© Орлов В. В., наследники, 2015
© Орлова Л. В., предисловие, 2015
© ООО «Издательство АСТ»,2015
Сведения о том, как кот Тимофей участвовал в государственном перевороте, никогда раньше опубликованы не были. И не потому, что Орлов берег их для какого-то особого случая и теперь этот момент настал. Просто примерно в это время он начал писать еще и «Прогулки тараканов», и нельзя было сказать, что он кончит раньше: историю кота, которого он очень любил, или тараканьи путешествия, которые – надо признать – его тоже занимали… Так получилось, что небольшая повесть о коте Тимофее – и не только о нем – оказалась последней в творчестве Владимира Орлова. «Истощение времени» – так назвал мой муж эту повесть, и он, как всегда, говорил правду. Я знала об этом. Времени оставалось все меньше. На «Прогулки тараканов» его просто не хватило…
У Орлова была одна особенность: едва закончив один роман, он тут же начинал новый. Не делая пауз и перерывов. Почему? У меня есть предположения на этот счет, но пока я не готова о них говорить…
А вот почему в одном сборнике с последней орловской повестью оказался его первый роман «Соленый арбуз», думаю, нужны пояснения.
Опубликованный пятьдесят два года назад, роман Орлова отличался удивительно светлым взглядом на мир. Его главный герой по прозвищу Букварь воспринимал все происходившее с ним, как некую историю, которая имеет обязательно счастливый конец. Даже если пока тот, кого ты любишь, на тебя внимания не обращает, а тот, кто должен жить долго-долго, погибает, и соленый арбуз, как некий символ счастья, никак не дается в руки… Роман был очень популярен, его много издавали – в особенности за рубежом.
Орлову повезло – он нашел своего героя. Букварь – знаток азбучных истин, который хотя и принимает их, но время от времени ставит под сомнение. Это его положительный герой, который потом в разных обличиях и с разными взглядами на мир, будет жить в его романах. Он прост и сложен одновременно, потому что так устроена жизнь. А к жизни Орлов всегда относился с особым вниманием, это главный предмет его изучения. Почти в каждом его романе, начиная с «Соленого арбуза», есть город с большим или великим прошлым, как Суздаль, например. И прошлое, и будущее одинаково тревожно будоражат Орлова, заставляют задуматься о том, что было не так в ожидаемом нами будущем, как это все изменится и изменится ли.
Мы ищем ответы на свои вопросы в разных произведениях Орлова. В «Альтисте Данилове», «Камергерском переулке», «Аптекаре» и «Шеврикуке…», которого если и можно сейчас купить, то разве что на мало кому известном сайте «Нигде не купишь»… Стиль, в котором долгие годы работал Орлов, называется магическим реализмом, и в этом тоже кроется загадка, как и во всем его творчестве.
Пусть эта книга, в которой его первый роман соседствует с последней написанной им повестью, будет для кого-то открытием в мир, который лежит за границами этого сборника.
Лидия Орлова
Сведения… Как сейчас помню… Написал и задумался. Вроде бы есть в ходу такое выражение. К языкам прилипло. И к мозгам. Но что оно значит? Надо понимать, буквально трактованное, – «как сейчас помню» – полная бессмыслица. Или бахвальство. Мол, такая у меня замечательная память (и не извольте оспаривать!), что всё рассказываемое мною – достоверно, будто происшествие случилось на моих глазах и сейчас. Но тогда выпадает из смысла «сейчас». Однако в нашем эпизоде было именно «сейчас». То есть мои сны о произошедшем ровно двадцать два года назад пошли с совпадением событий календарных дней давно отшумевшего исторического происшествия. Но не о снах речь.
В первый из тех дней я был разбужен котом Тимофеем. Мы проживали с Тимофеем вдвоём на даче. Жена и сын трудились в Москве. Занятия в Институте начинались в октябре. Можно было ещё полтора месяца писать «Шеврикуку…», книжки почитывать и ходить по грибы. Ночь накануне вышла тёплой. Под двадцать градусов. Не пришлось включать обогреватель. Но небо нынче по утру было в пасмури. И капал дождь. Вылезать из-под одеяла было лень. Но на крыльце кухни уже сидел кот Тимофей и требовательно поглядывал на террасу нашего щитового домика. Дачей домик назывался (нами) лишь с наглой долей преувеличения. На участках садово-огородных товариществ, в Садах, большие строения ставить идеологически не позволялось. Сарай при огороде для хранения инвентаря, и достаточно. Тимофей, если не соизволял ночевать под крышей, являлся доложиться, что он тут, семейно послушен, за ночь не пропал, и достоин в семь часов утреннего кормления. Я встал, с террасы дошёл до кухни, выдал Тимофею порцию мяса (съедена она была моментально), и кот пушистым боком и поднятым хвостом своим как бы погладил мою ногу, но в дом идти не пожелал, а отправился в сторону леса продолжать вольную жизнь. Я же, удивившись теплыни августовского пасмурного дня, поспешил на террасу под одеяло, я – сова, и мог позволить себе поваляться в дремоте, как бы обдумывая что-то важное.
Но не поспешил. Меня остановил странный звук. То есть не то чтобы странный. И мне, пожалуй, известный. Это был не хоровой звук дождя. Это был гул. И издавали его в километрах севернее нас металлические машины. Вспомнилось. Год назад похожий гул в посёлке был услышан. Выяснилось: по шоссе в сторону Белых Столбов и далее перегоняли караван комбайнов к местам уборочных работ. Нынче – по календарю – движение комбайнов было бы вполне уместным. Другое дело, показалось мне, машины шли из села Троицкого в направлении Симферопольского шоссе. И гул происходил от них, пожалуй, зловещий. Но мало ли что может услышаться или увидеться спросони? А потому – из-под капель дождя, пусть и тёплых, сейчас же – под одеяло!
Проснулся я лишь в половине двенадцатого. Лодырь и лежебока! Кот Тимофей на крыльце кухни не сидел. И гул (или даже скрежет) металлических машин мною услышан не был. Да и выходило, что я о нём забыл.
По привычке включил телевизор. На экране вместе с трагической Одеттой на берегу озера печалились большие белые птицы из её окружения. Это меня насторожило. Время было не балетное. Перепрыгнул на другую программу. И там – «Лебединое озеро»! Ну, хоть «Щелкунчиком» украсили бы экран. Поискал свежую информацию в волнах вэфовского приёмника. Всюду музыка Петра Ильича. Лишь в двенадцать часов движение лебедей (выяснилось позже, что на время) прекратилось, и на экране за стол уселись несколько озабоченных и серьёзных мужчин. Были произнесены слова о чрезвычайном положении. А главное – в центре стола с серьёзными мужчинами я увидел Гену Янаева.
То есть за годы редких встреч с ним он лишь однажды предложил мне называть его Геной. Потом необходимость в этом отпала. Янаев всё более важнел и важнел и просто Геной быть уже не мог.
Я отправился поездом в город Горький. Всегда возмущался переименованием славного Нижнего Новгорода. Монаршим одарением шубы из соболей на худые плечи «пролетарского» писателя. А что было бы, если бы Алексей Максимович Пешков придумал себе псевдоним «Кислый»? Или «Солёный»? Или «Вонючий»? Или остался при своём самарском псевдониме – «Иегудиил Хламида»? Как бы назывались тогда горьковчане? Впрочем, в поезде ворчал я недолго… На Казанском вокзале мне повезло. В газетном киоске я углядел осенний номер (единственный экземпляр!) журнала «Москва» с первой частью «Мастера и Маргариты». В городе добыть публикацию романа Булгакова не удалось. В минуту расхватали! На вокзале же, понятно, большинству путешественников было не до бумажных раскладов, главное – узнать, на какой путь им нестись в толчее и куда тащить набитые в столице сумки. Я же в предвкушении удовольствия не спеша отправился в свой вагон. И открыл роман Михаила Афанасьевича.
А ехал я в Горький на конкурс спортивных бальных танцев.
Тогда я работал в Молодёжной Газете корреспондентом отдела Культуры и Быта. Круг интересов отдела (и моих) был чрезвычайно широкий. При этом мы готовили и печатали материалы не холодно-информационные, а, как говорили, – остро-проблемные. За что-то важное для молодёжи боролись. Что-то отстаивали. Скажем, отстаивали драгоценное наследие Отечества – памятники истории и культуры, попавшие в немилость Никиты Сергеевича Хрущёва. И это дело, поверьте мне, было в те времена рискованным. Во всяком случае, выгод не приносящим…
Рассказчик, спросите вы, а куда девались из вашей болтовни кот Тимофей и Янаев? Причём тут спортивные бальные танцы?
Дойду и до бальных танцев…
Мало кто помнит (или знает), о том, что после Войны, в конце сороковых годов, репрессии навалились на порождения городов Жёлтого Дьявола – джаз и музыку Толстых. Оркестры («космополитские») были разогнаны, иные их артисты, в их числе и блестящий Эдди Рознер, попали в лагеря. Запретили всяческие вредные танцы – фокстроты, танго, квикстэпы, румбы, и уж тем более – безнравственный буги-вуги, пощадили лишь вальс (венский), не убирать же вальсы из знаменитых балетов и опер. Написанная в ритме фокстрота «Катюша» была срочно упрятана под покров благонадёжного вальса. Практически наказан за провинность был фильм «Весёлые ребята». Мелодии из него звучали из репродукторов, а увидеть картину было невозможно, если только на экранах окраинных неподнадзорных клубов. И мы, послевоенные мальчишки, вынуждены были ощутить всю серьёзность государственной заботы о вкусах юного поколения. Гордостью нашей школы был «КЮМ» – Клуб Юных Мастеров. Усердиями его умельцев, в их числе и моего одноклассника Рудика Вегенера, была создана школьная радиостанция. И меня (в седьмом, что ли, классе или в восьмом, тогда я тянул стенгазету) назначили председателем радиокомитета. Для служебных нужд нас снабдили двумя пластинками. Одной, для проб свойств звука – отчего-то «Еврейской комсомольской» И. Дунаевского, «у рыбалки, у реки тянут сети рыбаки…». И конечно, на большом виниловом круге нам доверили Гимн, в двух вариантах – с текстом и без текста. Заметки школьной газеты мы зачитывали во время больших перемен. Законы жанра требовали для них музыкального оформления. Или хотя бы музыкальных перебивок. Но не устраивать же перебивки из шлягеров тех лет – «Каким ты был, таким остался…» или «Белая берёза»? И я носил пластинки из дома. Как правило, довоенные. И именно – танго и фокстроты. И вот однажды во время выпуска газеты в нашу «рубку» с криком ворвался Е. С. Евгений Семёнович, фронтовик, создатель Клуба Юных Мастеров. Первым делом он разбил об угол стола пластинку, то ли танго «Дождь идёт», то ли румбу «Кукарача». А потом перешёл на брань и угрозы. Смысл его криков сводился к одному. Негодяи бессовестные, подпольщики, если ваше хулиганство повторится, из школы будете выгнаны с волчьим билетом, даю слово! Мы что-то промямлили с Рудиком, а когда Е. С. дверь захлопнул, я и звукорежиссёр обиженно переглянулись.
– А давай попробуем… – сказал Рудик.
Пробу мы произвели сейчас же сгоряча и по дурости, будто не соображая, чем она может закончиться для нас и для родителей. В своё время, осваивая аппаратуру, Рудик запустил диск с Гимном «задом наперёд», и вызвал странный эффект. Государственный марш с хоровым пением Ансамбля Александрова превратился в подобие танго, зазвучавшее на неведомом языке. Уважаемый Е. С., видимо, не спешил спуститься в подвал «КЮМа», а поджидал. И дождался. Новый его визит вышел совсем свирепым. На нас с Рудиком он не взглянул, а сразу же выхватил из-под адаптера большую пластинку, швырнул её на пол и принялся топтать ногами.
– Я вас предупреждал! – услышали мы. – Сейчас же иду к директору! Даже в лучшем для вас исходе, подыскивайте себе новые школы!
– Евгений Семёнович, а что мы такое сделали? – удивился Рудик. – Вы хоть взгляните на то, что разбили и начали топтать ногами…
Евгений Семёнович взглянул. И ужаснулся. А мы испугались. Как бы не хватил Е. С. удар. И было отчего. Под его ногами среди осколков пластинки на уцелевшем красном кружочке значилось, что это Гимн Советского Союза в исполнении оркестра под управлением А. Гаука и Ансамбля Александрова. С Е. С. случилась истерика. Он-то был из взрослой жизни и прекрасно знал, какие могли быть для него последствия произошедшего. Да что значит – «могли»! Они были неизбежны! Мы о них и не догадывались. О следующих минутах нашей «пробы» вспоминать стыдно. Фронтовик, дважды раненный, готов был валяться в ногах у легкомысленных подростков, вымаливая у нас обещание молчать и о случившемся забыть. Мы тут же обещание дали (и оно было искренним), правда, рассказать Е. С. о том, что произошло на самом деле, не отважились. Однако вряд ли что-либо от нашего признания изменилось бы (Это соображение уже сегодняшнее…). А тогда… В нашей радиорубке имелась корзинка для бумаг и веник, мы быстро сгребли осколки битых пластинок, и в корзинке румба «Кукарача» породнилась с Гимном Советского Союза. Удручённо-мрачный, с корзинкой в руке уходил от нас Евгений Семёнович. Нам было жалко его. И сами мы опечалились. Уже у двери Е. С. обречённо махнул рукой и произнёс: «Да крутите вы свои пластинки…»
Кот Тимофей из леса не возвращался. То ли вредничал. То ли в предчувствии бед (остро-чующее или мистическое существо) ушел от людей с намерением пережить в лесу события и опасности очередного смутного времени. А без него отправиться в Москву я не мог. Мало ли что. Может, и возвращаться на дачу не придётся. А бросать кота, чуть ли не члена семьи, было бы подлостью. Но и добираться в Москву с котом на руках вышло бы делом затруднительным. Тимофей весил четырнадцать килограммов. А никакой сумки, подходящей для перевозки свободолюбивого и беспокойного зверя, на даче не было. Не волочь же Тимофея до Москвы в рогожном мешке для картошки. А самое существенное было вот что. Я и представления не имел о том, что такое чрезвычайное положение. Какие у него требования, батоги и шестопёры. Может, и поездки с котами были нынче запрещены. Кстати, а ходили ли вообще сегодня в сторону Москвы автобусы и электрички? Знать этого я не мог… Фантазии создавали картины самые зловещие. Да и чего можно было ожидать от обстоятельств нашей жизни? Ко всему привыкли… Ни одна машина за день в посёлок из Москвы не прикатила. И что происходило сейчас с женой и сыном, было мне неизвестно. Оставалось ждать определённости, нервничать и надеяться…
А кот Тимофей, стервец, и не думал выбираться из леса…
Я же некогда ехал в город Горький на конкурс бальных танцев.
Мои пластинки, из домашней фонотеки, разбитые Евгением Семёновичем, были для нашей компании чуть ли не драгоценными. Мы созревали, были старательными школярами, занимались спортом, влюблялись, учились под патефон танцевать в комнатушках коммунальных квартир. Иногда по просьбе жаждущих я выносил патефон во двор, ставил там его на табуретку, ассистенты из малокососов отвечали за сохранность пластинок и патефона. Дворы были тогда неасфальтированные, со вмятинами и с земляными вздутиями, но это дворовым танцам не мешало. В учителях же танцев у нас оказывались родственники и знакомые немногим старше нас, доморощенные, можно сказать, спецы хореографии. Конечно, имелись и Школы танцев. Но за занятия в них надо было платить. Да и что в них разучивали? Совершенно не нужные в наших коммуналках полонезы, краковяки и мазурки (ну, для суворовцев с холлами в их училищах, почти залами, они может быть ещё и подошли бы) и какие-то диковинные новоизобретения, вроде «Танца конькобежцев» или «Падеспани» и «Падекатра». Что такое «Танец конькобежцев», я и знать не знал, и знать не хотел. Да и что делать конькобежцам на паркете или на дворовой траве? Вот и обходились мы довоенными изделиями Коломенского завода, редкими подачками гэдээровских или пражских музыкантов (оркестр Влаха), топтались под них, а летом резвились на дачных танцплощадках, заведённые ритмами шлягера с плёнки «на костях» – «Истамбул Константинополис»…
И вдруг…
И вдруг на прилавках музыкальных магазинов появились запрещённые танцы. Любезные нам «Рио Риты», «Мама Инее», «Девушка играет на мандолине» («На далёком севере эскимосы бегали… за моржой…» – в обиходе), «Чай вдвоём», «Три поросёнка» и прочие, и прочие… Правда, прежние титулы им не вернули, а простенько обозначили на этикетках – «быстрый танец» (фокстрот, чарльстон, пасодобль) и «медленный танец» (танго, вальс-бостон и др.). Но и этого было достаточно. Поговаривали, что запреты на музыку Толстых отменил новый министр культуры Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. На моей памяти в двадцатом веке в обстоятельствах эпохи это был наиболее интересный министр культуры. Не в пример звёздно-лицемерной Фурцевой или полуграмотному дураку Демичеву, принявшемуся в угоду фаворитке разваливать Большой театр. Этих мне приходилось наблюдать… (И тут я позволяю себе высказать свои личные впечатления, и никого другого.) Пономаренко был не из подхалимов и циников, знал цену людям, в Войну командовал всем партизанским движением, получил звезду Героя Советского Союза и, будучи членом Политбюро, по легенде, вполне мог надерзить вздорному нередко Хрущёву. И тот отправил его от серьёзных дел «на культуру»… И слава Богу.
Стало темнеть. Ясности не добавилось. А тревога усилилась. Немногие допущенные цензурой, ясно, что политической, кадры по ТВ только пугали. Танки, бронетранспортёры. Не их ли гул и скрежет был услышан по утру? Как будем жить дальше? Голоса радиостанций слились в один неприятный Голос надзирателя, будто он остался единственным Голосом в нашей стране (или даже в целом мире), и своими короткими сообщениями-повторами ничего хорошего никому не обещал. Но предупреждал о переменах. И кулаком (приобрёл и кулак) грозил. Радости жизни, казалось, остались в прошлом. Экран телевизора хотелось погасить, но без его картин и звуков стало бы ещё тоскливее…
– Дядя Володя! – услышал я. В оконное стекло постучали.
На крыльце мок приятель сына Игорь.
– Игорь? – удивился я. – Ты откуда?
– Из Москвы, – сказал Игорь. – Матери продукты подвёз…
Дом Игоря стоял в посёлке метрах в ста от нашего.
– Ну как там… – выдавил я из себя.
– С вашими всё нормально, – успокоил меня Игорь. – А так, в городе… Лучше не говорить…
– Стреляют? – спросил я.
– Не стреляют, – сказал Игорь. – Но и без стрельбы всего хватает… А вот у Лёни возникли проблемы…
– Какие? – встревожился я.
– У него завтра или послезавтра кончается ваша доверенность на вождение автомобиля… И при чрезвычайном положении езда по городу, сами понимаете…
– И что же делать?
– Ждать здесь. Лёня приедет сюда и повезёт вас в нотариальную контору продлевать доверенность. Это он и просил вам передать…
– Понял, – сказал я. – Спасибо, Игорь.
– Ну, я побегу. Мне ещё возвращаться в Москву. Ой! – спохватился Игорь. – Чуть было не забыл!
И Игорь достал из-под брючного ремня четыре бутылки пива.
– Для поправки вашего настроения! – было произнесено.
Пиво для поправки настроения коту Тимофею не требовалось, и он из леса домой не явился.
Ну, ладно пластинки с «быстрыми» и «медленными» танцами на прилавки попали. А что творилось тогда на танцплощадках (ныне – дискотеках)? Ведь пришло ко всему прочему (особенно после Фестиваля) время рокен-ролла. По сведениям, которые я получил в ВЦСПС, каждый вечер на учтённых профсоюзами точках в стране танцевало почти тридцать миллионов человек. И никто уже не призывал молодёжь радоваться жизни, исполняя «Танец конькобежцев». Но охранители морали и порядка, естественно, никуда не делись. В практических действиях ретивость проявляли дружинники. В Москве-то ладно, здесь кое-какие правила приличия и даже культуры ими соблюдались. А в провинции… Там-то каково, заполучив на несколько часов красные повязки, не ощутить себя на глазах знакомых властью с возможностями казнить или миловать. Кого с танцплощадки вывести, кому морду набить, кого определить на пятнадцать суток. В особенности тех, кто явился отплясывать не в тех штанах, в штиблетах на подклеенной каучуковой платформе да ещё и с коком стиляги и галстуком с жёлтой обезьяной. А можно было и приостановить танец или вообще все танцы, потому как они – отрыжка мелкобуржуазной культуры, и не гоже советской молодёжи следовать её прихотям и забавам. И по ТВ они не рекомендованы.
А рекомендации на ТВ давал в ту пору некий учитель танцев по фамилии Школьников. О «Танце конькобежцев» он не вспоминал. Козырем в его рекомендациях был изобретённый им танец «Тер-ри-кон», посвященный советским шахтёрам. А к шахтёрам причисляли тогда Никиту Сергеевича Хрущёва. Позже, по ходу исторической неизбежности, Школьников создал танец «Домна» и посвятил его советским металлургам. А было известно, что Леонид Ильич Брежнев начинал трудовую деятельность в городе с домнами. Запомнилось и ещё одно творение Школьникова – танец «Каза-нова» с текстовым утверждением: «Каза-нова, Каза-нова – это вам не босанова». На этот раз танец предусмотрительно не был кому-либо посвящен (во всяком случае, об этом не объявлялось), и уж тем более не был посвящен венецианскому писателю и повесе. «Каза-нова» – казанский новый. И достаточно. И никаких политических усердий. Не модно. Могу предположить, что учитель танцев выбрал манкое название (оно и само его приманило), тут тебе и Каза-нова, и вошедший в моду танец босанова. Школьников со своим ансамблем не раз появлялся на экране ТВ и пытался обучить публику и «Тер-ри-кону», и «Домне», и «Каза-нове». Успеха не имел, а вызывал лишь раздражение. Но чаще всего смех. Какие-то парные, но бесполо-целомудренные движения по паркету. Будто танцы никогда не были сопровождением любви. А напротив – от любви оберегали. При этом наш телеучитель был чрезвычайно уверен в себе. Словно бы за ним стояли какие-то несокрушимые силы. Или их долговременные и весомые убеждения. Яро ругал учитель западные и латиноамериканские танцы. Была даже выпущена книжка «Со стандартами наперевес». В ту пору в разных странах мира во всю проводились конкурсы и соревнования исполнителей бальных танцев. У нас их, фактически классических, не жаловали и называли «стандартами». С ними и требовалось идти «наперевес». Вид оружия, правда, при этом не указывался. Вполне возможно, имелся в виду «Тер-ри-кон».
Тем временем и у нас потихоньку и будто бы подпольно возникали школы классических бальных танцев. И где-то на задворках, с опасками, начали проводить соревнования, даже чемпионаты (местные) танцоров «стандарта». Началось всё с прибалтов, а аукнулось в Сибири. Не скажу, чтобы движение это поощрялось. Напротив, у чиновников там и тут сразу же обострялась идеологическая подозрительность и желание в случае чего от нерекомендованных ТВ-увлечений выстроить частокол. Мол, мы тут ни при чём, это за нашим забором, и об этой наглой самодеятельности мы и слыхом не слыхали.
И вот я ехал в город Горький на конкурс бальных танцев. Полагал, что он вызовет интерес у молодёжи города и по крайней мере – озабоченность областных властей: «Это что за каракатица такая у нас вдруг завелась?» Чтобы получить место в гостинице, мне надо было зайти в Обком комсомола, о себе сообщить и о цели командировки. Привычный ритуал. Зашёл, сообщил. Удивился. Никто из секретарей Обкома корреспондента Центральной молодёжной газеты разговора не удостоил. И этим была нарушена субординация. «Ну, и нормально», – решил я…
Тимофей появился в нашем доме котёнком. Умещался на ладони жены. Серый в белых полосках комочек. В те дни делали операцию отцу жены. Жена работала редактором «Журнала мод» и после дневных трудов отправлялась в больницу. Домой к нам подаренного ей котёнка принесла из редакции Маша Соломина. Тогда-то котёнок и получил имя – Тимофей. Вернувшийся из больницы отец жены, Виталий Акимович, отставной подполковник, жить не хотел, лежал на тахте молча, глазами в потолок. Не знаю, чем бы это всё закончилось, если бы не Тимофей. Он принялся тормошить Виталия Акимовича, большого, грузного мужика, будто бы желал поиграть с ним, а заодно заставить того позабавиться и позабыть о хандре. Занимался этим часами. И ведь добился своего. У Виталия Акимовича пробуждался интерес к жизни. Мы могли уходить на работу, оставляя болезного человека на попечение котёнка Тимофея. Выздоровел Виталий Акимович, вернулся в Самару, а Тимофей впервые проявил себя врачевателем. Он и позже, взрослым котом, не раз врачевал приятных ему людей, особенно умело массажистом снимал боли жены, попавшей в вятской командировке в автоаварию. В городе жизнь для него была малоприятной. Двор наш весь был заставлен автомобилями, выйти на улицу значило – тут же попасть под колёса деловых и безразличных к любым существам, на ногах и на лапах, машин, попытка жены выгуливать Тимофея во дворе, снабдив его ошейником и поводком, к удаче не привела. Ошейник жена привезла из Страны Восходящего Солнца, от его японских собратьев, но, увы, он мог охватить лишь лапу Тимофея. Тогда мы и задумались: какой он породы? Но так и не определили, какой. То ли он кот сибирский, то ли камчатский, то ли камышовый кот «хаус» (в зоосаду в вольере камышового кота я увидел двойника Тимофея). Неважно, главное, что он был вольный хищник. Или охотник. И если в Москве он скучал, посиживая, а чаще полеживая в квартире, то в дачной жизни всё время находился в движении. И чувствовал себя прекрасно. Советы кастрировать котяру мы выслушивали с возмущением. Кот у нас об этом не просил. И наших рекомендаций о нормах поведения всерьёз не воспринимал. Хотя и был зверем разумным. Но страсть к приключениям, в их числе и к лирическим, часто отметала наши рекомендации, надо полагать, занудливые. А может быть, и эгоистические. Мы привыкли к Тимофею, и потеря его вышла бы для нас болезненной. А Тимофей позволял себе шляться где-то по пять суток, и не обязательно в лесу. Однажды соседи видели его, якобы пропавшего, в селе Троицком, шумном и торговом, километрах в пяти от нашего посёлка. Не в магазины и не на рынок ли он туда отправился? А вот что добывал себе на прокорм Тимофей в лесу, было нам неизвестно. Но, наверняка, не ловил там мышей. Однажды кто-то из нас пожурил Тимофея:
– Лодырь! К тому же высокомерный! Зажрался! Из его миски вместе с ним лакает молоко мышь, а он хоть бы хны!
И в наказание (или в назидание) Тимофей был заперт на ночь в кухне.
Утром, когда дверь в кухню была отворена, Тимофей вышел на свободу не спеша, прогнулся, потянулся, поточил когти о доски крыльца, потом всё так же не спеша выволок на крыльцо семь отловленных им и придушенных мышей, и будто бы произнёс небрежно:
– Вы хотели жрать мышей? Нате жрите! – И хвост задрав, удалился из сада.
Соревнования танцоров в Горьком проходили весело и изящно. Отведено на это было два дня. Один день – на программу европейских танцев (танго, вальс-бостон, фокстрот, квикстеп), второй – на танцы латиноамериканские (самба, ча-ча-ча, румба, пасодобль). Отдельным номером шло пробное и незачётное исполнение джайва, облегчённого варианта проклинаемого рок-н-ролла. Рано или поздно он должен был получить паспорт с пропиской среди уже узаконенных «стандартов». И получил. Шёл шестьдесят седьмой год. Нынче спортивные соревнования танцоров можно наблюдать не только в шумных зрительных залах, но и на экранах телевизоров. И многие имеют о них представление. Тогда же всё происходило в новинку. И возникало ощущение праздника. И у тех, кто выходил на паркет. И у тех, кто устраивал соревнования. И у меня, явившегося в Горький наблюдателем. В зале возникала атмосфера Первого бала с хлопотами и заботами матушек о нарядах самых юных участниц Бала («Во сколько обошлось вам платье?» – вопросы к другим матушкам, «Сами шили?.. И дочка помогала?..»). С красотой движений и линий дам и кавалеров. С точными, несуетными и опрятными действиями организаторов.
Праздник-то праздником, но чем он закончится? Ясности не было. Вдруг возьмут да и прихлопнут сомнительную и непрошенную затею. А с ней закопают и саму идею привития культуры и вкуса молодым людям, пусть и в частном деле. Из начальства на конкурс никто не являлся. Выжидали чего-либо? Или надеялись на указания из Москвы? Понятно, что организаторы конкурса волновались. Заметно волновались. Иные ходили в трепете, в ожидании нагоняев. Успокаивали себя, судача о том, что в Обкоме партии якобы происходит какое-то важное совещание, вроде бы по поводу борьбы с пьянством, и до легкомысленных танцев никому дела нет.
Мне-то бояться было нечего. Я от местных властей и их мнений не зависел. И в обкомовское здание не зашёл бы, если бы не необходимость отметить в командировочном удостоверении окончание визита в Горький. Обком, Большой и Молодежный, размещались над Волгой, в Кремле, в строении с элементами конструктивизма, связанным с именем А.А. Жданова, титана идеологических усилий, а также умственным и сытым победителем всех врагов блокадного Ленинграда, а позже и космополитов с их танцами Жёлтого дьявола. Да мало ли кого ещё!
Чтобы воздвигнуть Чиновничий дом, требовалось снести Спасский кафедральный собор семнадцатого века, и лишить Нижний Новгород его вершины, самой яркой его вертикали. Теперь собор можно увидеть только на видовых полотнах знаменитых мастеров, а прах Великого гражданина Козьмы Минина перенесён из него в скромную уцелевшую церковь.
В Чиновничий дом я шёл на этот раз без всякого удовольствия.
Однако мою командировочную бумажку быстро прихлопнули печатью, и можно было Дом покинуть. Не тут-то было! Возникшая в приёмной барышня сказала мне:
– А вас просил зайти к нему Геннадий Иванович.
В кабинете Первого секретаря за начальственным столом в одиночестве сидел крепкий крупноголовый мужичок средних лет. Насчёт мужичка я сморозил. Справедливее было бы назвать его мужиком. Как известно, потолком пребывания в комсомоле были двадцать девять лет. Поэтому назначение молодёжным вождём странного зануду Тяжельникова вызвало, по крайней мере в нашей газете, недоумение. Комсомольцу Тяжельникову было сорок два года. Но позже к нему и к его возрасту привыкли. Сорок два так сорок два. А всякие там Уставы… Да что они? Для пользы дела их можно было приспособить к любой ситуации.
– Садись, – предложил секретарь обкома.
– Спасибо, Геннадий Иванович…
– К чему церемонии? Называй меня Геной. Геннадием Ивановичем я ещё не стал…
Так я познакомился с Геннадием Ивановичем Янаевым.
Часов в одиннадцать вечера я обратился к лесу.
– Тимофей! – строго и громко произнёс я. – Только не прикидывайся, что ты меня не слышишь. Вот что. Завтра или, в крайнем случае, послезавтра приедет Лёня и заберёт меня в Москву. Времени на поиски тебя у нас не будет. Хочешь оставаться здесь на зиму, оставайся. Не хочешь – чтобы завтра утром был дома. Всё. Понял? Повторять не буду. Ты меня знаешь.