Ох уж этот Морфей! То – проказник. То – проводник в кошмары.
Проснулся Ковригин перед прибытием поезда на станцию Мантурово. Разбудил проводник, излишне громко и назидательно напоминавший попутчику о том, что поезд остановится здесь на две минуты и мешкать не стоит. «Знаю! Знаю! – недовольно отвечал попутчик. – Первый раз, что ли!» В сознании Ковригина, вырывая его из сна, возникли калужские пирожки, а за ними и пирожки синежтурские вместе с сосьвинской селёдкой. «Дождь-то какой льёт, – вздохнул попутчик. – И ветер. Надо было плащ-палатку брать. Снег, видимо, скоро повалит. Земли у нас северные…» Ковригин, взглянув в окно, похвалил себя за то, что догадался взять в дорогу плащ. Впрочем, если и вправду повалит снег да и морозец прихватит землю, плащ против здешних погод не поможет. «Но и не буду я задерживаться в Синежтуре, – пообещал себе Ковригин. – Дня три поторчу там, ну, от силы – неделю…»
– Ну, счастливого вам путешествия, – сказал мантуровский попутчик. – Подъезжаем… Коли чем был нехорош, извините…
И поволок чемодан с сумками к двери. Ковригин привстал на локтях, будто бы хотел окликнуть и задержать лесоруба, а потом и услышать от него нечто существенное, но тот был уже, видимо, в мантуровских обстоятельствах жизни, слов не произнёс, и тогда Ковригин брякнул ему в спину:
– Чтоб и вам хотелось!
Из-под одеяла не вылез, глядел на низкое серо-синеватое небо, на вычерненные временем деревянные дома в один или в два этажа, скорее всего – общежития или бараки, на сосны и на цветные ещё березы с осинами, грустно ему стало. Тоскливо ведь, поди, живётся в глуши лесного края. А он, столичный баловень, нежится в тепле и комфорте пусть даже и не самого совершенного, средней цены средства передвижения, теплом этим доволен и не чувствует себя перед кем-то или в чём-то виноватым. Но вдруг и в Среднем Синежтуре его ожидает тоска и студёные неуюты серо-мокрых небес? Что погнало его в Средний Синежтур? Затея, вполне возможно, вздорно-развлекательная с надеждой на трехдневные забавы. Но к кому и к чему он вернётся в Москву, есть ли в его жизни и там (или где-нибудь вообще) подлинные комфорты и тепло?
На перроне, а поезд уже отправлялся, Ковригин увидел попутчика (имя его так и осталось неизвестным, а потому пусть он будет – Чтобивамхотелось). Тот стоял под дождём, чемодан утвердив на асфальте, курил, будто бы растерянный или расстроенный. Никто не подходил к нему. И вдруг не то чтобы подошёл, а подскочил с фигурно-клоунскими прыжками знакомый Ковригину голый козлоногий мужик, подскочил, что-то чуть ли не в радости стал говорить, а потом и поднёс ко рту свирель.
Но уплыл в прошлое перрон, увёз в небытие лесоруба по имени Чтобивамхотелось и голого мужика с меховым набедрием, хорошо бы, возмечтал Ковригин, добравшегося наконец до места, ему предназначенного.
Следовало выкурить сигареты три, но тогда пришлось бы одеваться, тащиться в тамбур, а делать это было Ковригину лень. И пришло к нему безразличие. Ко всему. И он натянул на голову одеяло.
По расчётам Ковригина, поезд должен был привезти его в Средний Синежтур засветло. Из купе, решил Ковригин, он постарается не выходить, будет сидеть здесь и читать Костомарова. Или Козлякова (зря не взял в дорогу и Скрынникова). Тут ведь и игра могла возникнуть. В предположения. С футбольным или, скорее, хоккейным счётом (тотализатор бы при этом не мешало завести). Какие события из жизни Марины Мнишек были всё же втиснуты им в якобы драматургическое произведение. И какие эпизоды пожелали использовать умы, таланты и кассиры театра имени Верещагина. Да, конечно, он, Ковригин, был неумёха и наглец, но теперь полагал, что иные из его безответственных будто бы усердий можно было признать оправданными. Или плодоносными. Почитаемый Ковригиным композитор Шандор Калош, добывавший средства на прожитьё, как и Альфред Гариевич Шнитке, музыкой для кино, говорил ему как-то, почему он предпочитает музыку Возрождения музыке, скажем, виртуоза Вивальди. В ренессансной музыке, по мнению Калоша, – сгустки информации, специфической, естественно, звуко-чувственной (упростим её суть), а музыка того же Вивальди – как бы жидкая, желе из растворенных в ней изумрудов и сапфиров, в ней всё время идут вариации, пусть и блестящие, но лишь нескольких тем. Из композиторов двадцатого столетия Каллош высоко ставил Прокофьева. Вот кто не жадничал. Сжимал прекрасные мелодии, особенно в балетных опусах, в краткие фрагменты, но это были сжатые пружины музыкальной и драматической энергии. Вспоминая теперь соображения Каллоша, упрощённо запечатлённые памятью, Ковригин думал о том, что и он, пожалуй, тогда, неосознанно правда, старался (позволял себе) создавать энергетические пружины смысловой и психологической информации.
«Эко взлетел! – тут же принялся клевать себя Ковригин. – Какие глубокомыслия! Старался! Мало ли кто и как старается! Но не многим дано. Если бы создал нечто стоящее, пьеса твоя шла бы в театрах. Или по крайней мере ты сам помнил бы толком, что в ней происходило…»
Смутно-то он, конечно, помнил… Но желание игры в предположения пропало…
Намерение своё «ни капли», из купе не выходить и ни с кем не общаться выполнить Ковригин не смог. Голод – не тётка (а тётка, стало быть, – не голод, так, что ли?), и ещё неизвестно, какие можно будет иметь в Среднем Синежтуре калорийно-вкусовые удовлетворения, а потому Ковригин позволил себе прогуляться в вагон-ресторан. Водку, правда, не пил, а пиво заказал, и вместе с ним – сосьвинскую селёдку и лангет «Обоз-88».
– От вокзала до центра далеко? – поинтересовался у официанта.
– Два километра. Чуть побольше. Троллейбусы, трамвай, такси…
– Предпочту пешим ходом, – сказал Ковригин.
– Бог в помощь, – кивнул официант.
– А башня?
– Какая башня?
– Которая падает…
– Далась всем эта башня! – поморщился официант. – Она – за Плотиной. Во владениях Турищева.
Сутки выстукивал колёсами по стыкам стальных прямых палок синежтурский поезд. В толпе прибывших или возвратившихся в город с лангетами «Обоз88» и особенных свойств тава-кебабами на пути к вокзалу и привокзальной площади Ковригин лишь издали увидел спины своих вчерашних сотрапезников – господина по прозвищу (а вдруг и не по прозвищу?) «Мамин-Сибиряк» и двух приветливых сударынь. Рядом с ними носильщик привычным фарватером направлял тележку, не из малых, с чемоданами, баулами, ящиками и мелкими упаковками. Не исключено, что и со шляпными картонками. Челноками и уж тем более мешочниками ни Мамин-Сибиряк, ни его спутницы не выглядели, да и время тех вроде бы прошло. Скорее всего, тележка (кстати, не дитя ли здешнего Обозостроительного завода, не чадо ли его любезное?) была загружена трофеями, добытыми в Москве или в других европейских столицах. Замеченным Ковригин не пожелал быть, шагал он не спеша и потихоньку отставал от вагонно-ресторанных знакомцев. Но уже на привокзальной площади чуть было не наткнулся на них, носильщик под барственно-высокомерным надзором водителя загружал чемоданы и баулы в багажник японского внедорожника с украшениями из никеля (или из чего там?) на бортах и на чёрной блестящей морде. «Такому бугаю на колёсах, – подумал Ковригин, – пригодился бы клаксон с трубными звуками Армстронга». Уже был препровожден водителем на переднее сиденье Мамин-Сибиряк, а сударыни Вера и Долли не торопились, будто ждали кого-то, будто выглядывали этого кого-то в толпе. «Не меня ли?» – озаботился Ковригин, воротник плаща приподнял и поспешил укрыться за рекламный столб. Глаза его тут же уткнулись в буквы генеральского чина: «Маринкина башня» и в буквы меленькие, с ефрейторскими лычками – «по пьесе А. А. Ковригина».
Не эта ли башня надоела всем, в частности и вагонному официанту, и не она ли превратилась в Падающую?
При этих мыслях Ковригина сударыни, возможно окриком Мамина Сибиряка, были загнаны в автомобиль, и японец весь в никелях укатил.
Отчего он не посчитал нужным подойти к вчерашним попутчикам и хотя бы для приличия перекинуться с ними шутливыми фразами, Ковригин и сам толком не знал. Может, из опасений, что ему будет навязано гостеприимство, а он в нём не нуждался. Как не нуждался и в экскурсоводах. Но, скорее всего, дело было в другом. Обманывать он не любил, а прихвастнуть, поважничать или побахвалиться был горазд. И наверняка открыл бы сударыням истинную причину приезда в Средний Синежтур. А те бы… Понятно, женщины… Он же собирался объявиться в театре, в дирекции его, лишь посидев на спектакле. А если б была увидена им на сцене несусветная и постыдная чушь, он бы тихо и в грусти удалился в Москву. На этот раз непременно самолётом. То есть он теперь в Среднем Синежтуре был инкогнито. Ковригин чуть ли не рассмеялся. Инкогнито из Петербурга. Хлестаков. А он, стало быть, инкогнито из Москвы. Детские игры!
Что-то на площади вызвало его озабоченность. Или даже нервическое напряжение. Неужели?.. Не хватало ещё этого! Ковригин минут пятнадцать стоял у рекламного столба в стараниях разглядеть всё и всех на привокзальной площади (разглядел: площадь эта на муниципальных жестянках называлась Площадью Каменной Бабы). Нет, померещилось… Вернее сказать, померещился. Померещился голый козлоногий мужик со свирелью в руке, будто бы только что прошедший мимо Ковригина. «Это уже психоз старого мерина! – высказал себе крайнее неодобрение Ковригин. – Голый мужик добежал до мантуровских лесов и там приживётся. Там ему напекут пирожков. Здесь его не было никогда, и сейчас нет, и никогда не будет!»
Пройдя немного, Ковригин увидел остановку троллейбуса № 1. На боку подошедшей электрической машины был назван маршрут: «Вокзал – Театр имени Верещагина – гостиница „Ваше императорское величество“ – Плотина – Запрудье». «То, что надо», – подумал Ковригин.
Но прежде, чем отправиться в центр Синежтура (до Плотины он решил нынче не прогуливаться, а дойти лишь до гостиниц, получить там номер и стать свободно-независимым обитателем чуждого ему пока города), он добрался до Каменной бабы, имевшей постоянное место проживания на привокзальной площади. Все известные Ковригину каменные бабы были связаны со степью, с кочевниками и с языческими взглядами на мироздание. В Присаяньи, откуда двинулись в Европу и гунны, и, возможно, скифы, и монголы, и другие многие языки, он наблюдал в Абакане целый сад каменных баб, свезённых из хакасских и минусинских степей. Все эти бабы были коренасты, тяжеловесны, раскосы и состояли из двух шаровидных объемов – головы и туловища. Какие кочевники и зачем притаскивались к здешнему Блюдцу, Ковригину не было ведомо. Но привокзальная Баба, размещенная на гранитном пъедестале с изломами, явно державшем на себе в иные времена другие тела, ноги или даже копыта, к степным бабам отношения не имела. Напомнила она (при первом взгляде Ковригина), хотя бы фигурой и одеянием – условной туникой, Афродиту или Венеру, а материалом её создателем был выбран мрамор. При обходе же привокзальной красавицы Ковригин чуть ли не воскликнул: «Ба! Да это же Каллипига! Прекраснозадая! Афродита из Неаполя!» Мысль о Каллипиге вызвал именно обнажённый мраморный зад. Впрочем, хранящаяся в музее вблизи Везувия у тиренских вод Каллипига с изяществом приподнимала сложную драпировку, открывая прекрасные ягодные места, да и голову склоняла вправо, оглядывая свои прелести. Синежтурская же Афродита или Венера (кстати, без всяких милосских потерь, то есть с неискалеченными руками) голову держала прямо, её совершенно не волновало, что сзади туника её не достаёт и до талии. Дождь, как в Мантурове, не лил, а моросил меленько, и то с передыхами, но небо было уже мрачным, почти что сумеречным, и Ковригин решил продолжить изучение Бабы с её площадью в более светлые часы, да и заглянув прежде в какие-нибудь краеведческие публикации. Удивили его выцарапанные на граните пьедестала слова «Атлантида», «Хаос» и «Журино» (что-то связано было у него с каким-то Журиным), а рядом с ними – гвоздём созданное изображение некоего земноводного страшилы с шестью лягушачьими лапами. Удивительным казалось и то, что матерные выражения не были граниту доверены.
От Каменной Бабы Ковригин рассмотрел вокзал. Вот уж вокзал-то был точно тяжеловесен, как степные шары в саду Абаканского музея. Возвели его, видимо, в сороковые или пятидесятые годы в пору провинциально-сталинского ампира. И дома, хороводом вставшие вокруг площади (ещё одно Блюдце), в три-четыре этажа, были громоздкими крепышами. Не исключено, что строили их пленные немцы, привыкшие к собственному имперскому стилю. Мрачноватой показалась и улица имени металлурга Амосова, по которой развозил людей троллейбус № 1.
Ковригин пожалел, что не оставил в камере на сохранение чемодан. Но вспомнил, что ни в одном из открываемых им городов ознакомительные прогулки не облегчал. А во Львове, скажем, ещё с русским языком в разговорах, до центра и гостиниц было километров восемь, там он, правда, не выдержал скуки банального района, сел на трамвай и проехал несколько остановок. Покатая (шла ведь к донышку Блюдца) улица Амосова привела его к желтоватым четырёхэтажным домам, напомнившим Ковригину Соцгорода в Запорожье и Кривом Роге. И ещё в Новокузнецке. «Через четыре года здесь будет город-сад…» Впрочем, пока Ковригин в Синежтуре деревьев не наблюдал. Но, пройдя квартал, наконец увидел их. Жестянка на боку углового дома сообщала: «Бульвар имени Маяковского». Бульвар не бульвар, а – рядка два сосен и между ними валуны. При подъезде к Синежтуру Ковригин увидел именно не плотную щетину северного леса, а как бы сами по себе стоявшие в задумчивости сосны, или компании сосен, росшие вольно, в живописном беспорядке, и не было между ними кустарникового подроста или следов вырубок, лишь там и тут торчали диковинных форм валуны либо скалы светло-кофейной окраски («останцы…» – произнесли у соседнего окна в вагонном коридоре). От ледника, что ли, останцы? Или от гор, разрушенных временем, водой и ветром? Надо было бы выяснить… Пожалуй, и бульвар Маяковского выглядел останцем. Останцем прежних синежтурских окрестностей, стиснутых теперь кирпичными строениями. Асфальтовые тропинки в нём кривились, стояли цветные скамейки, детишки тыкали лопатками в жёлтую крупу песочниц. И не менее, чем валунов, было на бульваре афишных тумб и столбов.
На скамейку под тумбой Ковригин и уселся. «Маринкина башня» и здесь призывала граждан посетить театр имени Верещагина. Взгляд на «собственную» афишу Ковригиным был брошен скользящий и будто бы незаинтересованно-досужий. Подробности, даже и фамилии, а перечислялись роли и актёры, создателей «Маринкиной башни» знать Ковригин не желал. Чтобы не возбудить в себе преждевременных мыслей и уж тем более преждевременных надежд и упований. А вот другие объявления, надо признать, исполненные броско и стильно, притом – с тактом и с иронией, иные – под «ярмарочно-балаганные», иные – под «цирковые» начала двадцатого века, иные – с орнаментами и линиями «модерна», рассматривал с благорасположением. Правда, наткнувшись на слова: «Звезда театра и кино, нар. арт. РФ Наталья Свиридова», глаза от красочного листка моментально отвёл. То ли в испуге. То ли в неудовольствии. Не хватало ещё столкнуться с Натали в Синежтуре! Ехал, ехал и приехал! Нате вам – и эта здесь! Но сейчас же понял, что и успокаиваться нет нужды. Разволновала его неожиданность географического совпадения. Сама же Натали как была для него вдалеке и заморожена, так и осталась далёкой и ледяной. И Ковригин стал знакомиться с рекламой французского ресторана «Лягушки».
Прямо Тулуз-Лотрек! Мысль об этом вызвало цветное пятно рекламы. Неплохие графики и шрифтовики работают в Синежтуре для тумб-зазывал, опять отметил Ковригин. Откуда здесь они? Текст же рекламы сообщал публике, что в заведении месье Жакоба, уроженца Марселя и Сан-Тропе, изящнейшая кухня южных исторических провинций Франции («причем тогда лягушки? – подумал Ковригин. – Там же хватает омаров, креветок и устриц»). Перечислялись сыры и вина, наилучшие в мире. Были обещаны трюфели, только что отрытые в краснозёмах Гаскони бойцовыми рылами свиней охотничьих пород. Далее следовало: «Ежедневно! Турниры французской борьбы в оливковом масле! Шахматные блиц-партии с шарм-хотессами на раздевание! Новинка – партии калмыкского шахбокса! Сеансы ясновидящих мадемуазелей от богемных мансард Монмартра! Блуждание с факельной подсветкой (коктейли – в нишах) по лабиринтам Минотавра и выход к Падающей башне! В гиды могут быть приглашены, согласно тарифу (принимается во внимание наполненность кошелька и цифры на карточках „Альфа Банка“), призраки тонкошеей Анны Болейн и жаркой брюнетки Марины Мнишек!»
Ковригин засомневался. Поначалу он решил из любопытства в «Лягушки» сходить. Если оголодает и деваться будет некуда. Но все эти удовольствия в нагрузку к меню – оливковые борцы, раздевания при шахматах и калмыкских шахбоксах, ясновидящие мадемуазели и в особенности тарифные призраки Болейн и Марины Мнишек поколебали его доверие к существенному в любом ресторане – к яствам и напиткам. Не начнутся ли у него, Ковригина, сразу же или, в лучшем случае, – к утру колики и рвоты, не придётся ли ему после французских угощений пить английскую соль? А может, месье Жакоб был вовсе и не Жакоб (уж имя больно банально-водевильное), и не француз из Марселя и Сан-Тропе, а отечественный прыщ из шоу-бизнеса, прогоревший продюсер какого-нибудь очередного Бюлана с лапшой во рту и теперь отправившийся со своей шушерой и оливковым маслом на платиновые и малахитовые залежи Синежтура? Не хотелось бы так думать…
Ковригин вернулся вниманием к афише «Маринкиной башни». Выходило, что Маринкин спектакль самый что ни на есть репертуарный. Сегодня идёт. И завтра, и послезавтра его будут давать. «Завтра схожу, – подумал Ковригин. – Сразу же, с дороги, что-то не тянет… И надо привыкнуть к Синежтуру. А в среду – сяду на поезд и – в Москву! Или на самолёт, как карта ляжет». Ковригин словно был напуган Синежтуром, в особенности его лабиринтом и призраками Болейн и Марины Мнишек. Впрочем, прежде чем улепётывать отсюда, следовало выбить и получить командировочные и суточные от скупердяя Дувакина. А для этого надо было открыть здесь счёт и сообщить Дувакину его номер.
На этот раз Ковригин запомнил фамилии режиссёра, исполнителей главных ролей и художника, то есть художницы спектакля, и у него возникло странное желание. Хорошо бы, подумал Ковригин, художница эта, естественно, не страхолюдина, оказалась бы и автором понравившихся ему рекламных плакатов. Блажь возникла неожиданная и пустая. А может, и не блажь, а упование. На то, что художница эта, Антонова по фамилии, сверканий меди на сцене не допустит.
После взгляда на Маринкину афишу Ковригин позволил себе поинтересоваться, какие завихрения воздуха занесли в Синежтур несравненную Звезду театра и кино Натали Свиридову в компании с тремя другими не менее несравненными Звездами театра и кино? Антреприза. Гастроли. Понятно. Чёс. Детишкам на молочишко. Три спектакля. По пьесе Стоппарда. Весёлых, наверное, и с детективными поворотами. Сегодня у Натали как раз последний спектакль, и завтра её в Синежтуре не будет. Ну и прекрасно! Хотя ему-то что, будет она здесь или не будет?
Рядом с фамилией и ликом Натали Свиридовой боком (видимо, так и полагалось) был наклеен плакат с призывом поощрить просветительские усердия московских же заковыристо-находчивых звёзд-ассорбентов популярной кучки «Подмети хлуп». Асорбенты эти («Почему асорбенты? – задумался Ковригин. – И что такое вообще асорбенты?») не только пели и плясали, но и давали уроки практического красноречия работникам скотных дворов. «Немедленный подъём удоев и привесов – гарантируем!» «Подметихлупников» Ковригин наблюдал на экране ТВ, их смысловые банальности (под собственный хохот и чужой, записанный кстати и некстати) были скучнее даже текстов и ужимок «новых русских бабок».
Узнал Ковригин и о других гастролёрах, миссионерах и столпах риторики не только из Москвы или Питера, но и из Новград-Волынского, Риги и даже из манчжурского города Цицикара. Из всего этого можно было вывести заключение: деньги в Среднем Синежтуре крутятся-вертятся, и немалые, и охочих людей с лопатами грести их является сюда множество. А стало быть, Ковригин при его беспечностях мог остаться сегодня и без крова в гостинице. А потому надо было отложить меланхолическое обозрение чудес и причуд города и поспешить хотя бы в отель «Слоистый малахит».
Думал даже сесть в троллейбус, но не сел. После бульвара Маяковского пошли кварталы, надо понимать, старого Синежтура – деревянные дома с вязью наличников и балконных подзоров, с кружевами чугунных водостоков и играми фигурных флюгеров, широкоплечие крепости состоятельных мужиков, купецкие хоромы из камня в два этажа с белыми колоннами фронтонов, а среди них и особняки, отделанные изразцами и майоликой, «северный модерн». «Э-э-э, да тут есть и впрямь нечто стоящее и живое!» – обрадовался Ковригин. Прошёл он и мимо тетра имени Верещагина, быстро прошёл, не отвлекаясь на изучение подробностей. Сообразил только, что театр напомнил ему здание «Современника» у Чистых прудов, бывший кинолайнер «Колизей», и удивился, что на синем, высотой метров в восемь, полотнище, подёргиваемом порывами ветра, изображена вовсе не Маринкина башня Коломенского кремля, а будто бы колокольня в четыре яруса, как бы пригнувшаяся, нет, нет, не пригнувшаяся, а падающая. Падающая башня!
«Ладно, ладно! Потом! Потом!» – поторопил себя Ковригин. И правильно сделал. Отель «Слоистый малахит», в четыре этажа, но, угадывалось, – с подземными помещениями или гаражами, был схож с гостиницами, какие там и тут всовывают в Москве в переулки, обзывают красиво, скажем, «Ассамблея Никитская», что в Газетном переулке, и каким приписывают лишние сервисные звёзды. Может, и архитектор тут суетился никитско-ассамблейский, и турок сюда завозили для ускорения работ, из тех, что примёрзли к Москве?
Отель оказался забит. А Ковригин был согласен лишь на одиночное проживание. Поначалу к нему отнеслись грубовато-недружелюбно, но после того, как он напредъявлял свои удостверения (внештатника, но из хорошей кожи и с золотом тиснения) от журналов и ТВ, а главное, проявил свои способности любезных подходов к дамам, к нему потеплели. Одна из суровых хозяек и вовсе оказалась подписчицей журнала «Под руку с Клио». «Может, и сыщется одиночный номер, – сказала она. – Сто долларов сутки». Ковригин напрягся. Ничего себе! Наверняка есть в Синежтуре ночлежки и подешевле. Рекламировали на тумбах отель «Блюдце» с четырьмя кормушками и водопоями в подвалах бывшей Фабрики-кухни. Назывался ещё отель «Ваше императорское величество». Да и на привокзальной площади Ковригин углядел вывеску «У каменной бабы». Впрочем, привокзальная гостиница была с видом на обнаженный Каллипигин зад, и наверняка за этот вид потребовали бы поболее ста увядающих зелёных. Да и «Величество» могло приписать себе пять звёзд, а то и одну большую, фельдмаршальскую.
Стоял Ковригин, шевелил губами, но это шевеление губ вызвало иное направление мыслей его благодетельницы.
– У нас проживает сейчас сама Натали Свиридова, – сказала она. – Вы её знаете?
– Шапочно… – пробормотал Ковригин.
– Завтра она съезжает. Сегодня у них последний спектакль и банкет. У нас в ресторане. А завтра вы можете получить её люкс. Это всего лишь триста долларов. Но виды! На пруд, на Плотину, на Башню!
– Нет! Спасибо, конечно, огромное! – сказал Ковригин. – Но предпочту сегодня же поработать в предложенном вами номере!
В рецепшене же Ковригин в одном из финансовых окошек тут же открыл счёт. Поднялся на третий этаж, номер его оказался скромным, но опрятным. Комната с диваном и письменным столом (уже хорошо), телевизор, холодильник, душ. Распаковал чемодан и позвонил Дувакину. Простеньким-то простеньким был его новый сотовый, но звук его до Москвы долетел и доставил из столицы голос Дувакина.
– Петр Дмитриевич, – сказал Ковригин. – Я здесь, в Синежтуре. Запиши номер моего сотового и номер счёта. И будь добр, тут же переправь мне деньги. Я на ноле. Как и договаривались.
– Ага! Тут же! Главное, тут же, – принялся ворчать Дувакин. – У меня бухгалтерия уже разошлась…
– Завтра утром жду, – сурово сказал Ковригин. – Не жадничай. Жалеть не придётся.
– Я звонил тебе, – сказал Дувакин.
– И что?
– «Абонент не доступен…»
– Я потерял старый телефон, – сказал Ковригин. – Значит, он где-то валяется и ещё не разрядился… Надо же… А по что ты звонил?
– Антонина тобой интересовалась. Вернее, интересовалась – я ли послал тебя в Аягуз.
– И всё?
– И всё. Особой тревоги в её голосе я не почувствовал. Так что не волнуйся!
– А что мне волноваться! – нервно воскликнул Ковригин. – Ладно. До завтра. Завтра – спектакль…