bannerbannerbanner
полная версияНебесный пекарь

Юнис Александровна Виноградова
Небесный пекарь

Полная версия

Преодолев свое привычное сопротивление, я заглянул в его чёрные зрачки. Я гляжу на него всего одну секунду, дольше не могу выдержать, но Трикстер, профиль которого, пронзенный булавкой, я неотвязно вижу справа от себя, заставляет меня не отводить глаза. Я ощущаю встречу собственного взгляда с его спокойным мимолетным взглядом: как маленький болезненный щелчок в голове. Теперь это давалось мне сложнее – нарочно, насильно влезать в чью-то шкуру, и это вышло не так легко, как тогда на пороге моего дома, где я, подстегнутый опасностью, защищал собственного брата.

Я посмотрел в его глаза, присвоив его себе один его миг из триллионов, но даже это крохотное пересечение наших глаз уже было – знак.

– Трикстер… я ничего не вижу. В смысле, что с ним может быть.

– Конечно – ты же не посмотрел как следует. Я чую, что надо потренироваться на нем, поверь старой ищейке. Но потом ты сам должен будешь выбирать, кто будет целью, для этого я и обратился к тебе. Не смотри НА него. Смотри В НЕГО. Затем – смотри ИМ. Потом, чтобы выйти, гляди СКВОЗЬ него, как если бы он отдалялся от тебя, а ты хотел бы разглядеть, что там впереди, дальше на пути за ним.

Я попробовал последовать странным объяснениям Трикстера, и постепенно дело пошло. Вот я уже увереннее вышагиваю его ногами – они длиннее моих. Я понимаю, что теперь уже прочно был привязан к нему невесомым облачком, покачивающимся в такт его шагам. Мое же тело кажется мне в этот миг полузастывшим. Сейчас я весь был как онемевшая рука, бескровная, ватная, кажется, будто никогда уже не стану прежним. Я следовал за ним, еще чуть-чуть, и мне бы начало казаться, что я – это и есть он. Точно, я медленно и верно соскользнул в него, как в мягкий безболезненный обморок, как больной – в спасительный ватный сон. Не знаю, как точнее передать то, что чувствовал тогда – наверное, я ощущал, как моя душа сбросила свою привычную кожу.

Я видел девушку с тёмными волосами, как я иду с ней по улице, мы счастливы, беззаботны, я целую ее в висок и смеюсь. Вот она становится на цыпочки, чтобы поправить мои рыжие волосы. А вот она показывает мне чахлый цветок, выросший между тротуарных плит… Вот Хлоя танцует и выполняет акробатические трюки на сцене средневекового городка, а я заворожено смотрю на нее из толпы, и я – радостный и исполненный какой-то надежды, а не покорный и тупой, как сейчас. Вот мы идем по узкой мощеной улочке, спускаемся в подвал. Там, кашляя, лежит женщина. «Мама», – шепчет Хлоя, протягивая букет из крошечных незабудок. Женщина хочет что-то сказать, но кашель душит ее. На щеке Хлои блестит слеза, которую та незаметно смахивает. Хлоя кажется еще моложе, чем сейчас, на ее щеках нежный румянец, волосы короче и немного вьются, но это точно она.

Я видел Джада и Хлою, до тех пор, пока в их жизни не появился Трикстер. Может быть, вдруг успеваю подумать я, Ромео и Джульетте повезло, что они умерли, а не то бы жизнь непременно превратила их юную любовь в эту жалкую и страшную пародию на самое себя.

Помню, я боялся смотреть в сторону, на Трикстера, мне казалось, что как только я отведу взгляд, это ощущение пропадет, и я уже не буду владеть ситуацией. Потеряю равновесие, как неопытный канатоходец. Собьюсь с шага, как лошадь, с глаз которой внезапно слетели шоры. Урфин Джюс, рокер и блаженный наркоман, обсыпал меня своим волшебным порошком, и теперь мне не остановиться. Я угорь, проскальзывающий по лицам людей, я обнаженный червь, даже без кожи, и я чувствую малейшую их печаль. Да что там – малейшую натирающую складочку их одежды, малейшее глупенькое чувство вроде того, какое пытаешься с себя стряхнуть, когда тебе кажется, будто на тебя кто-то смотрит.

Теперь я стал горячим ножом, который легко и приятно проходит сквозь мягкое масло. Спирали видений, отрывков этого влюбленного, который еще не знает, что станет юродивым на службе у садиста, другие варианты его жизни без него, без Хлои, крутились и опадали позади меня ненужной более, несбывшейся шелухой.

Теперь я понял, что говорил этот странный рыжий человек. Это я был «дичкой», человеком с естественным, чудесным даром, о существовании которого до сегодняшнего дня даже не догадывался, и сегодня я понял, наконец, каково это – быть зрячим.

– По сути, ты должен сделать то же, что и хороший врач, и хороший писатель – забыть про отвращение, страх, стыд, – прошептал Трикстер. Он стоял за моей спиной, он направлял меня.

Постепенно темнота перед нами начала закручиваться спиралью, образуя как бы пылевой коридор. В какое-то мгновение я подался было назад, но моя спина наткнулась на жесткие пальцы Трикстера: «Не забывай, это только у тебя в голове, и не бойся».

– Теперь попытайся посмотреть сквозь него.

О, Господи, я тону, но эти тёмные пьянящие волны, захлестнувшие меня, так сладостны… Я не прошу больше, чтобы ты меня спас – я приглашаю тебя посмотреть, как я опускаюсь на дно, и мои руки при этом медленно вздымаются вверх, как будто я молюсь тебе, но на самом деле просто теряю сознание, кружась в восхитительном и смертельном пьяном водовороте.

– Ну что, видел, как он умрет? – нетерпеливо спрашивает голос Трикстера.

Да, видел. Я видел, как ты толкаешь его, и Джад, твой преданный слуга, мелкий садист и несчастный Ромео, разбивает себе голову о кирпичную стену той самой комнатки, где когда-то Алленби нашел спящего пьяного мальчишку.

Главное – это уметь сделать вдох, до того как тебя сначала подхватит, а затем дернет вниз, в мутную и необъятную бездну безглазая дурнота… Это Хлоя, она здесь, она убирает с моего лица влажные пряди волос, стирает пот салфеткой, пахнущей чем-то приторным, детским, будто вишневая жевательная резинка, от нее лицу становилось прохладно. Не открывая глаз я чувствовал, как Хлоя гладит меня рукой по волосам. сейчас Она – словно мать у постели больного ребенка, или как принцесса, склонившаяся над поверженным рыцарем, павшим в схватке с собственной шизофренией.

* * *

Мне только показалось, будто рядом со мной была Хлоя, или она покинула меня раньше, чем я пришел в себя. Теперь в тесной тёмной комнате со мной по-прежнему был только Трикстер, он наклонился надо мной, лицо его было омрачено тревогой, но он явно успокоился, увидев, как я открыл глаза. «Еще бы, если бы ты не очухался, пришлось бы ему искать следующего дурачка», – сказал голос. Даже он, казалось, радовался, что все еще существует. «Где же ты был, когда я чуть на тот свет не отправился?», – грустно спросил я самого себя и, конечно, не получил ответа.

– Ну, с боевым воскресением, – произнес с улыбкой он.

– Крещением, – поправил я. Я чувствовал себя словно устрица, сквозь нутро которой прогрохотал железнодорожный состав.

– Почему я не могу увидеть ничего, что касается меня? – спросил я.

– А зачем тебе взламывать комнату, в которой ты уже живешь?

Теперь я ощущал легкое приятное головокружение от печати Трикстера, поставленной на моей руке в тот злополучный вечер, когда погиб Марс.

– Я заметил, – сказал Трикстер, – что ты боишься людей как огня. Даже больше, ведь огонь – твоя стихия. Ты ни на кого не смотришь. Но не бойся заглядывать им в глаза, хоть раз доверься ходу событий, а не пытайся его предугадать.

– Вот именно: если я буду смотреть им в глаза, я волей-неволей буду предугадывать, что случится дальше, и это раз за разом высосет из меня все силы.

– Доверься мне. Я сделаю так, как будет лучше. Если бы я был зрячим, то не беспокоил бы тебя. Но, увы, сейчас мне приходится выходить на сцену, чтобы получить от этих горящих глаз, от жадно протянутых рук, голосов, которые уже лучше меня знают все, что родилось в моей голове, – не больше того, что может поместиться на кончике комариного жала. Ты понимаешь, какой я испытываю голод?.. Ты думаешь, что это твой изъян, что ты освободишься от него и станешь идеальным, то есть как все, тогда как именно твой излом и составляет твою сущность.

– А как было раньше, Трикстер? Когда ты был зрячим?

– О, видел бы ты меня тогда! Я раскусывал людей, как спелые виноградные гроздья, и это опьяняло меня. А Хлоя – знаю, тебе нравится эта вертихвостка, но сейчас она, как зима. Вообрази же ее весной.

– Ты нарочно выбрал Джада? Чтобы я видел, что будет с тем, кто откажется тебе повиноваться?

– А ты быстро учишься, парень, – произнес Трикстер после небольшой паузы. Он не улыбался.

Когда я пришел домой, то хотел сесть и спокойно обдумать то, что со мной произошло, если это вообще можно было рационально осознать. Но, как только захлопнул за собой входную дверь, почувствовал, что голова гудит и наливается невероятной тяжестью, и мне нужно было только одно – скорее погрузиться в сон.

Сначала я все же постучал к Елисею, но тот не открыл мне двери своей комнаты, откуда гремела тяжелая музыка, и мне оставалось только поставить тарелку с ужином под его дверью. Он все еще был обижен на меня, еще совершенно не представляя, что я, отчаявшийся поставить его на ноги брат, готовлю для него.

Когда я, едва найдя в себе силы раздеться, повалился на кровать, мне вспомнились слова Трикстера о его прошлом могуществе – он словно приказал мне представить его в дни своего величия, и наверно поэтому именно он, а не Хлоя явился мне, стоило мне утонуть во сне. В какой-то момент, перед тем, как окончательно провалиться в сон, меня даже внутренне оцарапало – а ведь Трикстер в каком-то смысле уже заменил мне Алленби, незаметно и легко став не союзником, а как бы постоянным противником – жестким, циничным, но в то же время умным и хитрым. Получается, что я, казавшийся самому себе таким самостоятельным и свободным, я, который пил и развлекался ровно до того предела, до какого мне этого хотелось, а потом опять же по собственной воле нашедший свое дело – никогда не мог обходиться без наставника. Сначала, в наши детские годы, им была мать, затем с неожиданным ее уходом это место занял Алленби, мой отец по духу. Теперь же эта роль, исполняемая Трикстером, стала почти абсурдной – наши диалоги касались то жизни и смерти, то того, когда выносить хлеб в зал. Трикстер, по своей сути сатир, в какой-то мере ухитрялся быть одновременно и философом, пусть и на грани смешного в сплаве с жестоким и безумным, а на сцене – еще и божеством, зажигавшим огонь в глазах своих зрителей, по собственной воле готовых стать его служителями. Их притягивала его невероятная жажда, которую они смутно чувствовали, но не могли понять ее природу. Ведь он был так притягателен именно потому, что хотел этих людей, хотел присвоить их живость, блеск их глаз, их смех, их силу и их нежность – но был бессилен, был треснувшим сосудом, в котором все это едва плескалось на дне. Но даже так он был гораздо сильнее любого человека, хотя бы тем, что у него было время изучить свои возможности, понять их предел и отточить их до блеска. Страшно себе представить, каким он был, когда еще обладал полной силой и величием, и его дар, не случайный, недоспелая дичка, как говорили о моем, а осознанный и мощный, легко лущил, как спелые орехи, человеческую волю.

 

Но в глубине души мне казалось (наверняка напрасно, ведь я действительно судил людей по себе) – что Трикстер до конца не верил в то, о чем говорил – что ему наплевать на людей, и что человек в принципе не может совершить что-либо плохое. Люди все равно были нужны ему – для того, чтобы постоянно сравнивая себя с ними определять, кем является он сам.

Странно, как он в толпе тех, кто мечтали стать особенными и показывали это всеми возможными способами, изменяя свое тело, кожу, личность, именно он и был самым причудливым чудовищем, старательно подстраивающимся под сумасшедший вид всех остальных. Какая ирония: он старался казаться человеком, который притворяется монстром, тогда как на самом деле был монстром, с трудом маскирующимся под человека. Его камешки под кожей не были украшением! Или, может, он убедил меня как раз в том, что его способности намного превышают человеческие, просто сейчас он не может ими воспользоваться? С чего я взял, что он когда-либо вообще ими обладал? И среди людей встречаются те, кто владеет силой внушения и гипнозом, остальное додумывает наш испуганный мятущийся мозг… Проблема была также в том, что своими путаными размышлениями я не мог ни с кем поделиться. Алленби… Ты оставил меня так же, как ранее мать, хотя я знаю, что ты внутренне осуждал ее… Неужели со мной так тяжело даже тогда, когда я даже словом не выдаю того, что знаю? Думаю, ты столкнулся с противником намного более сильным, чем ты сам, и посчитал нужным не показываться ему на глаза. Хотя я не видел тебя с тех пор, как Трикстер появился в городе, я почему-то уверен, что ты жив, что ты где-то есть и еще вернешься… Так, впрочем, думал я обо всех, чьей смерти не видел собственными глазами.

Конечно, то, что он заставлял меня делать, было мне неприятно, да и просто опасно – в определенный момент мне показалось, что я больше никогда не вернусь «в себя». Не лучше ли, когда в следующий раз почувствуешь, как заворочаются где-то возле сердца чувства и ощущения, не внимать им, а точно и хладнокровно задавить эти странные чужеродные ростки? Жить просто и мудро, ухаживать за Елисеем, посвятить себя его выздоровлению и работе, стать лучше, стать проще?

По мере того, как Трикстер говорил, его слова обретали для меня все больший резон, но стоило мне оказаться в одиночестве, сомнения с новой, удвоенной силой начинали меня одолевать. Зачем ему понадобилось убеждать меня в том, что я и сам по себе чего-то стою – неужели на мне прямо-таки было написано, что я так в себе внутренне неуверен? «Ему просто понравилась мысль, что ты один на всем свете, – глубокомысленно проговорил в моей голове внутренний голос, – Ведь это же прекрасно – иметь в своей власти человека, которого в случае чего никто не хватится, никто не станет бить тревогу, если на свете не станет одним Марсом, одним Асфоделем меньше».

Почему так не хочется умирать, если это значит всего лишь перестать чувствовать? Не к этому ли мы стремимся, когда нам тяжело или страшно – просто отключить все чувства и забыться? Нам хотелось бы этого, но нас неизменно страшит то, что кто-то неизвестный и высший навсегда заберет нашу способность ощущать, а значит, и жить.

Трикстер был человеком, с заговорщицким видом приоткрывшим мне дверь в другой мир, где мне и было место, но отгородивший тем самым другой, где я проживал такую однообразную, вязкую жизнь брата парализованного человека, сына исчезнувшей матери, и парня своей печальной подруги – грустную и тяжелую, но невероятно близкую мне.

Это он, коварный божок, пляшущий в вакхическом, завораживающем танце на могилах своих безвестных жертв, был мне одновременно и дарителем, и тираном, создателем мира и нулем, из которого этот мир возник.

Как-то я спросил его, почему его вообще интересуют люди. Он ответил: «Они очень непредсказуемы в своей глупости. Источают мириады эмоций по несуществующим причинам. Как машины, самозабвенно разгоняющие сами себя, совершенно не зная зачем. Возможно, именно для таких, как я? Не может же все это быть совершенно впустую»?

Затем я задал ему вопрос, есть ли еще на земле такие, как он.

Трикстер усмехнулся своей особенной недоброй улыбкой и сказал:

– Есть. Только в этой коробке их двое.

«Но я не такое чудовище. – Пришлось возразить мне. – Я обычный человек, просто скорее всего душевно болен.

– Тогда в царстве слепых и одноглазый тоже – болен. И он ведь совершенно отличен от остальных. – Почему, как считаешь, твоя мать ушла? Думаешь, мозг этого «обычного человека», которого ты так любишь, может справиться тем, что один из сыновей – утонувшая в стакане пробка, а другой – монстр, который видит людей насквозь, и пугает людей более всего именно тем, что видит их дрянное нутро?

* * *

Любой человек, лишь попробовавший амриту, мог видеть свой жизненный путь, как и жизни других людей, абсолютно ясно и точно. Больше не пришлось бы людям сомневаться, какой путь избрать, как поступить, гадать, что ждет их впереди и каким будет их исход.

Но Джанвантари совершил ошибку, желая подарить свой волшебный напиток всем людям – этот кроткий и простодушный бог тоже не был совершенным. Он принял девушку, которая вышла ему навстречу, когда он торжественно нес в руках только что созданную амриту, за первого человека, желающего принять его волшебный дар, с помощью которого любой человек мог ощущать мир таким, каким он на самом деле был: ясным и прозрачным. Однако это был всего лишь один из зловредных и хитрых демонов, который, стоило ему прикоснуться к амфоре, скомкал юное лицо и показал напоследок звериное рыло с отвратительной усмешкой гнилого рта, вырвал амриту из рук у опешившего целителя и, горбатый, умчался с нею прочь.

* * *

      Трикстер вернулся в дом ирисов. Он чувствовал в голове непрестанный и мутный звон, какой бывает от монотонной и тяжелой работы. Тяжело ступая, он заставил себя дойти до постели, застеленной серым шелковым одеялом, и блаженно растянулся, сложив руки на груди. Трикстер чувствовал, как он истощен. Некоторые пауки способны вызывать у себя на теле красивейшие разноцветные узоры, напоминающие цветы, чтобы привлекать в паутину доверчивых насекомых. Он давно решил про себя, что и был именно таким пауком, разорявшимся пучками удивительных огней, танца и пляски, но сейчас устал перед ними плясать, он хотел просто брать то, что было так доступно – как сорвать с дерева созревший плод, и не мог, постыдно боялся умереть, соскочить в вечный сон.

Мальчишка раздражал его, он вечно норовил соскочить как раз в самый последний момент, когда еще чуть-чуть, и ничего нельзя будет вернуть, пришлось все делать самому на последнем пределе, накопленном раньше жиру, а старик никак не хотел умирать, цеплялся так, что чуть было не утащил за собой его самого.

Трикстер больше не хотел оставаться один, но и не был одинок. Он улыбнулся с закрытыми глазами, и его желтоватые зубы на мертвенно-сером лице были неприятным зрелищем.

Глава 7

Я видел спящий городок Трикстера на Уклоне, где я впервые встретил Хлою. Здесь, под сенью приземистых деревьев, мне чудится фигура Трикстера, он сам был похож на коренастый корявый пень. Но нет, он движется, отделившись от тёмного древесного ствола, старый сатир манит меня узловатым пальцем:

– Пойдем со мной, Асфодель, – как всегда, властно, но в то же время спокойно и вкрадчиво говорит он. – Не бойся, – мерцают в зеленом сумраке его блестящие серьги, горят тайным тёмным огнем его глаза.

С трепетом я приближаюсь к нему, и он берет меня за руку. Я ощущаю сухое тепло его ладони. Он увлекает меня по тонкой тропинке, просто ниточке песка среди истлевших листьев. Мы движемся быстро, беззвучно. Он больше не смотрит на меня. Он получил то, чего хотел, как всегда получает.

У пекарни, как с тревогой отметил я ранним утром, появилась странная особенность – несвежий, застоявшийся воздух точно скапливался на определенных участках коридора, возле кладовой и пустующего кабинета Алленби. Я надеялся, что дело было в засорившихся воздуховодах, и старался не реагировать на такие изменения, исподволь все равно связывающихся в его голове с приходом Трикстера, его коренастой широкоплечей фигурой, пересекающей всегда полутёмный коридор пекарни, худощавого Джада, к которому я чувствовал какое-то непонятное мне самому животное отвращение. Мне очень не нравилось, что теперь, когда я выходил из своей рабочей комнаты, ослепленный внезапной темнотой, тощий трикстеров крысятник мог быть там, на своих длинных ногах кузнечика вышагивать по коридору, исполняя неизвестное больше никому указание своего хозяина. И даже Хлоя, как ни неприятно было это признать, тоже была частью этой странной компании – бледная, маленькая, в своем вечном всеотрицающем чёрном наряде. Фальшивая монахиня, лживая скромница. В них всех было что-то не так. Каждый из них был в чем-то «слишком», и это настораживало не только меня. Все работники пекарни казались молчаливыми и настороженными. Они не понимали, что происходит, чего ждать от нового странного хозяина, изрисованного и исколотого; для них трюкач в прямом смысле был словно из другого мира. Они казались овцами, нюхающими воздух и поводящими головами от того, что учуяли кровь под освежеванными шкурами, которые набросили на себя все вновь прибывшие сюда. «Ну а сам-то ты нормальней всех нормальных», – дружески усмехнулся, ожив, внутренний голос. – «Тебя же сторонились точно так же. И ты тоже высокий, молчаливый, тёмные отросшие волосы падают на глаза, помогая тебе скрывать ото всех свой взгляд. Да ты просто создан таким, как они. Ты тоже особенный, и именно в тот момент, когда осознаешь это, ты сможешь…», – раздался привычный внутренний голос, предостерегающий или издевающийся, как обычно, слитая со мной моя же частичка. Однако, погружая ковш в раскрытый мешок с приятно сухой, мягкой мукой, я почувствовал, что это может быть и знакомый глубокий и вкрадчивый голос Трикстера.

Я встряхнул головой. Ночью мне приснился странный сон, как, впрочем, и всегда. Будто бы я в пекарне и, опасаясь, что кто-то застанет меня отлынивающим от работы, пробираюсь в кладовку, потому что щекочущий ноздри божественный аромат свежевыпеченного мной золотого хлеба разбудил вдруг во мне невероятный голод – я чувствовал, что в животе будто ворочаются гигантские змеи. Когда я спускаюсь по трем ступеням в темноватый погребок, уставленный стеллажами, то вдруг на нижней полке замечаю оставленный кем-то частично распакованный из пергаментной бумаги бутерброд. Он показался мне в эту минуту цветком-мухоловкой, чей запах гнилого мяса притягивает мух, со своим огромным языком из красной ветчины, торчащим из створок воздушного хлеба. Несмотря на невольное отвращение, я потянулся к нему и, уже ощущая у губ запах мяса, тут же был оторван от еды – Трикстер, внезапно возникнув за моей спиной, резко развернул меня к себе. Он был очень бледен, это я рассмотрел даже при скудном свете маленькой лапочки под потолком.

Трикстер позвал меня в кладовую – кабинет Алленби он почему-то принципиально не занимал.

– Если хочешь, то можешь больше не заниматься этим хлебом, – сказал он, – теперь я здесь главный, и тебе не обязательно возиться с этой жижей.

– Я признателен за это, но мне нравится печь хлеб. Всегда нравилось. Возможно, тебе поначалу трудно это понять, да ты и не сочтешь это важным – но это старое здание находится в самом центре. И если прознают, что здесь больше не продают хлеба, его с радостью купят и сделают очередным модным магазином, где все ослепительно белое и нет ни души. Может быть, поэтому ты и пришел – сделать из пекарни какой-нибудь неформальный клуб. Но пока я еще здесь, как помощник Алленби, у меня есть выбор – и я буду продолжать печь. К тому же, это помогает мне сосредоточиться, отвлечься…

Было бы хорошо, если бы я мог выражать свои мысли с помощью красок, линий и теней. Я бы хотел написать обо всем, что со мной происходило, но у меня не было способностей к красивому слогу. Все, с помощью чего я мог выразиться – это хлеб, его плоть, его воздушность, дух. И это, казалось мне, тоже было немало. Но музыкант считал по-другому.

 

Тикстер хмыкнул, неодобрительно покосившись на меня – конечно, он не был удовлетворен ответом. Помолчав, он постучал желтыми ногтями по столешнице и произнес:

– Хочешь ты этого или нет, но твое умение – словно отпечатки пальцев – они твоя суть, они никуда не исчезнут, даже если снять верхний слой кожи.

Я не стал говорить ему этого, но в данный момент хлеб был чуть ли не единственной нитью, связывающей меня с реальностью. Хлеб – это, пожалуй, единственная алхимия, единственная магия доступная современному человеку. Я боялся, что если, как того с жадностью требовал от меня Трикстер, продолжу проникать в людей, то в какой-то момент уже не смогу вернуться обратно. Так, думаю, тихо отходит, сгорая от жара, больной малярией. Просто потеряю смутную связь с собственным телом, уже не признаю его как привычную обитель своего сознания, и, сам того не желая, засяду в очередном смутном, послушном мне теле, которое сам же поведу на заклание, и тогда изголодавшийся Трикстер вихрем поглотит его, и меня вместе с ним, даже не заметив этого.

Я – паразит, я – жирный мучной червь, который слепо и беспорядочно тычет вокруг своим рыльцем, стоит тебе открыть зараженный ими мешок.

– Тебе нужно учиться видеть, что поделаешь.

– Это нужно тебе. А если я этого не хочу?!

Прямой отказ вывел его из себя.

– Я! Я! Я! Все время только и слышу! Самое тяжелое – сломать эту скорлупу, убить это причитающее о своей уникальности жалкое «я», за которым – только чистый поток – одинаковый у них всех.

Взяв себя в руки или только сделав вид, Трикстер коснулся подбородка в притворной задумчивости:

– Как думаешь, хочет ли жить Елисей? Пройтись по росистой траве своими новыми ногами?

– Если не согласишься, ты знаешь, что мне и Джаду не составляет труда прийти к тебе домой, где тебя ждет не дождется твой безногий братец.

– Кто же ты, Трикстер? – сказал я после паузы, натянувшейся между нами, как стальная струна. – Что породило такое чудовище, как ты?

Его губы вплотную приблизились к моему уху, и я ощутил его горячее дыхание с примесью… тлена? Свистящим шепотом он промолвил:

– Хочешь знать, кто я на самом деле? Я сатир, я фавн, я сам Пан, черт тебя дери. И этот Пан прибежал в этот мир на своих кривых козлиных ножках, неказистый и похотливый, как сама суть нашей жизни, как сама клоака, из которой ему суждено было вынырнуть, и он сам воплощал всю страсть и жадность к жизни, какая только может быть. Лицо страсти не бывает спокойным, оно всегда искажено до отвращения, оно всегда уродливо, как я. Хотелось ли тебе чего-нибудь так, что ты был бы готов за это умереть, разбиться в лепешку? Как я хочу жить, жрать того, кто попадется под руку, вгрызаться в жизнь, лишь бы сохранить ее? Я знаю, что нет, ведь такие как ты никогда не позволят себе сбиться с пути, проживая свою приличную, благопристойную и никчемную жизнь! Да пойми же, человек только и существует на свете, чтобы хотеть. Само желание зарождает жизнь, первый вздох человека, первый крик – уже неистовое желание жить, высасывать жизнь из теплой усталой материнской груди. Готов поспорить, если бы тебе, каков ты сейчас, предложили родиться, вынырнуть из небытия, оставив позади сотни других людишек, ты бы из вежливости промямлил «нет, спасибо». И как не хотят люди отпускать свою жизнь, с которой они так и не осмелились ничего сделать, вечно боялись желать, но все еще страстно и слепо цепляются за неё. И тебе ли этого не знать…

– Не смей! Ты из тех, кто считает себя лучше других. Но посмотри на себя – в тебе нет стыда, нет достоинства, нет совести – ты попросту не человек.

– Да, и я не жалею об этом, черт возьми, а твоя жизнь только и состоит из сожалений. Сможешь ли ты вспомнить сегодняшний день через десять, двадцать лет? А я знаю – нет! потому что сегодня с тобой ничего не происходило, кроме жалких раздумий, и так было всегда.

– Возможно. Но что великое и значительное совершил ты? Лишил жизни сотни людей, устроил концерт, на котором все обезумеют, и им это нравится? Открыл глаза такому никчемному парнишке как я? На что годна твоя жизнь?

– Парень, когда ты наконец усвоишь – мне и не надо чего-то совершать. Моя жизнь годна именно на то, чтобы сделать меня счастливым. Хотя постой, постой, слишком пафосное слово, больше похоже на то, к чему стремишься ты, но из трусости не осилишь. Скорее, я удовлетворен своей жизнью, я сыт. Да, я утроба мира, жаждущая жрать и с наслаждением переваривать, но это лучше и честнее, чем строить из себя мировой разум! Да, я нечист, но это ваша нечистота сделала меня таким, ведь я всего лишь использую вас как материал.

– Ты просто хочешь раздразнить меня, чтобы я поступал, как тебе бы того хотелось.

– Да, черт побери, какой туманный намек!

Он повернулся ко мне спиной, обдумывая что-то, и наконец произнес:

– Я думаю, смысл человеческой жизни – в наслаждении. Мы ищем его везде: в любви, творчестве, еде, именно без него наша жизнь теряет краски и весь смысл. Есть некоторое наслаждение даже в труде и боли, – он посмотрел на партию свежеиспеченных мной хлебов. – Ты уверен, что живешь той самой, правильной для себя жизнью? И что она имеет именно тот смысл, который ты хотел вложить в нее? Мне ты можешь ответить что угодно. главное – не ври себе.

Сейчас он избавил меня от своего всепоглощающего присутствия, но не оставил в покое. «И не оставит, пока кто-нибудь из вас двоих еще жив», – с холодной честностью вдруг рассудил голос, и на этот раз я не мог поспорить с самим собой.

Думаю, Трикстер был в какой-то мере прав, и меня на самом деле настигла та же болезнь, что и Елисея – придя к определенной точке нашей жизни, мы с братом спрашивали себя: что я уже сделал? Чего я достиг, чего стоит моя жизнь? Было ли в ней хоть что-то достаточно хорошее, достаточно ценное? И совершенное отсутствие в наших головах положительного ответа, равнозначное бесполезности наших жизней, наших, казалось бы, незаурядных мозгов и ловких тел бесило и подтачивало нас, меня лишь изнутри, Елисея – еще и снаружи.

Отличаюсь ли я 20-летний от себя 23-летнего? Мой внутренний голос, вторя Трикстеру, к моему неудовольствию произнес, что если эта разница и есть, то он уже точно не помнит, в чем именно. Выходит, эти три наслоившихся листка полупрозрачной кальки ничего не добавили, не улучшили и не ухудшили. Зачем же они тогда вообще прошли?.. Ну, возможно, разница только в том, что три года назад я только начинал осваиваться в своей белой комнате и, считая, что я не имею способностей к чему-либо, все-таки стал талантлив в пекарском деле, каким бы незначительным оно мне раньше ни казалось. В двадцать и я, и Елисей были еще слишком незрелыми, чтобы оторваться от пуповины нашего всегдашнего окружения, неизменно и щедро снабжавшей нашу кровь острыми соками – спиртом и никотином. Старший, подхваченный вовремя, я выбрался и окреп, а застрявший Елисей изувечился и стал иссыхать. А я, не оградивший его нисколько, не сумевший объяснить, что вечеринка с друзьями за бутылкой пива – это нормально, а многодневное гульбище с разбиванием гитар, мебели и чужих лиц – совершенно нет, теперь понятия не имел, как помочь своему брату, человеку, который с яростью отвергает любую помощь. Его мышцы и кости срослись, но сам он уже вряд ли когда-нибудь стал бы целым, даже если бы и захотел. Горькая ирония – он стал одним из тех людей, мысль о которых, я уверен, никогда даже не посещала его белокурой головы.

Рейтинг@Mail.ru