И упрятал. Встал. И ощутил: из-под камней, будто из глубин Земли, доносилось печальное верещание. А впрочем, может, верещание это и подземные трески (или стоны) Ковригину прислышались.
Постоял минуты три. Поглядел на дачные дома за Каналом, на белые корабли в узком водном створе, на серые, мокрые облака, ползшие с северо-востока, не иначе как от Карского моря подгонял их к Москве Сиверко – обещанием холодов и занудства мерзких меленьких дождей. И только теперь метрах в двадцати ниже и вправо от себя заметил грустно сидевшего человека. Голова его в красной бейсболке была скорбно опущена. Ива плакучая… «Ба! Да это же Амазонкин! – сообразил Ковригин. – Он-то с чего бы оказался у пепелища?» А сам-то он, Ковригин, из-за каких переживаний или толчков судьбы поспешил на платформу «Речник»?
Заметил его Амазонкин или не заметил, Ковригин решить не мог. Окликнутым соседом-активистом быть не хотелось, и Ковригин быстро пошагал к платформе.
В ожидании московской электрички Ковригин в совершенно непредвиденном им порыве любопытства (или сомнений) подошёл к единственному кассовому окошку и спросил барышню:
– Фермера Макара вы знаете?
– Кто же его не знает, – сказала кассирша.
– Будьте добры, передайте ему вот это…
И Ковригин на мелком листочке, вырванном из блокнота, написал: «Если вспомните, если заметите, если есть версия, позвоните по телефону…» Номер был сообщен телефона мобильного, укрытого теперь камнями откоса. Для бестолкового человека (а фермер Макар вряд ли был бестолковым) Ковригин подписался: «Вёдров-Антонов».
– Передам, если появится, – сказала кассирша. – Обычно он передвигается на джипе.
– А страусов он не разводит? – спросил Ковригин на всякий случай.
– Нет, – сказала кассирша. – Разводил кенгурей. Но они помёрли. Даже детишки в сумках. Потепление, выходит, ещё не наступило. Ни всеобщее, ни тем более узкопрудненское. Но сейчас, говорят, завозит аллигаторов. Этих – для дмитровского сафари.
– Какого дмитровского сафари?
– Китайцы создают. Охотничий рай. Или звериный. Не помню. Все там будут. Все, кроме панд. К востоку от Дмитрова, в сторону Сергиева Посада. Вы нашу дорогу-то знаете?
– Я – яхромский! – заявил Ковригин с гордостью и высокомерием, будто объявил себя парижанином.
– И я яхромская! – обрадовалась кассирша.
«Нет, надо бежать отсюда. И сейчас же! Хоть бы и по шпалам».
И тут подкатила московская электричка.
До отбытия ковригинского поезда оставалось четыре часа. На асфальты из подземелья Ковригин выбрался у Чистых Прудов. Можно было побродить покровскими, мясницкими и сретенскими переулками. Но перед тем Ковригин приобрёл в палатке сотовый телефон и зашел в неведомый ему пивной ресторан «Кружка» у Сретенских ворот. Весной «Кружки» здесь вроде бы не было. Пиво подавали «Невское», а подкармливали, коли любителю требовалась основательная подкормка, свиной отбивной на косточке. За углом, на Лубянке, Ковригина и его друзей некогда замечательно угощала шашлычная «Ласточка», а с переходом из армянских рук в бакинские – шашлычная «Апшерон». Нынче там за голубыми витринами торговали лекарствами, и будто бы туда однажды за полосканиями для связок заходил сам Басков. Но и в угловой «Кружке» Ковригину было комфортно, почти комфортно, его разморило, он успокаивался и миролюбиво поглядывал на липы бульвара и на бронзовую девушку Наденьку, ещё не съездившую в Шушенское и тем более ещё не руководившую департаментами в соседнем доме, бывшем страховом обществе «Россия», где спичечными коробками выдавали зарплату мелкому сотруднику М. А. Булгакову, учуявшему в доме и в Москве дьяволиаду.
И Ковригин понял, что на станцию Перерва он сегодня не поедет.
А на даче, поглядев один из городских сюжетов ТВ, Ковригин решил, что по возвращении в Москву первым делом он съездит в Перерву. Такая возникла блажь. На втором курсе Ковригин оказался практикантом многотиражки «За образцовую магистраль» Московско-Рязанской железной дороги (тогда, трудно поверить, и ведомственные издания имели многия тиражи), и первой его командировкой была поездка в Перерву на сортировочную горку Люблинского узла. Там Ковригин попрыгал (вскакивал зачем-то на ходу, теперь уж и не помнит зачем, на подножки товарных вагонов), побегал, блокнотики поисписывал, заметки посочинял, и никто ему толком не мог объяснить, что это за громадины кубические стоят рядом, да ещё и за каменным забором, у речки Нищенки на москворецком лугу напротив Коломенского. «Вроде бы монастырь… вроде бы Николо-Перервинский…» Если и монастырь обезглавленный, то явно начала двадцатого века, никакие древности в нём не угадывались (да и что понимал Ковригин тогда в древностях?). Теперь же в ТВ-сюжете Ковригин увидел отреставрированный златоглавый красавец-монастырь со строениями московского барокко, чудесно сочетающийся («корреспондирующий», сказал бы Петя Дувакин) с памятниками Коломенского. Ковригин был способен на восторги («щенячьи радости» – в кроссвордах), редко, но способен, и тут расчувствовался, может, практику второго курса вспомнил. Взволновала его и расчищенная в патриарших кельях, а построили их в годы правления царевны Софьи (не в соборе, а именно в кельях, что было случаем особенным), фреска – попугай, клюющий виноград. Схожий с ним попугай был выцарапан рядом с нерасшифрованными буквицами на боку пороховницы-натруски семейства Чибиковых. Да что – схожий! Точно такой! Ковригин и прежде склонялся к этому суждению, теперь же в уюте сретенской «Кружки» он был в нём уверен. Что значил этот попугай на пышной виноградной лозе? И почему его выцарапывали на костяном изделии?
Ковригин достал приобретенный им мобильный телефон и снова порадовался тому, что он простенький. И продавца просил подобрать ему простенький. Но чтобы абонента доставал и в Рейкьявике. Мобильный, любой, нужен был Ковригину исключительно для двух возможностей. Позвонить кому-либо по делам или при обострении чувств. Или же самому выслушать чей-то звонок. Всяческие навороты в телефонах его не волновали. А упрятанный-то в камнях сотовый, кстати подаренный Антониной, был именно с наворотами, и как и ради чего использовать эти навороты, Ковригину разъяснял просвещённый восьмилетний племянник Сергей. Ковригин, естественно, ничего не запомнил. Да и к чему запоминать-то? Звонил и выслушивал. И всё. Правда, часто нажимал не на те кнопки, вызывая странные действия чувствительной игрушки.
А теперь до него дошло!
Под камни у Канала он упрятал целый мир. Архив с судьбами и, возможно, с секретами многих людей. Разговоры, порой и с откровениями, скорее всего, остались в памяти чёрной коробочки, созданной умельцами фирмы «Нокиа». Да мало ли что могло остаться и в звуковом, и в визуальном, а то и в мысленно-игровых фондах хитроумной вещицы! Фильмы целые и радиоспектакли. Об этом и прежде, пусть и смутно, догадывался Ковригин. А дошло до него теперь вот что. Если бы мобильный попал в руки человека, заинтересованного в секретах Ковригина и людей, общавшихся с ним, тот слюной бы изошел от удовольствий. Сразу же Ковригину привиделся фермер Макар с ведром антоновки, этот уж наверняка мог проследить за действиями частного сыщика и пошарить под камнями. Не Макар ли, воспитатель оголодавших зверушек, и был завистником или конкурентом-погубителем ресторана с гондольерами?
Нет, каков он остолоп и идиот, сокрушался Ковригин.
Шел дождь, и Ковригин потягивал третью кружку пива. Не только времени, но и усердий воли не было у него сейчас, чтобы подняться, броситься к якобы укрытому телефону и превратить его в греческий или валахский орех. Авось пронесёт! И фермер Макар, возможно, вовсе не злодей и не так лукаво-ехиден, каким прикидывается. Да и страхи по поводу опасности (для кого?) сведений, сбережённых мобильником (могильником!), пожалуй, им, Ковригиным, крайне преувеличены. Вернётся он из Синежтура, телефон отыщет, и тот ему ещё послужит.
Когда перед Ковригиным оказалась четвертая кружка «Невского» с солёными сушками и вялеными останками кальмара, он понял, что и на переулки у него времени нет. Ну, если только зайти в Армянский переулок (пёхом туда – минут десять-двенадцать) и походить по двору у палат армянских торговых гостей семнадцатого века (именно палаты той поры были слабостью Ковригина), а потом перейти во двор напротив к палатам боярина Матвеева, в них, по легенде, царю Алексею Михайловичу устроили знакомство с Натальей Нарышкиной, будущей матерью великого Петра. А уже играла в куклы царевна Софья Алексеевна…
Опять царевна Софья! Только что она возникала в соображениях Ковригина о патриарших кельях Николо-Перервинского монастыря. Попугай, клюющий виноград. Попугай над обиталищем патриарха Адриана. Попугай на костяной пороховнице (пороховнице ли?). Самая талантливая, огненная и страстная женщина Древней Руси. Стасов. Стрельцы разве могли пойти за рыхлой (как у Репина) бабой? Красота должна была их волновать. Суриков. Всё. Хватит. Ни в какие Армянские переулки! Ни к каким Софьям! Достаточно того, что он едет к другой воздушной фаворитке эстета Пети Дувакина – к Марине Юрьевне Мнишек. Туда бы не опоздать.
«Обо всем московском забыть! – наставлял себя Ковригин, погрызывая высушенный ломтик кальмара. – Взять из камеры вещи и на посадку! А как только тронемся – с головой под одеяло и дрыхнуть до самого Синежтура!»
Мечтание о снах под одеялом до самого Среднего Синежтура так и осталось мечтанием.
То есть, конечно, Ковригин уснул, но не сразу, а в час ночи. Верхние полки в купе оказались свободными, единственный сосед Ковригина, мужчина лет сорока пяти, без простейших примет, какие могли бы помочь в случае нужды оперативным работникам, возвращавшийся в лесной угол Костромской губернии Мантурово из калужских гостеваний, был молчалив и мрачен. Что-то тяготило его. Возможно, побывка у родственников вышла неудачной, а то и скандальной. А может, он вообще вырос нелюдимым. Сосед недолго пересчитывал деньги, угрюмо косясь на Ковригина. Потом достал из кармана плаща, брошенного на одеяло, бутыль водки и два пластмассовых стакана. «Всего лишь поллитра! – обрадовался Ковригин. – Много пить не придётся!» Но ему вообще не пришлось пить. Сосед с тщанием провизора заполнил оба стакана, произвёл как бы чоканье ими, не вызвав даже и пластмассовых звуков, и поднеся сосуды к углам рта, опрокинул жидкости в глотку. В бутылке не осталось ни капли. Что означал этот церемониал, Ковригину открыто не было. Но действие очевидно подходило и к словам – «выпить залпом». И сейчас же в руках попутчика возник пакет с пирожками несомненно домашней выпечки. Стало быть, и не совсем плохой вышла у мантуровского лесопила поездка в Калугу. Начинкой пирогов были яблоки, капуста и рис с порубленными варёными яйцами. Пироги также не были предложены Ковригину. Но возбудили в нём, накормленном сретенской «Кружкой», совершенно не предусмотренный им, да и обидно-вредный к вечеру аппетит. Странный какой-то попался Ковригину попутчик. Будто немец. Или хуже того – француз. А ведь вначале пути вполне внятно, с оканьем даже, сообщил о леспромхозе в Мантурове и калужских родственниках. «Придётся тащиться в вагон-ресторан, – погрустнел Ковригин. – И надо валить из купе. А то последуют сейчас откровения. Или жалобы. Сиди, выслушивай и кивай. Ну уж, дудки!»
Но нет. Не последовали ни исповеди, ни жалобы турка. Или француза.
Лесной человек доел пирожки, вытер пальцы о штанины (а ведь полотенце висело за спиной), не раздеваясь улегся на одеяле лицом к стене и затих. Правда, перед тем произнес слова.
– Организм склонен к произведению ветров. Ничего поделать с ним, сволочью, не могу. А потому заранее прошу пардону.
Потом добавил, будто бы после сложных раздумий:
– Чтоб и вам хотелось!
Вот тогда он повернулся к стене и затих.
Чтоб чего хотелось? Ковригин был намерен, и словно бы в нетерпении, переспросить добропожелателя, чтоб чего хотелось, производить ветры, что ли, да ещё и со звуками, что ли? Или имелось в виду иное?
«А впрочем, я напрасно дуюсь на него и напрасно отношусь к нему с высокомерием, – подумал Ковригин. – Хуже было бы, если бы он предложил мне стакан, а потом достал бы из портфеля варёную курицу и отломал собутыльнику жирнющую ножку. Нет, он взял и избавил меня от банального дорожного питья и слезливого разговора – в нём он, видимо, и не нуждался. А главное – он наказал мне жить желаниями и сумел вызвать одно из них».
Желание это становилось острожущим, сопротивляться ему не было резону, и Ковригин отправился в вагон-ресторан.
В своих путешествиях и деловых журналистских поездках Ковригин предпочитал железную дорогу. Не из боязни летать, боязни не было, в далекие места добирался именно Пятым океаном, но из-за того, что с самолетами была связана суета, спешка, нервная беготня, необязательность служб и погоды, а передвижение в поездах выходило степенным, успокоительным для Ковригина, исторгающим его из рутинной маеты быта. Хлопоты и сплетения будничных обстоятельств отлетали и застывали за пределами свободного движения. Неспешка ни от кого и ни от чего независимой лени особенно хороша была для Ковригина за столиками ресторанных вагонов. Торопить официантов было бы здесь противоестественно и скучно. Время текло не минутами, а километровыми столбами. Километрами лесов и равнин, городами и сёлами, в каких ни прежде, ни позже побывать не удавалось. Пирожки мантуровского попутчика пирожками, а Ковригин в любом случае и в синежтурском поезде отправился бы в вагон-ресторан, заказал бы там для приличия пусть и простенький салат и просидел бы с ним не меньше часа. Хорошо бы у окна.
А тут ещё и пирожки. Да ещё и с капустой. И пожелание: «Чтоб и вам хотелось!»
Ресторан принимал путников через три вагона от Ковригинского. Был он полупуст, пассажиры, видимо, ублажили утробы в столичные предотъездные часы, но с ходом времени все столики заполнились. А пока Ковригин барином уселся за будто бы заказанным для него столиком и именно у окна. Полупустота вагона, к сожалению, быстро пригнала (не проехали и пятидесяти верст) к Ковригину официанта. Ковригин поинтересовался, все ли блюда меню хороши и есть ли среди них какие-нибудь особенные синежтурские угощения. Есть, обрадовал его официант. А пирожки, не удержался Ковригин. И пирожки есть. Эти – с рыбьим содержанием. Карпятина и сомятина. Без костей, естественно. Почти что расстегаи. Карпы в Заводском пруду Синежтура плодятся и размножаются. И сомы с усами донских есаулов. Были рекомендованы Ковригину также тава-кебабы по-синежтурски из польского мяса. И лангет «Обоз-88» с жареным картофелем, этот, если, не съедая, внимательно поглядеть на него сверху, напомнит фигуру новейшего танка, какого и войсках НАТО нет. Ковригин заказал пару пирожков с усами есаулов (на пробу) и лангет «Обоз-88». Тава-кебабы вызвали у Ковригина сомнения. Тава-кебабы готовили в южных землях и из баранины. Вполне возможно, что в среднесинежтурском понимании баранина и была польским мясом, но выяснять у официанта секреты здешних тава-кебабов не решился. Из опасений потерять душевное равновесие. Пирожки и Обоз. И всё. И всё? Официант опечалился. Нет, конечно. С такой-то закуской! Конечно, конечно – сто пятьдесят и пару синежтурского пива! Сейчас же официантом, а выглядел тот способным служить охранником при тонированных стёклах, Ковригин был признан достойным углублённого внимания, и официант произнес тихо, но как бы своему:
– У нас ещё селёдочка есть замечательная, сосьвинская, северная… Не всем предлагаем… Не все вникают и не все разбираются…
– Прекрасно! – сказал Ковригин. – Тогда, естественно, не сто пятьдесят, а двести пятьдесят! А там посмотрим.
Сосьвинская селёдка действительно оказалась замечательной, нежнейшей, малосольной (легенды о ней, кстати, Ковригин слышал раньше), официант не отходил от столика в ожидании похвалы северной рыбе, и Ковригин в воодушевлении поднял большой палец, а потом, отправив ко рту стопку, произнёс:
– Чтоб и вам хотелось!
– И не икалось! – поддержал его официант и отбыл к вновь подошедшим клиентам.
Поначалу (при сосьвинской-то селёдке и пирожках, да и пиво синежтурское «невскому» из сретенской «Кружки» не уступало) думать о чём-либо Ковригин был не в состоянии. Но когда приплыл лангет «Обоз88», явились к нему некие соображения.
Из соображений этих сейчас же было решительно удалено польское мясо (лишь в самом Синежтуре, постановил Ковригин, можно будет сыскать польскому мясу достоверно-убедительные разъяснения), а вот лангет дал мыслям Ковригина следопытское направление. Итак, прежде чем приступить к поеданию лангета, следовало внимательно разглядеть его сверху, с высоты незамутненных глаз.
Но тут боковым зрением Ковригин уловил за окном движение неведомого ему объекта. Оно то и дело отвлекало его. Пожалуй, и раздражало. Занавеска, белая, с синим водоёмом при плотине на ней (возможно, с Заводским прудом), была Ковригиным давно сдвинута, за окном темнело, луна вползала на небо, и, что там передвигается, что там мелькает, озадачивая его, Ковригин понять долго не мог. Причем движение неведомого происходило вопреки логике, то есть не навстречу поезду, а именно так наплывали на него строения, деревья, машины, люди, собаки и коровы и уносились к Москве. Это же, нечто мелькающее, будто бы сопровождало поезд (или конвоировало его?), старалось не отстать от него, а иногда и забегало вперёд. Оно мелькало между стволов деревьев, в вечернем тумане влажных мест, на бледных лунных полянах, а когда совсем рядом с железнодорожным полотном возник в огнях асфальт шоссе, Ковригину показалось, что сопровождает поезд голый мужик, не исключено, что босой и козлоногий.
Ковригин задернул занавеску.
Мало ли что может померещиться после нежнейшей сосьвинской селёдки и синежтурских напитков вперемешку! Необходима была еда основательная, а перед Ковригиным остывал лангет. Можно было посчитать, что огляд блюда сверху произведен, и пустить в ход нож с вилкой. Сходства с танком в конфигурации лангета Ковригин не обнаружил, впрочем, что он понимал в военной технике? Тем более что и специалисты НАТО не смогли превзойти наши новейшие бронемашины. И тем более, что лангет назывался не «Т-88», а «Обоз-88». И, спасибо повару, вкусовые свойства лангета оказались сносными.
Ковригин не только был путешественником, не землепроходцем, понятно, и не профессионаломстранником, а посетителем многих мест на Земле, главным образом пока в России, но и просто почитателем географии. Собирал путеводители и краеведческую литературу. Любил вызывать в себе, по сведениям знатоков и по линиям карт и планов, представления о том или ином городе, а оказавшись в нём, сопоставлять свои видения или фантазии с реалиями нравов и архитектуры. И совпадения, и несовпадения их с явью были интересны Ковригину, в них случались игры ума, эстетические удивления, а то и открытия. Вчера Ковригин пытался найти описания Среднего Синежтура и не нашел. Наткнулся лишь на коротенькие сведения о городе. Каким-то потаённым оказывался в них Синежтур. Хотя даже и в пору империалистических происков и шпионств закрытым он не был. Существовал с Петровских времен, превращал руду в металл, эти превращения происходили на берегах огромного Заводского пруда. Имелась в нём Башня «падающая», чуть ли не Пизанская, с ней были связаны зловещие легенды. Жило в Синежтуре тысяч четыреста с лишним граждан, кроме металлов они создавали художественные изделия из самоцветов, яшмы, малахита и моржовой кости (это сообщение, естественно, Ковригина озадачило, прежде о синежтурских косторезах он не слышал)… То есть из этих сведений выходило, что Средний Синежтур – некое безликое промышленное поселение, без особых красот и с зарослями дымящих труб. И никакой театр в них не упоминался. Что-то ещё дергалось теперь в памяти Ковригина и не могло восстановиться смыслом. Ах да! Вот что! Наконец, Ковригину вспомнилось. Одним из градообразующих предприятий Синежтура был назван Обозостроительный завод. Вот откуда лангет «Обоз-88»! И ведь действительно лангет при взгляде на него сверху напомнил Ковригину телегу. Вчера само слово «обозостроительный» вызвало удивление Ковригина. Какие такие обозы необходимо строить в двадцать первом веке? И как вообще можно строить обозы? Тыкался в справочники и получил разъяснения. Обозостроители, а трудились они чуть ли не в каждом уездном городе, мастерили транспортные средства, в соответствии с потребностями эпохи – телеги, сани, повозки, коляски (возможно, некогда – недорогие кареты), в тридцатые годы прошлого столетия принялись изготовлять прицепы, ну и так далее. В большинстве городов они за ненадобностью вымерли, а в Синежтуре, выходило, остались. Но это и не его, Ковригина, проблемы.
Лангет, надо полагать, был исторический, и Ковригин доел его с удовольствием. Специалисты же из НАТО понадобились местным кулинарам для рекламной приманки. Будем считать так.
Между тем места за столиком Ковригина заняли господин в пижаме и две сударыни-хлопотуньи, возбужденные дорогой, эти – явно после успешных отпускных развлечений. Они попытались вовлечь Ковригина в общий разговор и в соучастие в вечерне-воздушных тостах. Ковригин постарался быть любезным с дамами и, когда его попросили сказать слова, произнёс:
– Чтоб и вам хотелось!
Вот ведь, нахмурился Ковригин, прилипло к языку!
Тем не менее тост его вызвал шумное воодушевление, а господин в пижаме даже сказал: «Надо записать. Это небось ваша свежая московская фишка». А ведь Ковригин не объявлял, что он москвич.
– И с чем же связан ваш визит в Синежтур? – поинтересовалась сударыня с синими, прикупленными ресницами, длиною в полёт шмеля.
– Так… – смутился Ковригин. – С Башней связан… Некоторые творческие проблемы…
– С какой башней? – насторожился господин в пижаме.
– С этой… С Падающей… – сказал Ковригин неуверенно.
– С Падающей… – поскучнел господин. – Она же всем надоела…
А заказаны были компанией вовсе не лангеты, а тава-кебабы по синежтурски. Робко высказанные Ковригиным сомнения по поводу соответствия названия блюда и традиций национальных кухонь, со ссылками на труды Похлебкина, едоками не были приняты всерьез. Во-первых, в Синежтуре нынче в моде польское мясо, есть к тому основания. Во-вторых, развелось в городе много южных людей, а уж они-то разбираются в кебабах. «И откуда здесь южные люди?» – спросил Ковригин. «Отовсюду! Откуда хотите! И негры есть, и французы…» Было сообщено, что один из французов держит ресторан «Лягушки», там вкуснятина в меню, лапки оближешь. Это недалеко от отеля «Слоистый малахит», москвичи непременно останавливаются в нём. «Малахит» и «Лягушки», чтоб вы знали, – всего в километре от Плотины, то есть – на Блюдце. Не дожидаясь вопросов Ковригина, попутчики охотно объяснили ему, что Блюдцем называется центральная часть Синежтура. Пруд – это как бы донце Блюдца, окружают его холмы, а от них недалече и горы…
– И театр минутах в пяти от «Малахита», – просветила Ковригина сударыня с собственными рыжими ресницами, явно в готовности перечислить и прочие достопримечательности Синежтура.
– Всё! Всё! Всё! – Ковригин вскинул руки вверх. – Всё должен увидеть и разузнать сам! Такая привычка. И такой каприз. Иначе неинтересно. «К нам города иные чужды и словно замкнуты в себе…»
– Вы поэт? – спросила сударыня, вспомнившая о театре.
– Упаси Боже! – воскликнул Ковригин. – Поэт – Ахмадуллина Белла Ахатовна. А необходимость разомкнуть чуждость незнакомого города каждый раз для меня – условия чудесной игры.
– Красиво, – вздохнула театральная сударыня (кстати, в разговоре её именовали Верой).
«А ведь и впрямь попёрло в красивости!» – отругал себя Ковригин.
– А чего тут красивого или сложного? – сыто протянул господин в пижаме, острым обломком спички он уже инспектировал зубы. – Приведёт молодой человек в номер синежтурскую красавицу, или платную, или просто очарованную им, и в момент размыкание замкнутого случится.
«И такое бывало», – подумал Ковригин.
Театральная сударыня Вера фыркнула, как бы укоряя прагматика, сударыня же с синими ресницами (называли её Долли) заулыбалась шаловливо, словно бы давая понять, что она-то не против помочь застенчивому гостю разомкнуть таинственную суть Среднего Синежтура.
– Сейчас расплачусь, – объявил господин в пижаме (его отчего-то называли Маминым-Сибиряком, возможно, он долго жил в Сибири, а потом возвратился в Синежтур к маме), – и последуем в опочивальню. На посошок!
Тут же сударыни, призвав на столик косметички, принялись поправлять губы и волосы (зеркало царевны Софьи Алексеевны имело оправу из скани, – мелькнуло в соображениях Ковригина и унеслось далече, на запад, к московским подземным ходам).
Уже уходя, сударыня Долли, с синими ресницами, высказала предположение, что в Синежтуре они наверняка пересекутся с исследователем Падающей башни. И опять же шаловливо помахав ручкой, сказала:
– Чтоб и вам хотелось!
«Посижу ещё полчаса, – решил Ковригин, – и тоже – по домам!» Впрочем, мысли о способностях организма мантуровского лесопила производить ветры, возможно и со звуковыми эффектами, могли задержать Ковригина у столика до закрытия ресторана.
«Значит, Блюдце, – размышлял Ковригин. – Интересно. Интересно. А негры да французы – где их теперь нет?» Новые соседи интереса к Ковригину не проявили, заказали к водке лангеты, о сосьвинской селёдке вопросов не задавали, из чего Ковригин заключил, что направляются они вовсе не в Синежтур. Ну и ладно, обрадовался Ковригин, дёргать своей болтовнёй не станут. Сидел, молчал, удивлялся тому, что мобильный его не верещит, и вспомнил, наконец, что он у него новенький и номер его никому неизвестен. А Антонина, дама работящая да и мамаша ответственная, должна была вернуться в воскресенье в Москву. Наверное, вернулась, но захотела ли разыскивать брата? Да и что его разыскивать, если его улестили (деньгами, видимо) отправиться в Аягуз?
Ковригин вздохнул, сдвинул занавеску, белое с синим. Плотина. Блюдце.
За окном проносилась окраина одноэтажного посёлка. Пристанционная улица. Магазинчики, открытые и закрытые. Кафешки. Столбы с фонарями. А по улице под фонарями со свирелью в руке бежал голый козлоногий мужик.
– Смотри-ка, – оживился один из новых соседей Ковригина, – мужик голый с рожками на башке и босой. И куда, интересно, бежит?
– Куда, куда! – захохотал другой сосед. – В круглосуточный за водярой. А может, у них ночью только на станции и торгуют. Торопится. Ноги-то как выбрасывает. Борзаковский!
– А чего он босой?
– Какой же он босой? Он в сапогах. Или в унтах из оленя. Правда, на каблуках.
Ковригин встал. Слова не произнёс, лишь поблагодарил официанта. Чаевыми тот остался доволен. В тамбуре своего вагона Ковригин долго курил. Поселковый вокзал, впустив в себя голого бегуна, уехал на запад. Может, на самом деле Ковригина озаботил гонец за веселящей жидкостью, а в руке его была не свирель, а небрежно скомканная сумка? Но неужели гонец был отправлен в здешний вокзальный буфет из Москвы? Нет, надо было выспаться и забыть об этой несуразице, как и о всяческих странностях последних дней.
Опасения Ковригина по поводу склонности организма мантуровского лесопила (или лесоруба) создавать ветры, продекларированной попутчиком, не подтвердились. Скверной духоты, от которой была бы хороша на балу щепотка нюхательного крошева из табакерок или, допустим, из бывших пороховниц, Ковригин в купе не ощутил. Да и звуки, какие издавал попутчик, были вовсе не воинственно-взрывными, а переносимых свойств храпы. «Ну и ладно», – обрадовался Ковригин. Он разделся, хотел было достать из чемодана Козлякова или Костомарова, но свет ночника был слишком тусклым.
Уже отправляясь под одеяло, Ковригин решил взглянуть на луну.
Лучше бы не взглядывал.
За окном бежал голый козлоногий мужик.
Передвигался он лицом (да и коленями) к Москве, и в первые мгновения наблюдений за ним могло показаться, что мужик в Москву и бежит (отоварился в привокзальном буфете и спешит обрадовать страждущих в столице приятелей). Но это впечатление оказалось ложным. Козлоногий мужик, и при неразумно-неестествеенном расположении частей тела, от поезда не отставал, а порой (спиной вперед) и обгонял вагон Ковригина.
«Ну всё, – пообещал себе Ковригин. – Завтра – ни капли! И в Синежтуре – вообще ни капли! Если доеду туда…»
Но куда он едет? Есть ли такой город – Средний Синежтур? Есть ли там театр? И играют ли в нём спектакль по пьесе А. А. Ковригина?
И главное, писал ли когда-то Александр Андреевич Ковригин пьесу о Марине Мнишек?
Вроде бы писал…
И о чём же в ней написано? Скажем, есть ли в ней эпизод с историей Барбары Гизанки? Папаша Марины Юрий Мнишек был шустрила, авантюрист пышноусый, рисковый и корыстный. Вместе с младшим братом Николаем он добывал (вербовал, улещивал) с доставкой в Краков королю Сигизмунду-Августу чародеев, колдуний и, конечно, любовниц. Красотку Барбару Гизанку они похитили из бернардинского монастыря в Варшаве, та угощала короля удовольствиями страсти и родила ему дочь, об услуге этой Сигизмунду-Августу приходилось помнить, а потом он и вовсе был обобран своим сенатором Мнишком. Знала ли об отцовских занятиях и промыслах девочка из Самбора Марина? Ковригин склонялся к тому, что не знала. Так ему было удобнее думать. Да хоть бы и знала…
Но теперь, в поезде, Ковригин гадал, вместилась ли история с Барбарой в его лопоухую пьесу. Его тогдашняя Дульсинея Натали Свиридова была тысячу раз права, назвав его сочинение бездарным. Какой он был драматург! Неумеха! Нищий студент, обнаглевший в надежде вызвать расположение прекрасной Натали, единственной в мире. Вываливал на бумагу события и собственные представления об открывшихся ему людях и их житейских случаях, без затей и профессиональной выучки, а как Бог на душу положил. Не принимая во внимание вековые и приобретенные в двадцатом столетии приличия жанра. Уж как не вминалась в сжатые теснинами пространства пьесы история мошенничеств чернеца Отрепьева в Новгород-Северском и Киеве с исповедальными письмами в случаях якобы погибельных хвороб (прочитать после смерти, а перед смертью вроде бы не врут, в письмах же он объявлял себя чудесно спасённым сыном Грозного Ивана); но может, и не мошенничеств, а искренне-болезненных порывов заблудших судьбы и души; а всё же и эту историю Ковригин втиснул в свой текст. Сочинение его получилось перенасыщенным информацией, но раздёрганным, лоскутным, с временными скачками, с допусками неоправданных фактами фантазий.
Впрочем, каким получилось, таким получилось. Что теперь-то жалеть об этом.
И что думать о какой-то красавице Барбаре Гизанке? При отказе от мыслей о красавице наш Ковригин и попал в объятья Морфея…