему и так суждено пропасть – что же в этом плохого?..
– Но ты сам знаешь, что берешь чужое. И это не просто вещи.
– Я беру оставшийся им срок и делаю с ним то, чего им не сделать никогда! Музыку, божественное наслаждение жизнью. Они бы сами благодарили меня, что я превращаю жизнь, исполненную мучениями и отвратительной жалостью к себе, в священный экстаз.
– Да, и они несомненно сказали бы тебе спасибо. Если бы могли.
– Зачем я вообще объясняюсь перед тобой?! Придет время и ты сам все поймешь.
«Надеюсь, не придется», – сказал голос.
– Убирайся, – выдавил, наконец, я.
Трикстер, смерив меня красноречивым взглядом, вышел, плотно закрыв за собой дверь. Я облокотился о стол, точно только что поставил тяжелый груз. В печи у меня как раз допекалась партия замечательно красивых золотых, с тёмной корочкой багетов, но, когда я открыл дверцы духовки, к моему удивлению, не ощутил никакого запаха, даже самого слабого намека на аромат свежевыпеченного хлеба, от которого раньше невыносимо сладко кружилась голова. Видимо, я слишком много тратил себя в последнее время на нужды Трикстера, и мои собственные чувства притупились. Как там говорила Хлоя о Марсе – «он слишком много отдавал»?
Трикстеру ведь и не дано было понять этой магии хлеба, которой я в свое время упивался, которая была моей единственной радостью и отрадой с тех пор, как я примерил на себя «взрослую» жизнь, полную монотонной тяжелой работы и бедную развлечениями, пассивными, такими как кино, книги, если я и находил на них время. Трикстер не признавал радости простого труда, удовлетворения и гордости от того, что ты делаешь что-то руками попросту из ничего, и оно обретает форму, предназначение и смысл.
Недавно я видел сон – немолодой человек в потертой куртке, по-видимому, спешащий на работу, падает, и из его уже лежащей на земле полотняной сумки вдруг странно и нелепо выкатывается круглый, тёмно-оранжевый хлеб. Мой хлеб, который я собственными руками сделал сегодня ночью.
Самое страшное – я уже до конца не понимал, притворялся ли я, стараясь обдумывать сказанное им и мысленно соглашаться с тем, что говорил этот шаман-кукловод, или действительно попал под его чары, наивно продолжая считать, что просто подыгрываю ему, оставаясь верным себе.
Может, Трикстер просто заставил меня поверить, что двери лифта заклинило, когда мы якобы застряли там? Где был тот предел, за которым я больше не мог себе доверять? Возможно, он также внушил мне и то, что я мог читать человеческие сны. Может ли быть, что это лишь мое распаленное воображение, тщеславие, которое он легко переманил на свою сторону? Как бы то ни было, у меня тоже была некоторая власть над Трикстером – его незрячесть давала мне эту слабую надежду. «Если ты уже владеешь ситуацией – обрати ее в свою пользу», – рассудил голос. Вернее, поступи сам, как считаешь правильным, ты ведь всегда помогал другим, и ты бы не позволил, чтобы кто бы то ни было в беспамятстве лежал на затянувшемся сметном одре только потому, что Трикстер счел его жизнь недостаточно ценной.
В тот вечер у меня была ночная смена в пекарне, и в последнее время это означало, что у Трикстера есть для меня работа другого рода. Но когда дверь отворилась, я, к счастью, увидел не стриженую голову трюкача: это была Хлоя.
Она подошла ко мне и крепко обняла, дав поцеловать свое запрокинутое лицо, на котором было отрешенное и какое-то благостное выражение. Я понял, что в это время в пекарне, скорее всего, уже никого нет. Я запер дверь, и она раскрылась мне навстречу, как цветок, и я дышал ею, пил ее. Бывают на свете такие беды, навстречу которым идешь с распростертыми объятиями.
И тогда, когда она, отделившись от меня, упала рядом на дощатый пол пекарни, а я еще только начал переживать сладкую судорогу, я нечаянно заглянул в ее глаза – почти чёрные из-за расширенных зрачков – и увидел, а затем и ощутил то, чего так долго страшился: как блестящее узкое лезвие входит, легко пробив чёрную ткань платья, под ее ребро. У меня мгновенно мучительно сильно и тонко кольнуло под сердцем, и вместо блаженства я скривился от боли. Мне было тяжело дышать, и я отвернулся к стене.
– В чем дело? – спросила она, застегивая на груди пуговицы.
– Ничего, здесь очень жарко, – солгал я.
* * *
– В детстве это происходило не так часто, – объяснял я Елисею. – Может, потому что еще все в новинку, и еще не знаешь, что нормально, а что нет, и я думал, что это могут все. Вот, например, отчетливо помню сказки братьев Гримм – в одной из них герой шел по лесу, а за ним шли чудовища. Он понял, что они его сейчас увидят и схватят, и нашел выход: на веревке были подвешены два трупа, а он уцепился посредине, сделав вид, что тоже мертвец. Чудовища пришли оторвать с трупов мяса для своего хозяина, и оторвали ото всех тел, и от него, но он не издал ни звука. Когда их хозяин отведал мяса со всех трех тел, он сказал чудовищам – принесите мне еще того, что посредине – оно самое свежее. Жутко, да? А детям этого еще не ясно. Так и со смертью вообще. В детстве думаешь, что если человек умер – он просто далеко-далеко ушел, и ты просто больше не можешь с ним поговорить, дотронуться до него. Может быть, в этом и есть суть смерти.
А потом, в старших классах, я почувствовал, что больше не могу этого выносить. Понимаешь, когда просто идешь в толпе людей, то их исходы – я называю это исходами – это же не приговор, как в суде… Их исходы мне почти не заметны, как если бы каждый их них просто шел с включенным на определенной частоте радио, и они скользят мимо тебя, как волны, почти не задевая.
Но в школе всегда надо было сидеть на одном месте, и это меня убивало, просто подтачивало каждый день. Когда людей вокруг тебя мало и они не двигаются, их исходы начинают идти по кругу…
– Постой, а с остальными что? А…
Я уже знал, что он скажет. И это была одна из причин, почему я решил признаться Елисею только сейчас, когда держать все в себе стало казаться невыносимым. Я прикурил и постарался не отводить от него взгляд:
– Остальные – от старости. Ты очень долго проживешь и сможешь почувствовать, какой день будет последним. Когда есть время подумать и все осмыслить – не так страшно.
– Когда знаешь, то не страшно. А как можно осмыслить неизвестное? Скажи, когда моя очередь?
– Это тебе не очередь за хлебом, не спрашивай, кто крайний!
– Опять ты все перекручиваешь! Ну ладно, а кто первый, можно узнать?
– Можно, но зачем? Ведь он уже купил хлеб и вышел из магазина.
– Слушай, ты так много куришь… наверно, ты знаешь, что, ну… не от этого умрешь.
– Насчет себя не знаю. Честно. Может, потому и курю, чтобы, как бы сказать, добавить определенности.
– Иди к черту! Определенности он захотел! Ты свои дурные шутки брось, у тебя, должно быть, на сто лет вперед все расписано. Ну что тебе стоит рассказать?
– Да не у меня расписано! Как будто я придумал, что солнце всходит и заходит. Может, я – это приемник, настроенный на другую волну, в отличие от всех остальных людей. Может, я просто шизофреник.
– Может… давай больше не пить. Или уже без разницы?
Это заставило меня улыбнуться.
– Разница всегда есть, Лис.
– Дель, вот как ты думаешь: мы сами укорачиваем себе жизнь, или, как говорится, все на роду написано?
– Постоянно об этом думаю. Наверное, связь такая же, как если ножом играешь, стоя в той же очереди за хлебом. Никогда не знаешь, кого зацепишь, и чаще не себя.
– Ну а все-таки, если ты знаешь… может, попытаться отсрочить, ну хоть кому-нибудь, а? Ты ведь и об этом-то думал-передумал всякого, наверное.
– Да, думал… если людей начать выдергивать из очереди, скорее всего, все перепутается, и может не остаться хороших исходов, без боли, без унижений.
– Ну откуда ты знаешь, как это будет! Тогда, должно быть, и не придется в этой чертовой очереди стоять!
– Да, чертова очередь, это ты хорошо заметил. А в Бога ты веришь? Я, например, верю, что мы стоим не просто так. Вот как у нас в магазине, все ждут, чтобы купить свежую пахучую булку. А печет эти булки Бог.
Елисей смотрит на меня и улыбается во весь рот. Зубы у него красивые и белые, губы розовые. Удивительно, ведь он почти ничего не ест, только может выпить кофе, если я ему сварю, но остается таким же красивым… Его улыбка все шире, разве могут люди так долго улыбаться? Она напоминает мне оскал какого-то животного, еще более странный оттого, что хочет казаться дружелюбной.
– Лис, ты что?
Он молчит, просто продолжает беззвучно пялиться в мою сторону, все так же сидя рядом с окном. Утреннее солнце золотит его и без того желтые кудри. Елисей опускает взгляд вниз – «смотри!» – и опять сверлит меня странно веселыми глазами. Медленно, с тайным страхом я перевожу взгляд на его ноги… но их нет! Вместо них на пол со стула спускается блестящий, зеленый и чешуйчатый хвост ящерицы. Прежде, чем я успеваю понять, в чем дело, ужаснуться или отпрянуть, Елисей падает прямо на меня, все с таким же стеклянным выражением красивого лица, но не успевает коснуться… Где он? Свернувшись и съежившись на полу, он – уже маленькая золотисто-зеленая ящерица – вильнул хвостом, просочился между половицами и исчез.
* * *
Этот сон, дурацкий и чудной, как обычно, подействовал на меня странным образом: придал мне энергии и решительности. Я пришел в пекарню, еще довольно рано, чтобы остаться с Трикстером с глазу на глаз. Улучив момент, когда, получив какое-то поручение, Джад ушел, я сказал ему:
– Я не могу смириться с тем, что ты убиваешь людей, Трикстер. Может быть, тебе просто нравится смотреть на них, упиваться их беспомощностью и чувствовать себя таким же сильным, как и раньше. Как нравится тебе заставлять и меня подчиняться тебе, выворачиваться наизнанку, потому что того хочется тебе. Может, тебе вовсе и не нужно это, а просто забавляет?
Он помолчал.
– Видишь ли, Дель, – он стал вдруг называть меня уменьшительным именем, хотя мне это не нравилось. – До сих пор я просил тебя о помощи, и был ласков, как бываю с теми, кто глупее и слабей меня, но если ты отказываешься помогать мне, выставляя свои требования – боюсь, придется поступить по-другому.
Он пошевелился и двинулся ко мне. Желтый свет, падая сверху, очерчивал его широкие кругловатые плечи, и тени, отбрасываемые шипами в бровях на его щеки, напоминали две острые чёрные царапины на месте покоящихся в темноте глаз. Асфодель почувствовал, как его сердце тоскливо и безнадежно шевельнулось. Так бывало, внезапно и с нелепой ясностью вспомнил он, когда в школе он приходил на урок в надежде посидеть за последней партой незамеченным, но следовало отвечать, и в напряженной тишине беспощадно и сухо звучало вдруг именно его имя, падало с губ учителя, как падает, ударяясь углами, с полки пустая коробка: Ас-фо-дель – и за этим следовала мучительная пустота, тянущая в животе.
Трикстер подошел к нему вплотную. «Не смотри, не смотри!» – громким шепотом закричал внутренний голос. Он и сам это знал, он смотрел спокойно в пустоту поверх его плеча, обычного крепкого плеча в серой футболке. Ты спрашивал? Тебе было интересно? Сейчас ты узнаешь. Ты узнаешь не на словах, а на деле. Потому что никто не придет. Кто бы мог тебя спасти? Пьянчуги-мужчины и запуганные полные женщины-повара? Наверняка Джад сторожит дверь, даже если у кого-то случайно появится желание заглянуть в кладовку. Кончился сахар? Подождешь. Подождеш-шь, прошепчет на змеином своем языке долговязый Джад, глядя на тебя сверху вниз, и ты не будешь заходить сюда, у тебя вообще пропадет всякое желание сюда возвращаться. Где-то, еще подростком, он читал, что духи умерших любят возвращаться в то место, где их настигла смерть, и эта мысль почему-то смутно понравилась ему.
Трикстер не пытался поймать его взгляд. Он был милосерден. Хоть в чем-то. Он понимал. Я чувствовал только его спокойное дыхание. Тихое, очень теплое дуновение на коже. У меня возникло ощущение, что вместо внутренностей у меня сосущая пустота.
– Глупый Асфодель, – низко и тихо, почти ласково произнес Трикстер, – ты так ничего и не понял. Но в этом нет твоей вины. Я не садист. Мучения не доставляют мне удовольствия. Просто их смерть – это моя жизнь, и в этом тоже отчасти нет моей вины. Всем нравятся львы, несмотря на то, что их жизнь – плоть и кровь. А ты кормишь льва парным мясом через решетку. Вот и все.
Асфодель закрыл глаза. Он почувствовал, как сухие губы Триксера прикоснулись к его лбу, над переносицей. «Сопротивляйся, – жестко полоснул его изнутри внутренний голос. Сейчас он бы стал бить его по щекам, если бы это было возможно. – Не дай ему подчинить себя. Не так легко. Хотя бы не сразу». Теплая скребущая щекотка охватила мои веки, глаза, череп, вот-вот он потеряет тонкую нитку, позволяющую стоять на ногах. А где-то, пронеслось в голове, Елисей, забравшись в кресло, катается от окна к окну, курит сигарету за сигаретой, с беспокойством осматривает один и тот же видимый из спальни кусок двора, он ждет его. Потом он захочет есть. Как скоро Елисея найдут, когда его уже не будет? И, главное, кому он будет нужен такой? И как скоро Хлоя, погрустнев при вести о его смерти и удивившись, как недолговечны ее друзья, сядет на всегда благодарные, всегда жаждущие ее колени, чтобы не вспомнить больше ни Марса, ни его? Как будто он, Асфодель, успел сыграть в ее жизни такую большую роль, что она будет тосковать о нем и помнить? Даже он мог сообразить, что нет.
Жужжащее напряжение, прокатившееся по всему его телу (лоб горел, его била мелкая лихорадочная дрожь), стал отступать. Не разжимая век, он услышал, также близко, в сантиметре от себя:
– Ты все-таки нужен мне, Асфодель. Ведь только благодаря тебе я еще жив.
Он сделал шаг назад.
Только сейчас я медленно открыл глаза. Трикстер не стал закрывать за собой дверь, и в кладовую проник яркий золотистый свет – не дневной, просто свет люминесцентных ламп в коридоре, которые включались так редко, но сейчас горели. Я почувствовал вдруг, какие у меня влажные ладони. Это был все еще я, и живой.
– Я сделаю то, что ты от меня хочешь. Но только при одном условии.
Он выжидательно поднял бровь. Серьга в ней остро блеснула:
– Каком?
– Если вылечишь Елисея.
– Дай подумать, – недовольно протянул он и скрылся.
Трикстер и я вошли в нашу с Елисеем квартиру. Музыкант не хотел признавать мою небольшую победу над ним, просто, стиснув зубы, произнес: «Пошли, сделаю, что просил». Трюкач ориентировался у нас дома уверенно, будто уже был здесь раньше. Он не мешкая направился в комнату Елисея.
Признаюсь, я подсыпал брату в пищу снотворное, и сейчас, после завтрака, он снова крепко спал; золотые волосы разметались по подушке.
– Я хочу, чтобы он ничего не узнал, ну, о том, что мы делаем.
Трикстер улыбнулся, покачал головой:
– Как знаешь.
– Можешь ли попробовать излечить его, когда он будет спать?
– Поглядим.
Трикстер склонился над Елисеем, поцеловав его по своему обыкновению, в лоб, как он делал со всеми, чью жизнь хотел перелицевать под свою. Он стоял так, застывший, преклонив колени возле постели исхудавшего больного, очень долго. Трикстер выглядел странно смиренным, и тем необычнее смотрелся в этой молитвенной позе этот коренастый изрисованный чернилами и пронзенный серебром человек.
Наконец он оторвался от моего брата. Лицо Трикстера осунулось и посерело.
– Результат будет не сразу, но будет, поверь мне. Ты мне должен, Асфодель. Я и так оказал тебе большую услугу – и за неё я хочу жизнь человека, который далеко не так важен для тебя, как брат. Приведи мне эту бродяжку, что я постоянно вижу возле пекарни, Лизу.
– Только когда буду уверен, что ты не обманул меня, – выдавил я, смотря на спокойное лицо Елисея.
– Я никогда тебя не обманывал, – произнес Трюкач, похромав к выходу.
* * *
Елисей открыл глаза. Он очень долго спал, но, странно, при этом не помнил, как заснул и что ему снилось. Солнечный луч падал на его застеленную кровать: он лежал на ней в одежде – еще странней: давно прошло то время, когда он мог прийти домой поздно ночью и завалиться спать, не раздеваясь. Теперешняя его жизнь была сплошным аккуратным ритуалом: вечернее купание, при котором в ванну его закатывает молчаливый и внимательный брат, помогая ему переложить бесчувственную, но невероятно тяжелую нижнюю часть тела в воду. Затем, уже завернутый в махровый халат, этот груз, бывший когда-то мальчиком Елисеем, прибывал в тёмную спальню, где ему предстояло такое же механическое погружение, только в уже расстеленную постель.
В дверь постучали. Это не мог быть брат, он всегда открывал дверь своим ключом – зачем беспокоить больного? Этот стук был несмел и вкрадчив.
Елисей быстро привстал, помогая себе локтями. Кто это может быть? В мире, где так мало развлечений, интересными кажутся даже такие мелочи. Он торопливо поднялся, руками спуская на пол непривычно легкие ноги. Коляска стояла рядом, как всегда наготове: неловкий момент в воздухе, напряженный локоть на ее ручке, и вот он уже плюхнулся на свой трон и, толкая колеса, поспешил в коридор. Негромкий стук повторился: хорошо, еще успею!
Преодолев невысокий порог, Елисей повернул, проехал еще немного прямо, нашарил в шкафу ключ и наконец открыл дверь.
На чудной девчонке была остроконечная зеленая шапочка, а поверх нее – авиационные очки.
– Боже, что это? – выдавил Елисей. Он недоверчиво улыбался.
– Мне всегда нравились всякие нелепые сувениры, которые продают на Уклоне. Я бы еще стащила космический шлем, да побоялась, заметят. Я и тебе захватила. Дай-ка пройти.
Елисей отъехал от распахнутой двери, и Хлоя тут же проскользнула внутрь, надевая на него патронташ.
– Ты с ума сошла!
– Это уже давно не новость. Как ты себя чувствуешь?
– Ничего… – на самом деле Елисей правда ощущал какую-то странную слабость. Он чувствовал, что в его бедренных костях засела какая-то неприятная, словно зудящая щекотка.
– Вставать не пробовал?
Улыбка на лице Елисея поблекла.
– Хлоя, ты, наверное, не понимаешь… это не игрушка, – сказал он, опустив глаза на блестящее колесо.
– Да. Это куча хлама.
– Ну что ж… хочешь чаю? – спросил Елисей, закрывая за девушкой дверь.
– Нет, не на кухню. Пошли к тебе в комнату.
– Но…
– Ты здесь хозяин, а я гостья. Гостей нужно встречать как следует! – улыбнулась она. – У тебя есть что-нибудь выпить? – спросила Хлоя.
– Асфодель не разрешает мне.
– Правда? А я бы на его месте разрешала тебе всё – ведь ты и так почти всего лишен.
– Мне нравится эта идея, но ты тоже в прошлый раз не достала для меня аптечку.
– Только лишь из-за того, что с мертвыми мне скучно, – уголки ее бледно-розовых губ едва заметно приподнялись. – Я думаю, твоему брату нравится командовать тобой. Ну что плохого, если мы выпьем немного, у нас же нет никаких срочных дел, верно? Устроим пикник, – с этими словами Хлоя с невозмутимым видом достала два хрустальных бокала из наплечного мешка, стянула с кровати плед, положила его на пол и села, похлопав рядом.
– Ну что ж, у меня кое-что припрятано, – ухмыльнулся Елисей. – Пошарь под кроватью.
– Хозяин дома сам должен угостить даму, – с напускной серьезностью произнесла девушка.
Елисей неловко сполз с коляски. В этот момент ему оказалось, что его правая ступня чувствует холодок паркета. Бутылка была все там же, у изголовья под половицами. Он быстро открыл ее и наполнил бокалы.
– Как это произошло с тобой? – спросила Хлоя, кивнув в сторону его коленей.
– Не хочу об этом говорить.
– Ну… расскажи тогда о том, что ты чувствовал тогда.
– Хлоя, зачем ты пришла?
– Асфодель и Трикстер постоянно заняты теперь в пекарне. Мне просто скучно. Кроме того, ты сам сказал, что мой портрет еще не закончен.
Рисунок стоял здесь же, прислоненный к стене. Хлоя была изображена на нем, сидящей на стуле посреди цветущего луга. Елисею хорошо удалось ухватить загадочный взгляд ее голубых глаз и хитроватую улыбку.
После паузы Елисей наконец заговорил:
– Да рассказывать особо нечего. Мы с Делем заелись с какой-то уличной компанией. Их было больше, мы кинулись наутек, забежали в какое-то подъезд, я побежал вверх, меня догнали… Помню уже только, как меня переносили, странно, что я был в сознании. И как готовили к операции, переодевали. Пока ты в своих, привычных вещах, ты еще принадлежишь этому миру, в тебе еще теплится слабая надежда, что все обойдется, как бы глупо это ни было. Но когда с тебя в мешке из холодного кафеля снимают абсолютно все и надевают странную больничную робу с завязками на груди – ты уже клиент совсем другого места. Тебя можно готовенького хоть в палату, хоть в реанимацию, хоть в морг. Он помолчал. Ты знаешь, что в реанимации все, и мужчины, и женщины, лежат на столах голыми, в одной палате? Просто тут уже не до стеснения, да и они все равно ничего не видят. Как-то однажды утром нам сказали, что мужчина, которого привезли одновременно со мной, скончался там. Помню, все мы некоторое время молчали, как бы негласно решив почтить его память… но сколько там произошло беззвучных, будничных смертей.
Еще я помню, что в 16 лет мне по-настоящему хотелось умереть. Я шел по улице, смотрел на смеющихся людей, и мне, как инопланетянину, было непонятно, зачем они это делают. Зачем продолжают это бесконечное и бессмысленное занятие – жизнь, ведь я решительно не понимал, как это может доставлять кому-то радость! Но кроме этой мысли в моей голове копошилась еще одна, не менее противоречивая – попробовать испытать все, чего я еще не успел, прежде чем умереть. Неизведанными были в первую очередь алкоголь, курево разного рода, и, конечно, девушки. Преодолев обычную горькую сигарету, я начал курить, и это расслабляло, делало голову легкой, так делали все, и даже ты. Я пробовал крепкие напитки – и они кружили мне голову как никогда сильно, пару раз предлагали марихуану – я не отказывался, но никакого восторга не испытал и не стал экспериментировать в этом направлении. Но я все еще оставался девственником, и это смутное, дурацкое любопытство, наверное, причина того, что я до сих пор жив – правда, смешно?
Разумеется, несколько минут барахтанья в постели, которые не запомнили из-за выпитого ни я, ни моя подвернувшаяся под руку подруга, ничего не перевернули у меня в голове. Казалось, теперь ничего не стояло на пути между мной и смертью, которую я продолжал сладко и глупо лелеять, потому что мои мысли тогда ничего больше не занимало. Я бросил школу, может, просто потому, что не видел в ней никакого смысла, а в себе – какого бы то ни было таланта, достойного развития. Я спал до полудня, лежал в постели и слушал любимую музыку, когда вечерело – я шел на место встречи обычной нашей братии. Денег у нас почти всегда не было, и раздобыть их было самым забавным развлечением. Ты помнишь, как мы это делали: чаще всего играли на гитаре, а я ходил со шляпой и улыбался прохожим. Впервые в жизни я понял, для чего годна моя бабская мордашка: деньги кидали в шляпу охотно и щедро, вместе с жетонами метро и шоколадками. Бывает, мы втихую умыкали какую-то безделушку с лотка уличных торговцев и продавали ее туристам. Потом шел черед главного развлечения: среди чинных бутылочных рядов выбирались самые скромные и крепкие их собратья, вечные друзья бедняков: квадратные пакеты винных выжимок со спиртом, непременно названных романтическим женским именем, пара бутылок портвейна, яблочное вино – помнишь, «им невозможно отравиться, потому что там только гнилые фрукты и спирт»? С веселым предвкушением мы шли на задворки старых домов, ставили свое богатство на каменную кладку, садились рядом с гитарой – «есть курить?». Кто-то вечно бренчал один и тот же десяток песен, которые все знали наизусть и беспрестанно подпевали заводиле, все смелее и громче по мере того, как без стаканов, просто из горлышка глотали восхитительную дрянь, а она превращала наши жалкие мозги в розовый водоворот, день за днем. Есть нечто волнующее в том, как множество губ прикасается к одним горлышкам перед тем как осмелеть и слиться друг с другом. Девчонок охотно усаживали к себе на колени. Полы наших плащей и затасканных кожанок всегда были гостеприимно распахнуты для этих ночных глуповатых красавиц, чёрно-одинаковых, которые от вина становились смелее и нам казались прекрасней. У меня уже не будет семьи, мне не сидеть в тапочках перед телевизором в обнимку, да меня от этого и тошнит. Так что самое сладкое, что со мной могло случиться – это заполучить в плен плаща на двоих замерзшее и щуплое, незнакомое тело, льнущее к тебе сначала робко, а потом, под твоим напором и ласками – почти умоляюще. Да, никому я так не благодарен, как тем безымянным десяткам губ, готовых немедленно и ко всему, ничего не требующим, кроме тебя самого, послушно немым и вечно безымянным тщедушным телам. Просто чудо, что я ничем не заразился. Но именно они, сами того не зная, как от яда, очистили меня от этих детских и непотребных мыслишек о смерти. Ну вот, я выговорился, не знаю, зачем я все это рассказывал… Теперь твоя очередь исповедаться, – улыбнулся Елисей.
Но девушка только молча отставила бокал, подползла к нему и поцеловала, прижалась всем телом.
– Хлоя, я не уверен, что смогу, – растерянно пробормотал Елисей.
– Ш-ш, ты ничего не должен делать, – прошептала Хлоя, склоняясь над ним.
* * *
Все это время меня не покидала мысль, что же именно хотел показать мне Трикстер, когда мы должны были спуститься в подвал, а лифт внезапно застрял. Не может быть, что он хотел просто убить меня. Во-первых, я был ему еще нужен, во-вторых, если он хотел, это можно было бы сделать и в другом месте. Как мне до сих пор не пришло в голову проверить подвал самому? Знал я и ответ – из-за страха темноты я все тянул с этим. Но больше времени терять нельзя. Взяв фонарик, я спустился вниз в тесной коробке лифта. На этот раз он сработал как следует, растворив свои двери в тёмную бездну подвала. Фонарь разу же осветил белые стены, мешки с мукой, какие-то ящики. Я медленно двинулся дальше. Свет фонарика прыгал, и мне все время казалось, что впереди сереет фигура трикстерова прислужника из онейрона, сгорбленная, с открытой пастью, или сам он, со своей ужасной улыбкой. Вдруг за закрытыми дверями я услышал какой-то шорох. Крысы?