Он продолжал относиться ко мне только как к товарищу по детским играм, затем – по играм подростков, в которых я тоже принимал участие, с тех пор как мать больше не жила с нами. Свобода вскружила нам головы, ведь препятствием для нас и наших затей были только мы сами. В 16 многие наши друзья в одиннадцать вечера говорили: «Нам пора идти, нас ждут…». Меня же с братом не ждал никто. Наша вечно пустая квартира, рай для ищущих недозволенного подростков, о которой быстро узнали наши товарищи и их друзья, стала местом непрерывного гуляния, вечного праздника жизни в облаках дыма и с батареей бутылок портвейна и кислого яблочного вина на столе. Что-то странное шевелится на дне моей души, когда я думаю о том, сколько людей потеряли невинность на наших с Елисеем кроватях, в крутящейся от выпитого прокуренной темноте наших комнат, в то время как на кухне, сидя на полу, остальные пили до последней капли, и кидали пустые бутылки прямо с балкона в бак, и горланили одни и те же песни сутки напролет. Елисей, крутя на пальце колечко от пивной банки, проводит вновь прибывшим экскурсию: «Конечно, можно курить прямо здесь, я так делаю, даже Дель так делает!! А здесь у нас место, где господа и дамы могут блевануть, если им заблагорассудится!» Только материну спальню я, чудом не растеряв каких-то остатков приличия, запер на ключ, спрятал его и никогда не пускал туда посторонних, даже когда людей было больше, чем могло поместиться на кроватях. «Ложитесь штабелями, граждане, решим демографический вопрос!», весело кричит Елисей, аккуратно перешагивая с бутылкой пива в руке разлегшиеся на полу в изнеможении тела. Под большим белым камнем на полке в коридоре я нашел крупную сумму денег, которая, как я понял, предназначалась мамой нам «на первое время». У меня хватило ума заплатить за квартиру на несколько месяцев вперед, а остальное мы очень весело принялись тратить, не заботясь ни о заполненности холодильника, ни о новой одежде.
В своем царстве безграничной свободы мы были королями и пожинали свои законные плоды. Те бесшабашные, счастливые дни, которые теперь невозможно вспомнить без тайной мысли вроде «боже, и это все было со мной? И это я считал нормальным?», неизменно вызывают у меня в голове образ Дианы. Все, чем обычно недовольны девушки, у нее было как надо: пышные кудрявые волосы (от природы пшеничные, она и ее подруга красили их в одинаково желанный тогда для всех среди нас, парней и девушек, цвет «воронова крыла»), тонкая талия, маленькая ножка, белая, гладкая кожа. Я познакомился с ней, когда она перешла учиться к нам в школу, в параллельный одиннадцатый класс. Она никогда не носила школьную форму, ей, вероятно, были смешны выговоры по этому поводу. На ней были гриндерсы и вязаные свитера-гранж, или нарочитая, с крахмальным передничком форма, которая теперь вызывала у меня ассоциации с костюмом для известного рода игр. Казалась усталой, опытной женщиной, а ведь ей не было тогда и семнадцати. Возможно, этим она меня и заинтересовала, ведь я всегда имел слабость к необычным людям. Однако до сих пор не могу усвоить, что опыт и мудрость могут никогда не встречаться вместе. Она никогда не кичилась своей «субкультурностью». «Когда я переехала сюда, у меня был проколот нос, брови. Я пришла сюда прямо в таком виде, а она сказала – сними это все… И я сняла, – спокойно рассказала она как-то, в одну из первых наших встреч без всякого пренебрежения, с помощью которого обычные люди только и могут возвыситься над теми, кто сильнее их. Но за всем этим чувствовался надлом. Например, когда я говорил ей, что поссорился с матерью, она улыбалась чуть снисходительно: «А я с родителями не ссорюсь. И не мирюсь». К тому времени я уже знал, что им просто на нее наплевать. Вот, должно быть, почему она делала все это – сигарета за сигаретой, молоко с травой, портвейн… не на кого оглядываться. Незачем себя беречь, потому что не чувствуешь себя нужной – это было уже не нашим баловством с сигаретой и запретной бутылкой пива после школы. Не знаю, прав ли я в своих выводах, возможно, они бы ее рассмешили. Она мне казалась человеком готики, но при этом – слабым и несчастным существом. Не знаю, что с ней сейчас, решила ли закончить эту игру в жизнь, или живет где-то, наверняка с новым мужчиной, который непременно гораздо старше меня и, возможно, лучше. Если это так, думаю, он обходится с нею примерно как опытный, уверенный в себе врач-психиатр, а она умело, привычно разыгрывает из себя умную, но разбитую жизнью жертву, и в итоге все более-менее счастливы.
Не хочется только думать, что она спилась и опустилась, клянчит сигареты щербатым ртом в каком-нибудь мерзком переходе, и прохожие, спеша мимо, старательно напускают на себя безразличный вид. Лучше уж, как по мне, классическая ванна и бритва, о которой редко кто из нас не задумывался в шестнадцать лет, потому что это тоже казалось нам игрой. Страшной, веселой игрой, как на Хеллоуин.
Она говорила, что ее не станет в 26, либо в 28. Когда тебе столько лет, сколько было нам, оставшийся до этого времени срок кажется вечностью. Я был незрелой еще грушей, я стеснялся самого себя, и все чувства у меня были тогда тоже стыдливо свернуты в тугой бутон.
Взрослая, раскованная, прекрасная в своем коконе постоянной разбитости – конечно, Елисея тоже тянуло к Диане. Стоит ли добавлять что-либо ещё? Красивый, дерзкий как с выпивкой, так и без, он, разумеется, тоже нравился ей, несмотря на то, что был ее на два года младше, огромная тогда пропасть. Но виду она не подавала.
Диана, как нарочно обмолвилась ее подруга, уже не могла иметь детей. Впрочем, вряд ли она их хотела – такие люди слишком погружены в себя и свои переживания, чтобы распыляться на кого-то еще. Все они – все мы – были влюблены тогда в свою жизнь, но при этом, удивительно, нисколько не дорожили ею. Ведь заниматься собой кажется таким приятным, таким естественным. Мы сами, как дети, жили, только начиная узнавать мир и свое место в нем, а зачем детям – дети?
«Живи быстро, умри молодым», – какой правильной и чертовски заманчивой была для нас эта фраза. Еще бы, ведь с ней ты всегда самый младший. Всегда самый молодой. Всегда последний на очереди в иной мир.
«Ну да, и после всего этого ты хочешь сказать, что Хлоя, которая явно вызывает в тебе такой же трепет, не имеет к Диане совершенно никакого отношения?», – тут же вклинился внутренний голос, точно выжидавший, когда можно будет вставить, наконец, свой едкий комментарий.
«А если даже имеет. И что с того? Многим нравятся девушки одного типа.
«Что именно привлекает тебя в них?» – Я чувствовал – и у Дианы, и у Хлои внутри будто светился болотный огонек.
«Все это дешевая романтика. Диана, по крайней мере, была хотя бы какой-то более… настоящей», – заключил голос.
«Как тебе кажется – не может ли быть так, что некоторые люди, появляющиеся в нашей жизни, только подготавливают нас к следующим? Или к чему-то, что должно с нами случиться?» – именно это украдкой думал я по поводу Хлои. «Эй?..» – но голос молчал. Однако я и без того знал, что он посчитает это слюнтяйством. Говорят, свою первую любовь невозможно забыть. Но мне казалось, что я смог, и даже радовался этому. Возможно, мужчинам это проще сделать, чем женщинам. Диану в моих глазах не окружал идиллический флер, заставляющий порой девушек вздыхать по своим бывшим возлюбленным, несмотря даже на то, что они, уже очевидно, не оправдали этого благородного слова. Я не идеализировал Диану, и в этом было моё спасение. Даже наоборот, вспоминая её теперь, я не мог отделаться от неловкого чувства перед самим собой, которое зудело что-то вроде: «Парень, ты что, и вправду думал, что это возможно – ты и она? Что это – то самое?..»
«Конечно, ведь тебя на самом деле никто не устраивает, ты только и можешь, что причитать – “у меня нет друзей”, не обращая внимания на тех, кто рядом с тобой, – снова встрял голос. – А откуда они появятся, если ты только и ждешь, чтобы тебе позвонили, с тобой встретились, тебя развлекли? Ты забываешь, что дружба – это такая же тяжелая работа, как и быть пекарем. Ты должен интересоваться твоими друзьями, всегда быть рядом, когда им плохо, даже когда они об этом не просят. Особенно если не просят. Что ты сделал, например, когда Диана маялась во мрачном угаре от конопли, сваренной в молоке? Тебе нужно было найти ее, где бы она ни была, в каком бы вонючем клубе или чьей-то грязной квартирке ни лежала на полу, ворваться туда и забрать к себе, сказать, что все будет хорошо, что у нее есть кто-то, кому не все равно, что с ней. Что ты бы плакал, узнав о ее смерти, но никогда бы ее не допустил, и прочие глупые фразы прямо из середины сердца, которые пришли бы тогда в твою голову. Ты сделал хоть что-то из этого? Нет, ты просто подивился, что люди такими разными способами сводят с собой счеты, да и забыл о ней».
У Елисея же был особый подход к девушкам, которые, казалось, льнули бы к нему, даже если бы он был глухонемым. Он любил делиться со мной своими наблюдениями, «просвещать меня», как он сам с улыбкой выражался: «Им нравится, когда ты показываешь им, что такой же, как они. Не спеши переходить к тому, зачем она, собственно, тебе нужна. Полежи с ней рядом и покажи, что это последнее, чем заняты твои мысли, кроме, конечно, ее бессмертной души. И все, с этого момента она намертво прилипает к тебе. Удивительно, как все на самом деле просто». Он давал им ложную надежду, мой ангельски лицемерный брат. Елисей легко и с наслаждением играл на человеческой вере в то, что красивый человек должен быть обязательно и добрым. Может быть, он мстил девушкам за то, что раньше они не считали его в полной мере мужественным? «Нет, отметем эту чушь, ты слишком увлекся этим скандальным немецким психоанализом, который подсунул тебе Алленби».
После несчастного случая что-то во мне словно перевернулось. Умерло, как любят писать в романах. С тех самых пор, как я забрал Елисея домой из больницы, никто из наших близких друзей не переступил порог нашего дома. Меня вдруг стала поражать и необычайно выводить из себя их тупость – к лежачему больному они упрямо продолжали идти, захватив только вино и сигареты. Не буду говорить о том, что они, так часто и без всякой платы пользовавшиеся нашими холодильником, спальней, ванной – ни словом не выражали готовность чем-либо помочь ни Елисею, ни мне. Но я и не просил. Что возьмешь с людей, у которых в возрасте под 20 лет в кармане пара десяток на сигареты и проезд? Но они продолжали приходить, их смех, шутки и глупые песни я слышал, еще когда они были на первом этаже нашего дома, и это выводило меня из себя. Они начинали стучать в дверь (звонок был давно сломан) – я не открывал, ведь уже объяснил, что Елисей очень плохо спит и его нельзя тревожить, особенно вечером. Но затем в дверь начинали стучать ногами. Бывало, я не выдерживал, рывком открывал ее и размаху, с наслаждением бил в лицо имевшего неосторожность стоять ближе всех…
В комнате Елисея, слева у входа уже сто лет висел нарисованный плакат – увеличенная обложка первого альбома «The Doors», изображавшего лицо Джима Моррисона. Елисей говорил, что ему всегда почему-то очень нравилось маниакальное, какое-то в бесстрастном смысле тупое выражение красивого моррисонова лица, его глубоко посаженных глаз. Елисей, кажется, гордился, что немного на него похож, – не отдельными чертами – у него они были тоньше – а каким-то общим образом: взъерошенными волосами, жестко очерченной линией ключиц. Плакат всегда висел обособленно от других его рисунков, веерами прикрепленных к стене. Поначалу он рисовал маленькие законченные сюжеты, четко выхваченные из белого листа размытые зарисовки мягким карандашом на разных обрывках или этикетках. После того, как он перестал ходить, рисование захватило его целиком, но изображения, также, как и он сам, словно потеряли свою цельность и стали только частями того, что он рисовал раньше. Теперь это были в основном разрозненные головы людей, руки, скрюченные фигуры, только наполовину вытащенные из белой бездны. Потом я как-то купил ему масляные краски и большие холсты на плоских подрамниках и с удовольствием заметил, что Елисей начал использовать их. Сначала, не зная, как добиться нужного оттенка, он писал яркими цветами прямо из тюбиков: желтый угол дома и кадка с засохшим цветком, уходящая вдаль булыжная мостовая маленького города.
Когда-то он даже нарисовал мамин портрет. При общем дилетантском виде этого рисунка ему удалось невероятно точно передать выражение лица мамы, ее вечно сосредоточенно-печальный взгляд. Когда мне случалось долго вглядеться в мамины глаза, я чувствовал, что задыхаюсь, просто не могу вдохнуть глубже. К счастью, я не видел никаких подробностей, которые могли бы подробней сказать о ее смерти. Но, по прошествии времени, я даже начал сожалеть, что, обладая такой способностью, бессилен воспользоваться ею, чтобы найти мать или хотя бы понять, что с ней произошло.
Я поднялся, собираясь выйти из его комнаты.
– Постой! Пожалуйста, дай мне хотя бы пару сигарет.
Поколебавшись, я вытащил из заднего кармана полупустую пачку и положил две сигареты рядом с ним на тумбочку. Елисей нашарил на кровати зажигалку и сразу прикурил (это мне не понравилось – не хотел, чтобы он дымил в постели).
– Посиди еще немного, я и так все время один. Скоро начну со стенами разговаривать – только вот нарисую очередного собеседника. – Сигарета в его нетерпеливых губах потухла, и он снова принялся сосредоточенно чиркать старой зажигалкой перед лицом. – Последнее время я все время думаю, вспоминаю нашу прошлую жизнь. Времени у меня теперь много. Гораздо больше времени для безделья, чем мне когда-либо хотелось, и в голову лезет чушь всякая. Вот, например, недавно мне пришло в голову: я пошел в школу в 6 лет. У меня было пару товарищей, нескольких людей я ненавидел и дрался с ними – в общем, все как у всех. Когда мы повзрослели, то перестали просто сидеть рядом за партами. Нам хотелось приключений, мы познавали алкоголь, и это самая сладкая пора моей жизни – когда выпивка дарит только легкость и веселость. Никакого похмелья, тошноты и утренней головной боли благодаря нашему юному неиспорченному телу мы не испытывали. Наоборот, после особо сильных возлияний я чувствовал невероятную… просветленность, что ли? У меня в голове не было ни одной обыкновенной мыслишки, из тех, что постоянно преследуют нас. Я вообще, казалось, ни о чем не думал, но не становился при этом дебилом, я просто чувствовал жизнь гораздо ярче – морозный воздух, свежий зимний поцелуй, запах хвои… Сигареты в нашей компании всегда покупал я, потому что казался старше своих лет. В 15 выглядел на 20, и так, наверно, буду смотреться и дальше, может, со временем только высохну, как дворняга. Но вот в чем дело: какой-то особой крепкой дружбы, первой любви, которая якобы должна запомниться на всю жизнь, у меня так никогда и не было. И меня не оставляет мысль: вдруг я поспешил и запрыгнул в другой вагон, не в тот, что предназначался мне, где было приготовлено все то, чего я вроде как заслуживаю? Мне кажется, мои настоящие верные друзья, моя чистая, такая светлая любовь, что от нее прямо тошно, прошли мимо меня из-за какой-то глупой случайности.
Он помолчал, взял из пепельницы изрядно истлевшую сигарету и, не стряхивая столбика пепла, медленно затянулся.
– Наверное, ты смеешься надо мной. На что может надеяться безнадежно больной человек, который ничего не хотел и теперь обижен, что ничего и не получил?
– Вот и подумай, чего ты все-таки хочешь. Тебе всего лишь 21. Обещай мне, что не будешь пытаться ничего с собой сделать, пока меня не будет дома, – как мог мягко выговорил я.
– Почему?
– Постарайся ради меня. Ты должен прожить долгую жизнь.
– Должен? Кому – тебе?
– Мне просто так кажется. Хочешь воды?
– Хочу водки, официант, – мрачно бросил он и как-то брезгливо затянулся почти истлевшей сигаретой. В конце дым всегда больше горчит.
Я слушал Елисея и узнавал своего хорошо знакомого брата – давно, как мне казалось, утерянного, который был способен на откровенные мысли и странные чувства, и который больше напоминал мне меня самого, каким я бы был, неотшлифованным заботами Алленби, постоянным трудом и работой упрямого счетчика. Но сейчас, увы, передо мной был сегодняшний Елисей: маленькое, искалеченное подобие меня, которое все еще лелеет лакомую мысль о смерти, в глубине души не веря, что это навсегда – что внезапно его накроет бесконечный сон без сновидений, и весь мир тут же с некоторым облегчением забудет о спящем. Мне всегда казалось – верой в бессмертие души мы только тешим себя мыслью, будто наше я так исключительно, что ему просто не может быть отмерян столь короткий срок.
– Знаешь, – продолжал он свою странную неожиданную исповедь, – мне двадцать один год, и я понял, что не могу назвать ни одного своего увлечения. Меня ничего не интересует, у меня в жизни не было и нет страсти к чему-либо, кроме выпивки.
– Ты пишешь полотна.
– Ха, «пишешь полотна»! Мазня, чтобы не свихнуться. Если бы ты не дал мне краски, я бы просто от скуки обмазывал стены соплями. Может, поэтому все так, как есть? Нет во мне «внутреннего стержня»? Да и что это вообще такое?
– Я думаю, ты просто не успел найти свою страсть.
– Знаешь, Дель, что самое страшное в жизни? Когда просыпаешься и понимаешь, что тебе уже никогда не начать жизнь с чистого листа, – он посмотрел на свои ноги. – Game over. А даже если и успеешь найти что-то стоящее, что-то настоящее, то, что придает твоему существованию смысл – просто уже не успеешь это сделать. В шестнадцать мне не хотелось жить от скуки, сейчас – потому что мне тошно жить. Если бы я тогдашний смог увидеть настоящего меня… может, это подтолкнуло бы меня к этому уже тогда? И ничего этого уже не было, а? – почти умоляюще спрашивал он меня.
А что я мог сказать? Мы расплатились за то, что жили бездумно, как будто смерти нет, и бед не существует.
– Елисей… еще ведь ничего не кончено. Давай, я помогу тебе лечь в постель.
– Нет уж, я сам.
В детстве у Елисея была одна любимая игра. После того, как мы смотрели очередной старый вестерн, который нам приносил отец, Елисей, изображая одного из героев, какого-нибудь Билла Кэссиди, проползал мимо моей комнаты, прижимая руку к телу, хрипел что-то вроде «все будет в порядке, брат», – потому что под ребром у него была пуля. Он никогда даже не делал вид, что умирает, как и взрослым не показывал виду, что ему плохо, когда проползал мимо моей комнаты, уже не играя: это была не пуля злобного бандита, просто жестокий и глупый случай, каких тысячи происходит по всему миру – прямо в эту секунду. Но он все еще упрямо цеплялся за пол руками, продолжая продвигаться вперед: «Все будет в порядке» – все будет…
Но, несмотря на все это, я верил – мой брат был одним из тех счастливчиков, ковбоев Мальборо, который смог вернуться из волшебной страны дурмана если не совершенно невредимым, то живым. И если есть в жизни есть смысл, то для меня он – лишь в спокойном понимании того, что твоим близким отмеряно чуть меньше страдания, чем всем остальным.
Еще на прошлой неделе Алленби сказал мне, что сегодня перед работой я должен зайти на рынок – он поручал мне покупать ингредиенты, которые нельзя было заказать прямо в пекарню. Сладкий, тошнотворный запах смерти, которую парадоксальным образом можно купить и приготовить, щекочет ноздри и против воли оседает на небе, где-то глубоко внутри. Мраморные, скользкие от мясного сока прилавки источают к тому же острый запах хлора.
Вот с открытыми глазами лежит огромная голова свиньи, на ее прозрачном ухе синий штамп, будто татуировка. Можно купить эту голову и положить в рюкзак. Но есть то, что на тебя смотрит, а не просто сочный кусок мяса – гораздо сложнее. Смешно, что даже здесь, в этом деловитом хозяйственном мирке меня со всех сторон окружала смерть – на этот раз будничная, которая по определению не должна вызывать эмоции. Вот лежат коричневые финики, и они больше всего напоминают мне мумифицированные пальцы святого, которые я когда-то ребенком увидел выглядывающими из расшитой золотом ризы. Но эта, здешняя смерть безыскусна, безопасна – к счастью, я был избавлен от необходимости видеть смерти животных – возможно, потому, что для них ее не существовало. В толпе, среди покупателей, толпящихся возле мясных туш, я заметил человека, удивительно похожего на Трикстера, и, мне показалось, он тоже заметил меня и улыбнулся.
* * *
– …Привет, говорю! – окликает меня, поравнявшись и хлопая по плечу, худенькая девочка Лиза, – Я тебя еще на улице заметила, а ты идешь, как по струнке, никого не видишь! – со смехом отчитала меня она. Лиза была бродяжкой, ее жилье было где-то неподалеку, и она часто клянчила еду и сигареты у клиентов пекарни. Алленби это, разумеется, не нравилось, однако он часто закрывал на глаза на лизины проделки, а иногда даже выносил ей булочку и шутливо приговаривал: «Только никому не говори, что за красивые глазки у нас можно отовариться бесплатно». Я тоже иногда делился с ней завтраком. Ее судьба была похожа на нашу, и я внутренне был рад, что благодаря мне нам с братом удалось не скатиться до такого. Да, с Елисеем произошла беда, и это я был тому виной, но, в конце концов, несчастный случай может произойти с каждым, даже очень богатым человеком.
– «Не нужно смотреть ей в глаза, просто поверни голову и кивни», – очнулся и бесстрастно распорядился мой внутренний голос.
– А, привет, прости, трудная выдалась ночь, – сказал я в ее шутливом тоне. И на сей раз не соврал. Сейчас мне нужно было замечать каждого, но реагировать – ни за что, и происшествие с Елисеем это только подтвердило.
– Слышал, что Алленби пропал?
– Нет…
– Я вот жду его с утра, но его до сих пор нет.
– Может, поехал оплачивать какие-то счета?
– Я видела, как он разговаривал с мужчиной, тот был весь в татуировках.
– И с серьгами в бровях?
– Кажется, да.
– Ясно. Можешь пока подождать, а я посмотрю, что смогу для тебя раздобыть. – Этот трюкач уже пролез и сюда!
– Спасибо, Асфодель! – улыбнулась девочка, убегая.
Алленби, сколько я его знал, никогда не болел чем-то более серьезным, чем простуда, и даже тогда наведывался в пекарню, только не заходил в рабочие комнаты, где зрело тесто и нарезались продукты. Не вышел на работу? Так можно было сказать о любом другом – грузчике муки, о кассирах и кондитерах, но только не об Алленби, для которого пекарня была без преувеличения родным домом. Он приходил в свой кабинет даже по выходным, потому что работа не была ему в тягость, не досадной, ежедневной обязанностью, как для большинства здешних работников – это было его дело, которое он любил. Что касается меня, я не был настолько одержим своим делом, мне просто нравилось, как из мучного порошка, жирных бесформенных комков масла, сухого яичного экстракта и сахара – непривлекательной клейкой массы – рождалось не просто что-то законченное, цельное, а близкое к идеалу – круглый, золотистый солнечный и ароматный хлеб. А еще я, если совсем уж честно, был одним из самых старательных работников, приходящих за полчаса до начала смены и уходящий поздно вечером, по одной простой и трусливой причине – мне было неприятно больше находиться дома.
Сейчас мне предстояла встреча с моими коллегами по пекарне, которые все словно сошли с одного конвейера убогих вещей. Они, особенно толстая кассирша и повариха, я чувствовал, вовсю обсуждают меня в своей беспардонной манере и с чувством собственной абсолютной правоты, не прекращая все так же приторно здороваться при встрече. Я почти слышу, как они разговаривают полушепотом, стоя в подсобке с чашками кофе: «Ты заметила, что этот мальчишка никогда не смотрит в глаза? И тебе тоже? Как будто он презирает нас! Нет, наоборот, стыдится, ведь знает, что тепленькое местечко ему досталось только потому, что вовремя снюхался с Алленби. И почему Алленби так нравится этот мальчишка? Ты вообще знаешь, был ли он когда-нибудь женат? Нет? хи-хи, тогда все ясно. А ты слышала, что случилось с братом этого недоноска? Набрался как черт, и…» …И вот я уже готов снова повидать свой обед, но… Отличаюсь ли я чем-то от них, убогий соглядатай, вечно измазанный мукой самоучка, которого Хлоя интересуют гораздо больше, чем вся прочая жизнь? К чему вообще он, этот мой нелепый интерес, болезненное внимание к деталям, к мельчайшим ее движениям, не только к тому, куда она идет – но к ней самой, отстраненной, покачивающейся, но всегда с по-королевски прямой спиной? Гумберт, эта тень человека, уже все сказал до меня, хотя он, в отличие от меня, мог еще похвастать щемящей извращенностью вкусов.
Надевая на ходу фартук и белую повязку – чтобы волосы не лезли в глаза и, упаси бог, не падали в тесто, я смотрю сквозь большую витрину: люди, зажатые на белой полосе с двух сторон потоком автомобилей. Они стоят и выжидают, когда им можно будет кинуться в спасительную щель между бешено мчащимися машинами, которые вечно летят на всех парах, словно опаздывают в ад. А в пяти метрах от них на столбе висит выцветший похоронный венок, на котором фиолетовые лилии уже так же черны, как и пластмассовые листья. Но они не видят его, просто не хотят заметить. Ведь «со мной этого не случится». Конечно, с кем угодно, только не со мной.
Где-то раз в месяц по субботам мне выпадает несчастливый билет – дежурство в пекарне за кассой. Я говорил Алленби, что я лучше отработаю несколько суток подряд в своей комнатенке, спасительно отделенной тяжелой стальной дверью от внешнего мира, чем буду стоять за прилавком. Он считал меня просто странным парнем, у которого проблемы с общением. Я подкрепил его мнение, сказав, что у меня небольшое нервное расстройство, из-за которого я чувствую панику, находясь в толпе. Эта комната была практически моим домом, где я работал, обедал, глядел в окно на старый дворик и иногда выходил через складик покурить, и был счастлив, что был собакевичем этой маленькой республики, где все предметы – огромная печь, широкий деревянный стол, угловой стеллаж с приборами и посудой, маленький холодильник (для специй и сырых начинок, а также для моей еды, если я не забывал что-то купить для себя) – просты, тяжелы, надежны. Раньше я даже как-то не думал о том, что можно работать, за день едва один раз поговорив с кем-то, или просто молча столкнуться, когда выносишь готовый, еще горячий и до одури ароматный хлеб к большой каталке, откуда ее отвозит прямиком на прилавок тучная кассир, колыхая гигантскими бедрами, точно она сама – всего лишь не в меру разросшаяся опара.
Но случается так, что даже Алленби не в силах позволить мне сидеть в своей конуре – когда кто-то на раздаче болеет, а люди болеют отвратительно часто, даже чаще, чем умирают. Или когда в городе праздник, и радостных запыхавшихся людей очень много, все заходят в пекарню с воздушными шариками, замаскированными папиросной бумагой бутылками и мороженым, хотя знают, что вроде нельзя. Покупают в этот день, конечно, сладкое – например, прекрасный жирный пончик с розовой помадкой, который, осторожно придерживая за промасленную бумажку и все равно пачкая руки и губы, можно еще теплым съесть сразу при выходе. А еще – чёрный хлеб, его берут молчаливые мужчины, глубоко в глазах которых теплится веселый огонек – ведь дома этот пахучий кирпич, как положено, уже дожидаются нежное сало, острый зеленый лучок и, главное – холодная водка (а может, теплая, если ты только прибежал, или вообще не признаешь этих изысков).
И вот, они всё заходят и заходят, приманенные очаровательно старомодной вывеской в виде баранки, ловятся легко, как слепые рыбы на мякиш, и жар, идущий от их распаренных первым весенним теплом тел, раньше всех провозглашает их конечную тленность. Скопление людей, их возгласы, смех, перебранки пробуждают в моей голове щекочущую ниточку. Они проходят к прилавку, близоруко прищуриваясь, смотрят на ценники, теснятся, маленькое расстояние между нами смыкается до невозможности, и хорошо, что нас разделяют прилавок с массивным кассовым аппаратом, потому что Счетчик начинает тихо, по-комариному пищать, только эту стаю так просто не отгонишь. Женщина в красном платье, смотрите лучше на полки, не надо смотреть мне в глаза, когда вы просите сто грамм вон того печенья, ведь так я еще четче вижу, как утлая лодчонка на полувысохшем озере тихо-тихо качается от непонятно каких волн, а вы лежите на ее дне, и в этот день все также в красном. Когда это случится? Завтра? Через 10 лет? Через 20? Трудно сказать, потому что я не вижу вашего лица, чему очень и рад. Только вашу белую руку, которая бессильно, сонно свешена за борт, кончики пальцев погружены в зеленоватую воду… есть ли там рыба, которую обрадует эта находка..? Я не желаю об этом думать, поэтому не смотрите мне в глаза, забирайте свое печенье скорей и идите, идите скорей навстречу водной прогулке. Следующий!..
Я спасаюсь своим маленьким плеером «Блекривер» – это как бы моя бутылка святой воды, которой я обороняюсь от толпы будущих мертвецов, нетерпеливо ждущих своей очереди в праздничных колпаках, с огромными цветными пенопластовыми ушами и рожками. Я включаю его так громко, насколько могу, хотя это раздражает моих покупателей. Но я быстро научился читать по губам те несложные слова, которые они мне говорят: «половинку», «и пакет», «и еще вот это», сдобренные энергичными жестами.
….А потом где-то вдалеке небо с треском раскололось, расщепившись гигантским орехом, казалось, над самой крышей пекарни, и все стоящие в потемневшем, с низким потолком зале пекарни вдруг почувствовали, что над головой у них хлябь, отделенная лишь тонкой жестяной крышей, готовая вот-вот лопнуть. Лбы у всех вдруг покрылись испариной – гроза входила в свои права. Сейчас же еще несколько людей быстро вскочили в открытую настежь дверь, как в спасательную шлюпку, и остановились, смутившись: они ведь ничего не собирались покупать, только бы переждать нависший дождь. «Стойте, стойте себе у двери, ребята, вы ведь и не догадываетесь, что мне так только спокойней, и очень даже по душе наш временный нейтралитет по погодным обстоятельствам – вы меня не трогаете, и я вас не трону. Я ведь все-таки простой рабочий муравей, и поэтому напрасно заставлять меня всем заправлять – ведь только Алленби знает, что я больше всего пользы приношу в своей норе, мешая сладкую патоку, выпекая хрустящий хлеб».
После вчерашнего концерта и происшествия с Елисеем моя голова была словно растревоженным ульем. Слишком много всего произошло: я наконец познакомился с Хлоей и выяснил, что у нее есть Марс, которого всего спустя несколько часов не стало. Как будто кто-то нарочно снял с поля шахматную фигурку, мешающую мне подойти к Хлое. Возможно, Марс и не был мертв, когда я нашел его. Много ли я видел мертвых людей? В реальности – ни одного. В видениях и снах – десятки. Он даже на похоронах ни разу не был. Ни я, ни Елисей. Может быть, хлоин друг был просто настолько пьян, что, выйдя помочиться, упал в яму и уснул? В таком случае правильно, что я не побоялся и вытащил его, положив в коридоре клуба, под лестницей, где он мог отлежаться.