bannerbannerbanner
полная версияНебесный пекарь

Юнис Александровна Виноградова
Небесный пекарь

Полная версия

В зале тем временем уже повис настоящий туман от табачного дыма. Часть зрителей, устав и изрядно выпив, лежали прямо на полу, небольшими группками, многие обнимались, остальные вроде как спали. Трикстера нигде не было видно. Все в основном были одеты в чёрное, и я с тревогой подумал, как же я найду в этой темноте Хлою. Но вскоре я заметил ее: она, тоже уже изрядно пьяная, пошатываясь, ластилась к парню в косоворотке. Когда тот отодвинулся, она невозмутимо повернулась к его другу, но тот тупо и упрямо раскуривал трубку, не замечая ее, и вскоре она отключилась. Мне было на это наплевать. Я подошел к ней и бережно взял на руки, завернул в лежавшее на полу пальто: главное, хорошо, что с ней было все в порядке, в этом адовом и непонятном цирке.

Я нес свою бессильно обмякшую добычу, так и оставшуюся в золотом трико. Бледные блестки сыпались на землю и прилипали к моим влажным ладоням. Я нес свою потерявшую сознание золотую рыбку, о чем не смел раньше и помыслить, в душе чувствуя себя гнусным Квазимодо. Мое сердце бешено стучало. Господи, лишь бы никто не заметил меня, идущего по пустынным ночным улицам полубезумного парня в чёрном, сжимающего в объятьях полуголую танцовщицу! «Ну, даже если тебя кто-то увидит – скажешь, что забрал свою подругу пьяной из клуба… это же почти правда». Конечно, господин полицейский. Вы же не узнаете, что за этой девушкой я следил уже несколько месяцев, и лишь сегодня мне неожиданно удалось познакомиться с ней, но совсем не так, как мне хотелось. И вот я уже несу ее к себе домой, как старый, алчный паук, не веря своему счастью, не веря, что все это случилось на самом деле. Ах да, господин полицейский, еще я только что попрощался с ее парнем, я выслушал его последние в жизни слова, и не понял из них ровным счетом ничего. Он умер у меня на руках, господин полицейский, и был первым человеком, смерть которого произошла на моих глазах – было это просто, быстро и до безумия страшно. Но вы, дорогой служитель прядка, конечно, не узнаете ничего из этого. И, быть может, даже похвалите меня за то, как бережно несу я домой мою перебравшую подругу.

Глава 2

Конечно, мне хотелось, чтобы она была моей, с тех самых пор, как я увидел ее, все так же скользящей неверной походкой по осенней улице. И теперь она, ранее такая недосягаемая, лежит в уголке моей кровати, маленький спившийся ангел.

Я обжегся, торопясь поставить чайник, словно чувствуя себя гостем на собственной кухне из-за этой странной девочки. Что же она любит? Что приготовить – чай или кофе? Впрочем, кофейная жестянка все равно была почти пуста. В углу холодильника сиротливо жалось несколько яиц и пожелтевший кусочек сыра.

Она медленно открыла глаза, задумчиво осмотрела закипающий на плите бесхитростный железный чайник, мутное окно… я снял салфетку с блюда с булочками и поставил его перед ней.

– Как вкусно пахнет, кажется, будто их только что выпекли.

– Да, у меня всегда свежий хлеб.

Я должен был рассказать ей о том, что случилось ночью. Что ее парня больше нет. Должен был, но никак не мог набраться смелости.

– Так ты булочник!

– Пекарь. Люблю думать, что я продаю людям частичку домашнего тепла. Раньше, когда в каждом доме была печь, люди сами пекли хлеб. Теперь это за них делаем мы, даже на Пасху. Ведь хлеб – всегда больше, чем просто еда.

– Я бы, наверное, не смогла испечь хлеб.

– Это совсем не сложно. Послушай, вчера кое-что произошло… Марсу стало плохо после выступления. Мне кажется, он умер…

Она помолчала, потом вдруг хихикнула.

– Не могу поверить, что ты купился! Марс актер, он обожает всякие глупые трюки. Однажды переоделся старухой и целый день просил милостыню на центральной площади. И довольно много собрал.

– Мне кажется, ты не понимаешь. Он не дышал.

– Господи, мы же фокусники. Он может обходиться без воздуха в бочке с водой, минут двадцать! Марс разыграл тебя, потому что ты ему не понравился. Из-за меня, заметил, как ты на меня смотришь. Но только мне все равно, он не мой парень, только хочет так думать.

Я отвел глаза. Что за чертовщина. Может, я и правда глупо попался на шутку своего соперника?

– Асфодель… – после долгой паузы произнесла Хлоя, как ни в чем не бывало. Красивое имя. Что оно означает?

– Это горный цветок, его очень сложно найти. Некоторые считают, что он вообще не существует.

Когда я внимательно смотрел на ее пальцы, разламывающие пахучий сдобный мякиш, мне казалось, что только это и имеет значение, как она отламывает маленькие ноздреватые кусочки и осторожно берет их улыбающимися губами, и что сейчас я внимателен, как никогда, к тому, что действительно важно.

Я ясно видел, как преодолею кажущееся бесконечным расстояние в полметра и прижму к себе ее воробьиное тело, и одним рывком разорву покой моего одиночества, в котором живу, а она, замерев от неожиданности, обнимет меня в ответ и бесстрашно поднимет ко мне свое незащищенное лицо. Я тепло прижму к себе ее полудетское тело, уже пережившее многое, наши движения станут быстрее и беспорядочнее, а дыхание участится. Мы будем отрываться друг от друга только затем, чтобы полной грудью вдохнуть воздуха, и тут же опять бросаться в эту зыбкую глубину.

Но я не мог себе этого позволить, и смешно, как подробно я представил себе эту нашу несуществующую близость, в то время как наши тела соприкоснулись единственный раз, когда я нес ее ночью на руках, как несут уставших от игр, задремавших детей. Вот только ее игры уже не были невинны. Обычно в них играют люди, желающие вычеркнуть оставшийся смысл из своей, как они чувствуют, неудавшейся жизни. И я не мог и не желал позволить себе стать таким же, как все они, не хотел, чтобы она запомнила меня одним из них, ищущих быстрого, легкого забытья с туманом от выпитого в голове, после которого обычно остаются равнодушными и вечно продолжающими свои мелкие, суетливые дела, как животные. Кем вообще она видит меня, глядя сосредоточенно из-под взъерошенных черненых волос – не таким ли раздолбаем-любителем ночных гулянок, в чьей постели нередко оказываются те, кого не знаешь по имени?

И так мне оставалось только смотреть на нее, как в тот первый день, когда мы впервые заговорили. Возможно, и она считала меня странным, но мне по-настоящему и не хотелось этого знать. Она нравилась мне не столько такой, какой была, сколько такой, какой казалась. Нет, вернее, она была мне интересна тем, что я видел ее под тем шаблонным образом, придуманным не ею и неровно напяленным на себя. Что останется, если смыть эти чёрно-синие стрелы с ее век, серые, серебристо смазанные тени, превращающие глаза в испуганных махаонов, если убрать старательно наведенную восковую бледность, нарочитую черноту волос, ресниц, бровей? Будет ли там что-то, кроме застывшего кадра из чёрно-белых фильмов?

Но то, что я чувствовал, не могло быть просто влечением. Она была для меня словно картиной, под верхним слоем которой скрываются старые, тайные знаки.

Хлоя не понравилась бы большинству, потому что не старалась этого делать. По молчаливому уговору нам более всего симпатичны те люди, которые демонстрируют свою заинтересованность в нас.

– Ты живешь один? – перевела вдруг она взгляд со своей чашки на меня. Прямой, голубой до ломоты в висках, ее взгляд был подобно внезапной остановке поезда.

– Да, – чуть помедлив, ответил я.

– А где твои родители?

– Ешь свою булочку.

Но ее глаза не оставляли мне шанса промолчать. Я смотрел на переносицу девушки, чтобы не поймать ее взгляд. Странно, но под его прицелом я не испытывал никакого стеснения, которое в обществе посторонних обычно заставляет меня напрячься и втайне мечтать поскорее остаться наедине с собой. Разговаривать с ней, не смотря на то, что я знал ее только как соглядатай, было все равно что… раздеться, когда на тебя смотрит кошка – по крайне мере, нестыдно. Я чувствовал, что могу рассказать ей многое, во всяком случае, больше, чем другим (мой внутренний собеседник тут же не преминул кольнуть: «Ну да, чуть больше, чем ничего»), и она, подобно ребенку, не будет делать глубоких выводов или выдавать мои секреты.

Я затянулся глубоким вдохом, задержал дыхание, так долго, чтобы можно было словно забыть о наполнившем легкие дыме.

Мать оставила нас, когда мне было шестнадцать, а брату четырнадцать. Они с отцом, которого я помню лишь смутно, были геологами. Сейчас об этом напоминали только привезенные образцы минералов, сахарно поблескивающие на стеллажах нашей всегда полутёмной квартиры. Эти камни стали теперь мохнатыми от пыли, так давно я их не протирал. Хорошо было бы положить их все в ванну и полить из душа, но я никогда не делал этого. Со смешным суеверным ужасом я понимал, что они могут тут же начать оседать и безвозвратно таять, как большие куски мутного сахара и грязноватой соли. Мама любила походы, картошку прямо из костра, любила играть на гитаре и пыталась учить меня. Гитару продал брат почти сразу после ухода матери, когда ему в очередной раз не хватило денег на выпивку. Лучше всего я почему-то помню мамины покрасневшие пальцы, которыми она мыла котелок в ручье, не странно ли?

Она ушла поздно вечером, когда брат еще не вернулся домой с гулянки, а я ворочался в постели и не мог заснуть. Из-за неплотно затворенной двери я видел, как она торопливо набрасывает на плечи пальто, оценивающе глядит на себя в зеркало.

Не взяла с собой ничего, даже зубная щетка осталась сиротливо стоять в своем стаканчике.

На верхней полке ее шкафа, которая и сегодня выглядит в точности так, будто мать только что вышла за хлебом, я с неким удовлетворением, как генерал заслуженных бойцов, узнаю прозрачные, оставленные из жалости почти пустые флаконы духов, тёмно-гранатовые баночки с монолитно ссохшимся лаком, гребень с двумя светлыми волосами в нем, нитку жемчуга, посеревший платок.

Прежде чем она успевает спросить «Почему?» или «Ты по ней скучаешь?», я будто уже начал слышать комариный зуд хора жалобных голосов: «Бедняжка, а ведь это всё, что напоминает ему о маме». Но мне совсем не хочется уткнуться в подол этим бестелесным плакальщикам, ведь мне давно не жаль, что это произошло, ведь я никогда не был близок с ней, разве что, когда мы с братом были совсем детьми.

 

Было ли мне вообще когда-нибудь жаль? У меня нет желания разбираться в этом, хотя, возможно, это потому, что я все-таки страшусь, что острый безжалостный коготок осознания разорвет тонкую оболочку, которой покрыты мои нежелательные воспоминания и догадки. Да, мысленно я представлял их себе в виде громоздких сервантов и мощных кресел, стоящих аккуратно обернутыми чехлами в давно покинутом хозяевами доме. Может, они ждут, когда к ним вернутся и будут опять в них сидеть, снова расставлять на полках чашки?

Мама была довольно строгой. Ее мгновенные вспышки раздражения и гнева, которые я ребенком не мог предугадать, пугали и всякий раз осаживали меня. Елисей, может, потому, что был младше, реагировал на них с хитрой улыбкой, и они нисколько его не задевали. Она многое запрещала нам, что всякий раз вызывало наш праведный гнев, но что в итоге не помешало нам стать такими, какими мы есть. Я вижу ее очень явственно, в том маленьком отрезке воспоминания, которое по неизвестной причине особенно четко сохранила моя память: она, склонившись над кухонной раковиной, энергично моет невидимую мне посуду. На её плече – влажное махровое полотенце. Сбоку, обхватив её талию пухлыми ножками, за нее уцепился младенец-Елисей, а она бережно и крепко придерживает его свободной рукой. Мне и самому-то, наблюдающему все снизу, всего года четыре. Вот такой – простой, теплой, домашней, всегда занятой чем-то (из-за чего я, к несчастью, плохо запомнил ее лицо, скорее весь мамин образ), она была. «Она есть, – повторил, перебивая, внутренний голос. – ЕСТЬ, а не БЫЛА». Ну хорошо, хорошо, есть. Конечно, я должен так думать. Я просто сказал так, потому что это время – боже, а ведь мы были детьми двадцать лет назад!, – уже безвозвратно прошло. Когда я смотрел на фотографию себя самого в детстве, то понимал, что испытываю легкую печаль по этому ребенку, которого в каком-то смысле давно нет на свете. Его место медленно, но непреклонно занимал долговязый угрюмый парень, который избегает смотреть людям в глаза, потому что уже уверился – ничего хорошего в них нет. И сейчас вы не увидите меня на тех глупых летних снимках, где все довольные лежат у моря на полотенце.

Мама любила, к нашему стыду, вспоминать, как мы с братом появились на свет. Например, что я родился с открытыми глазами и никак не хотел делать первый вдох, как ни шлепал меня врач. Елисей же, наоборот, плакал и кричал постоянно, из-за чего шутили, что из него выйдет певец.

Маме также очень нравилось рассказывать обо мне маленьком, что, когда другие дети увлеченно играли в песочнице, я всегда ходил вокруг, рядом, зная, что надо заговорить, надо как-то познакомиться и подружиться. Возможно, тогда еще мне самому действительно хотелось это сделать, не потому, что так было нужно, так человек должен действовать, чтобы быть нормальным. Но я не мог. Я просто ждал, что меня возьмут в игру, но этого не происходило. Вдруг вспомнив все это так живо, уже не зная толком, то ли я действительно это запомнил, то ли воссоздал по маминым рассказам, я понял – ничего, в сущности, не изменилось. Став взрослым, высоким парнем довольно угрюмого вида, я внутренне оставался все таким же нерешительным ребенком, которого стыдит и раздражает собственная трусость, и который так же завистливо наблюдает со стороны за жизнью других людей в надежде, что кто-то пригласит его присоединиться к ней. Стать, наконец, ее полноправным участником.

Ничего из этой исповеди, которая, возможно, вызвала бы у нее какое-то сочувствие ко мне, я не сказал вслух. Я докурил сигарету, растягивая вдохи, и бросил ее в стоящую рядом старую банку от томатного супа. Хлоя доела угощение и сейчас сидела на старом диване, покрытом овечьей шкурой, подобрав под себя ноги, двумя руками сжимая дымящуюся кружку чая. Взгляд ее скользнул по моему пыльному подоконнику, стоящей на нем кастрюле с подпаленным боком, вазону с умершим цветком. Было еще очень рано и странно тихо от этой наступившей без неумолчного рева машин тишины. По карнизу соседнего дома крался жирный рыжий кот, не отводя жадного взгляда от отвернувшегося флегматичного голубя. Она заметила рядом с собой книгу, лежащую обложкой вверх, которую я рассеянно оставил на кухне. Томик был затрепанный, синий с серебряными, полустертыми буквами – «Дафнис и Хлоя».

– Прямо как я! Кто они?

– Пастух и пастушка, которые очень друг друга любили. Сначала они думали, что приходятся друг другу братом и сестрой. Их растили вместе.

Она быстро допила чай, хотя он еще дымился, поставила чашку с налипшими на дне чаинками на стол. Одна из них родинкой пристала чуть выше верхней губы. Я молча потер у себя это место, и она машинально тоже дотронулась до своей кожи, убрав досадный кусочек.

Потом она сказала, что ей пора. Я проводил ее в вечно полутёмную прихожую, где она нашла на вешалке свое маленькое чёрное пальто, набросила на плечи и попросила открыть дверной замок:

– Мне нужно спешить, а то Трикстер рассердится.

Тут я заметил, как из-под запертой двери в комнату, слепо шаря, высунулась рука. Боже, сейчас совершенно не время! Краем домашней туфли, чтобы не сделать больно, я подтолкнул ее обратно за порог.

– Подожди, мы еще увидимся? – быстро спросил я ее.

Она помедлила на пороге и промолвила:

– До свидания, – точно мы вправду были друзьями и она просто заходила ко мне в гости на чашку чая, как будто оно возможно, это «свидание».

– Позволь мне хотя бы проводить тебя.

– Не нужно, Джад меня встретит.

– Послушай, если они надоели тебе, я могу…

– Ты даже не знаешь, о чем говоришь, – прервала меня она и грустно улыбнулась.

«Да уж, – с ехидцей промолвил голос, – Марс ввязался в это, и что с ним теперь? Не очень-то было похоже на розыгрыш».

Белая растрескавшаяся дверь моего дома с гулким стуком, отраженным всеми лестничными пролетами, закрылась за ее спиной.

– Хлоя! Подожди! – Я выбежал за ней в тёмный коридор, – как мне найти тебя?

Быстро сбегая вниз по лестнице, девушка бросила, обернувшись:

– Сама тебя найду, когда будет нужно.

Я поспешил было за ней, но на лестнице уже не слышно было шагов. Должно быть, она свернула в небольшой переход, соединяющий две части дома, наша была более старой.

Я вернулся в дом. Было тихо, слышно только, как изредка капля воды срывалась с протекающего в кухне крана. Я подошел к запертой двери – тишина. На всякий случай спросил:

– Ты в порядке? Елисей? – конечно, мне не ответили.

– Извини, – тихо сказал я дверному замку. Из-за двери по-прежнему не раздавалось ни звука.

Тут я понял, что мне тяжело стоять от слабости. Все-таки я совершенно не сомкнул глаз сегодня, разве что поспал некоторое время, когда сидел в кресле напротив Хлои, но я был неуверен, спал ли, или бредил наяву, вглядываясь в ее лицо – слишком уж трудно после этой странной ночи было отличить, где сон, а где реальность. Голова гудела, есть не хотелось, от утренней сигареты тошнило. На работу мне, к счастью, нужно было возвращаться только вечером, поэтому я направился в свою комнату и лег в постель.

Глава 3

Джанвантари опустил руки в прохладную муку. Запрокинув голову, прикрыв глаза, он чувствовал под своими пальцами этот легчайший драгоценный песок. Он опустил руку в самую середину мешка, прислонившегося к теплому боку печи, и сжал ладонь, а затем извлек ее. Белый порошок покрывал его голубоватую кожу. Он разжал кулак, позволяя муке просочиться обратно воздушной струйкой, и она тут же развеялась в тёмном воздухе вокруг него, осев на его плечах и груди. «Нельзя так расточать драгоценный материал», – спохватился Джанвантари. – Ведь ты тратишь саму жизнь».

Следовало поспешить. Он поднял с пола тяжелый и приятно шершавый глиняный кувшин, наполненный холодной и тёмной водой. Он любовно набрал полные горсти белой муки и в больших ночвах смешал ее с драгоценной влагой – и так зародилась хлябь и твердь, выспренно записал бы летописец, случись ему стоять в этот миг за плечом взволнованного знахаря. Но он был совершенно один в тёмном воздухе, напоенном сытным запахом теста и горячим дыханием огня. Джанвантари готовил смесь своими чуткими руками лекаря, оставляя в будущем хлебе словно частичку своего духа.

Он чувствовал, однако, сколь многого еще недостает вязкому сероватому тесту, зарождавшемуся в полумраке его дома. Джанвантари желал добавить туда также золотого сока солнечных цветов, вечно поворачивающих головы за своим богом, как же хотелось ему придать своему творению сладость при помощи сахарного тростника, что растет у берегов реки. Но увы, он был бессилен – только перемолотые зерна да воду и удалось добыть ему, оставшись незамеченным для демонов, шнырявших повсюду и непрестанно следящих за ним. Джанвантари оставалось только надеяться на то, что он успеет сделать все, как задумывал, скрываясь в своей обители, где сушились целебные травы у ярких огненных уст печи. Она уже ждала бледное тело хлеба, которое Джанвантари уже возложил на круглое блюдо, чтобы закалить его и дать ему цвет, окончательно вдохнуть в него жизнь.

Джанвантари, затаив дыхание, вытащил хлеб из печи своими голыми руками-лотосами, ведь им не страшен был ее жар.

Мир простирался перед его взором широкой полусферой в коричневых трещинах. Джанвантари знал, что под этой коркой он еще очень мягок, неустойчив. Еще жил в теле этого хлеба животворящий эфир – адский жар первородной печи, из которой вышел и целительный, очищающий огонь. Эта дышащая янтарным огнем печь вместе со здоровым раскаленным воздухом была небом, а поднимающаяся от его жара и обретающая форму хлебная голова – твердью.

Мир был нов и свеж, и от него шел божественно ароматный пар. Джанвантари, склонившись над делом своих рук, вдохнул этот дух полной грудью и улыбнулся – это было первое воскурение в его честь. Глина, – подумалось ему, – это грязный материал – по сути своей песок и тлен. Он не был богом, пока никого не создал. Люди, решил он, тоже должны быть сделаны из хлеба.

* * *

Очнувшись от дремы, я с тревожной досадой почувствовал, что, по мере того, как отступала бездумная расслабленность сна, меня стало неприятно знобить. Коснувшись лба рукой, я ощутил, как тот необычно и неприятно горяч. «Я просто заболел… почти не спал, и еще эта сумасшедшая ночь! Может, и не было ничего этого, и я просто провалялся всё это время в жару»? Но тут мой взгляд упал на собственное запястье – на нем, смазанная, почти уже невидимая, светилась трикстерова печать. Я тихо охнул и снова закрыл глаза. Если на мне всё-таки поставили клеймо, дающее право бесплатно пойти на вечер гибельных развлечений, значит, всё это не приснилось. И Марс… может, сходить туда еще раз?.. И что, посмотреть на грязевые борозды, сделанные мертвым телом в ковре из прелых листьев? Бессознательно понюхать воздух – не осталось ли в нем терпко-свежего запаха Хлои, доставшейся ему, как подарок, который он не сумел сохранить. Хлоя – значит свежая, как зелень. Где же теперь ее искать, снова на площади? Я явственно понял, что троица странных музыкантов никогда больше не встанут на мокрую, будто вылизанную гигантским языком брусчатку, потому что Марса уже нет, а Джад охраняет Хлою и вряд ли даст ей снова прийти к нему, Асфоделю, даже если бы она и хотела этого.

Лежа на боку, я почувствовал движение и мягкий стук по полу – в комнате был кто-то еще! Тут же последовал довольно сильный толчок, от неожиданности я вздрогнул: низко, прямо перед моим лицом возникли два пятна, которые тут же стали распахнутыми голубыми глазами.

– Не ожидал? – с ехидной улыбкой сказал Елисей. – Он как-то открыл дверь моей комнаты и подполз ко мне, и сейчас, чтобы заглянуть мне в глаза, привстал, опираясь на руки. Я быстро отвел взгляд.

– Как ты открыл замок?

– Не открыл, а сломал, к твоему несчастью, братец. Боже, как хочется пожрать чего-нибудь!

– Я принес хлеба и пирог. А почему ты не в коляске?

– Упал, когда пытался в нее пересесть.

– Пойдем, – господи, подумал я, ну и сморозил! – Будем мыться и завтракать.

– Не строй из себя сиделку. Мне пришлось играть в чертового шпиона, чтобы ты ко мне снизошел.

– Просто вчера был очень трудный день, Лис. Прости.

– Что, скалка была тяжелее обычного? Не верю, что ты до часу ночи был на работе, не настолько ты ее любишь.

– Мне пришлось сходить по одному важному делу.

Я уже видел на его лице знакомое выражение – как будто он надкусил очень кислое яблоко.

– Да, несомненно, по очень важному. Я это дело видел в замочную скважину.

– Так, прекрати.

– Это всё, чем я последнее время занимаюсь – прекращаю.

 

Он опустился на пол, положил голову на сложенные руки.

– От тебя воняет табаком как от полка солдат. Боже, я становлюсь похожим на глупую жену, надувшуюся на мужа за то, что он пришел домой под утро. Вот только жен редко когда запирают в комнате без еды.

– Извини меня, я не думал, что приду так поздно. Мне нужно было кое-что обязательно выяснить. Ведь ты же понимаешь, что я тебя запираю не для собственного удовольствия.

Позже Елисей попросил съездить с ним на прогулку, и я не смог отказать.

Когда я переносил брата на руках по лестнице (коляску снести одному было невозможно), несколько ребят у подъезда начали перешептываться, смеяться, а один бросил:

– О, смотрите, вечная любовь. Это твоя девчонка?

Я надеялся, что брат не услышит этих придурков, но Елисей очень четким и спокойным голосом произнес:

– Не улыбайся так широко, с детства лошадей боюсь.

Один из парней, тот, что первым подал голос, двинулся к нам.

«Не суйся, подумай о Лисе!», – очень громко сказал мой внутренний голос, но мне было уже не до него. Посадив Елисея в коляску, я быстро подошел к парню, стиснул его руку выше локтя и, глянув в его водянистые глаза, прошептал на ухо:

– Ты умрешь очень скоро.

– Чё?!

– Заткнись и слушай: у тебя в комнате отходит половица, об которую ты часто спотыкаешься, но все забываешь прибить, даже после нашего разговора этого не сделаешь. Через неделю ты в очередной раз зацепишься об нее ногой и упадешь, ударившись о край стола. Очень сильно ударившись. Ты потеряешь много крови, но никто не придет тебе помочь. Только твоя кошка, старая и рыжая, будет лакать из большой красной лужи вокруг твоей головы.

Я отпустил его руку. Он недоверчиво покосился на меня, но с его лица все же пропало самодовольное тупое выражение, за которое я бы с удовольствием начистил ему физиономию. Думаю, его все же проняло то, что я специально упомянул те детали, о которых знать не мог и придумать тоже вряд ли. Надо держать себя в руках и не выдать!

– Какой-то псих. Пошли, ребят.

«Ребята» бросили на асфальт окурки и, снявшись со своего насеста, не спеша стали удаляться. Двое других смерили меня напоследок взглядом. Я избегал смотреть им в глаза, не по той причине, что они думали – просто не хотел увидеть еще несколько смертей, таких же бездарных, как их жизни. Зато Елисей не поскупился на свой фирменный взгляд: смесь безразличия с презрением многолетней выдержки.

– Что ты сказал этому уродцу?

– Так, очертил перспективы.

Он усмехнулся.

Кажется, потом все шло хорошо, пока Елисей не отъехал немного вперед, там, где начинался крутой спуск, и внезапно отпустил колеса инвалидного кресла. Я только успел увидеть, как коляска медленно, как в кошмаре, катится вниз. Я бежал к нему так быстро, как только мог. Тележка врезалась в дерево и упала набок. Брат лежал на земле ничком.

– Сильно ушибся?

– Только ноги ударил. Они не болят, как ты понимаешь.

Когда мы пришли домой, я отнес его, хмурого, в его зашторенную комнату. Было такое время, когда через занавески пробивался яркий свет заходящего солнца, и вся комната казалась наполненной желтым свечением.

Я осторожно положил Елисея на кровать. Он старался казаться безучастным.

– Я хочу осмотреть твою ногу.

– Мне тоже много чего хочется.

– Наверняка там кровь, прилипнет к штанам изнутри.

– Ладно, – равнодушно отозвался он.

Я по очереди закатал его штанины до колен. На правом была небольшая ссадина. Я взял из кухонной аптечки йод и вату. Чуть было не сказал, как обычно говорят, «сейчас буде немного жечь». Это как раз было бы отлично.

Я помог Елисею сесть в коляску и отвез его на кухню. Помню день, когда я привез эту блестящую громоздкую вещь из магазина (ни у него, ни у меня не поворачивался язык назвать ее как нужно – инвалидное кресло). Помню, хотя с радостью бы забыл, как оно, сверкающее железом, с раздельными подножками, нелепо напоминающими велосипедные педали, гордо и безнадежно стало в нашей тесной прихожей, и выглядело там так же к месту, как могла бы выглядеть железная дева. Елисей, еще слабый, скованный болью и обездвиженностью, когда я вынес его из спальни и постарался усадить на тумбу, недоверчиво дотронулся тогда до обрезиненного обода и прочитал на спинке название коляски: «Миллениум». «Да уж, миллион лет в заднице – вот что это значит», – невесело съязвил он.

Мать дала нам поэтические имена – Асфодель и Елисей, чтобы сделать нас непохожими на других. И, видит бог, ей это удалось. И если братово имя людям хотя бы что-то говорило – помню, как в детской поликлинике все тетушки умиленно называли его Королевичем, что невероятно шло белокурому мальчику, то ответом на мое имя часто было только недоуменное молчание – и я до сих пор его за это не люблю. Только много позже, когда среди нас, подростков, стало принято выдумывать себе необычную кличку, под которой тебя знают в компании, наши имена принимали как должное, не подозревая о том, что они настоящие.

Елисей с детства был красив полногубой и светлокудрой женской красотой, и ненавидел ее так же сильно, как ненавидит себя в зеркале скособоченный урод. Как же он злился, когда у него, еще пятилетнего, друзья мамы с настойчивой взрослой тупостью умильно спрашивали: «А что это у нас за очаровательная девочка?». Он сводил светлые брови в одну линию, смотрел на них ненавидящим взглядом и надувал губы так забавно, что я невольно тоже начинал подсмеиваться и злил этим брата еще сильней. Легче ему стало только тогда, когда он узнал о существовании мата, да и то не намного. Меня-то, долговязого парня, никому бы и в голову не пришло назвать девчонкой.

Думаю, Елисей был гораздо умнее меня – так естественно богата и наполнена неуловимой поэзией и легкостью была его речь, даже когда он начал сдабривать ее ругательствами. Лет в 15 он сам научился играть на гитаре, пел известные рок-баллады, из-за чего был незаменим в компаниях, потом сочинил много своих. Но с тех пор, как с ним случилось несчастье, он ни разу не взял в руки гитару, даже не надел на нее чехол. Она так и стояла, запыленная, с той самой ночи, когда он не пришел домой ночевать не потому, что остался у друзей.

Он никогда не выказывал склонности учиться чему-то определенному, настоящему делу, которое могло его кормить, и не признавал таким ни игру, ни рисование, которое тоже освоил чрезвычайно легко. Стоило ему взять в руки карандаш и обрывок бумаги, как на нем появлялся отточенный абрис: кошка запрыгивает в окно, мать, перебирающая ягоды… Портреты ему всегда удавалось выполнить с удивительным сходством. Думаю, в его нежелании заниматься чем-либо, чем просто физически существовать, подобно всякой живой твари, отчасти виноват я. Когда рядом не было больше взрослых, я не стал для него старшим, хотя был таким по возрасту. Я хотел, чтобы он уважал меня, прислушивался к моему мнению, боялся моего порицания… Я познакомил его с Алленби, когда сам стал с ним близко общаться, и Елисей из вежливости несколько раз приходил к нему в пекарню и домой. Не знаю, о чем они говорили. Вероятно, Алленби хотел дать ему работу, или зачитывал по своему обыкновению отрывки из своих любимых книг. Представляю, как Елисей в этот момент смотрел в окно и думал совершенно о другом. Он, казалось, вообще не понимал, зачем ему нужно водить знакомство с Алленби, который казался ему стариком. Просто брат отличался от меня и внешне, и внутренне, и никогда не нуждался в том, чтобы его направляли, делай это я или кто-нибудь другой. Во всяком случае, так я себя утешал. Но кто знает, как бы все обернулось, если бы нашелся человек, способный привить ему интерес к чему-то, как я хотел, важному.

Елисей не мог ходить уже два года. Постоянно подтягиваясь на руках на кровать и толкая ими колеса, он невольно накачал плечи, а его и без того узкие бедра еще более истаяли, но удивительно – даже эта болезнь делала его тело мужественно красивым.

Рейтинг@Mail.ru