…Расписывались 16-го декабря. Во Дворце Бракосочетания. (Когда предварительно приходили осенью, Серов в канцелярии стал требовать, чтобы 30–31-го. Под Новый год. Согласны ведь обождать. «Ишь ты! Один ты ушлый такой!» – сказали ему. У старухи аж голова затряслась. Будто сопливый кокон. «Кто она такая?» – изумлялся Серов, утаскиваемый Евгенией. «Да не знаю я! не знаю! тише!..»)
И когда в свой срок вошли, наконец, во вместительный зал Дворца, где и должна была произойти церемония, – Серов вздрогнул… Эта старуха с сопливой прической стояла под гербом РСФСР! С красной лентой через плечо! Серов чуть было не повернул назад. Евгения, покоя свою руку на его руке, сжала ее так, что Серов заулыбался всем как пыточный китаец: нáсе вам! нáсе вам!
Все брачующиеся стояли в одну шеренгу. С выбитыми назад во вторую – очкастыми свидетелями. Десять пар. Женихи и невесты. Невесты в белом до пят: или в виде зачехленных досок, или в виде габаритных снежных баб. Женихи в бостоновых, черных, с белыми грудками. Серов – необычно: в Офицеровом (родного дяди) квадратном пиджаке. Стального цвета. С плечами, как с турецкими диванами. (Если бы были усы, можно было бы сказать: товарищ Сталин сегодня. Товарищ Сталин в штатском.)
Распорядительница взяла в руки большую красную книгу. Как присягу. Оглядела строй. Откашлялась… «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… перед лицом своих товарищей и подруг…» – Впрочем, Серов несколько опередил событие, слова были не совсем такими: «Дорогие друзья! Дорогие наши Молодые! От имени и по поручению нашего государства, нашего родного правительства…» Впрочем, тоже не совсем так. Серов проникновенно слушал. То одним ухом, то другим. Лицо – блаженно журчащая колодка все того же китайца. Китайца-ходи. Хоросё, как хоросё! Ощутил резкий тычок в бок. Сбивший всё очарование. Эх-х!
Пары со свидетелями начали подходить к столу. На роспись. Добродушные женихи улыбались, расписывались. Невесты с остатками беленькой девственности на голове в это время тянули шеи. Будто выдры. Сами скорей хватали ручку. А женихи всё улыбались. Точно выигранные фанты. У свидетелей перья скакали. Почему-то все свидетели были в пугливых очках. Точно с визитными карточками из стекла. Только с такими. Других не было. А? Разве? Здесь? Поняла! Понял! Сейчас!
Распорядительница не глядя тыкала пальцем в графу. Стояла под гербом, смотрела вдаль. Подкрашенные губы ее являли собой прозекторский шов, а глаза – намастурбированную транквилизаторами красненькую зорьку всего человечества… Расписываясь, Серой ей улыбался. Из суеверия.
– А теперь, наши дорогие Молодые, оденьте, пожалуйста, друг другу обручальные кольца!
Женщины в сарафанах и с красными непомерными улыбками вынесли кольца. Все начали друг дружке углубленно надевать. Для Серова было только одно кольцо на подносе. Серов Никульковой почему-то никак не мог надеть его на палец. Насадил-таки! Как пацан, как выглядывая из подполья, очень хитро покрутил рукой. Для Распорядительницы. Мол, второго – нету. Студент! Не поймаете! Его цапнули за руку. За левую. В чем дело? Загремел марш Мендельсона. Все вытянулись, как на плацу. Серов полез целовать губы. Невеста не давалась. Мендельсон провалился. Серов отпрянул.
– Дорогие друзья! Торжественный церемониал бракосочетания окончен! Счастливой вам семейной жизни!
В буфете сарафанные женщины с непомерными губами уже разносили бокалы на столики. Серов подлетел, шмальнул в потолок, начал расхлёстывать. Пробежкой быстро тушил бокалы шампанским. Эх, ему бы в пожарники! Да ему бы в официанты! Бокалы были дружно подхвачены, бокалы завызванивали над столом. Поздравляем! поздравляем! будьте счастливы! Хватив заморозки, влепил поцелуй невесте в щеку. Никулькова растопырилась, облившись шампанским, замахала ручкой. Сережа, что ты делаешь! Все стоя смеялись. Орел! Офицер (родной дядя) оккупационно поглядывал на новую родню. В лице Григория Ивановича с гороховой головой и Марии Зиновеевны с обиженным обезьяньим бантиком на дряблой шейке. Остальные осторожно отцеживали, думая, что одна. Изучали в буфете интерьер, людей. Невесты вон, женихи. Всё те же сарафаны меж столиков ходят. Красно улыбаются всем. Будто резаные раны. Всё нормально… «В чем дело, товарищи? Отчего так скучно (пьем)?» Серов лупанул вторую пробку в потолок. Настоящий орел!
Выводя группу из буфета как правительство, вытопыривал пятерню к фотографам: никаких снимков! никаких интервью! дома!
От Дворца уже раскатывали во все стороны на собственных с куклами на капотах, с женихами и невестами внутри. Лихо, юзом выносились на дорогу.
У Серова должны быть с кольцами. Казенные. Группка Серова уже приплясывала на выпавшем снежку. В штиблетках, в туфельках. Заказанных машин не было.
На площадь выкатило такси. Остановилось. Нетерпеливо засигналило. Серов подбежал, цепко оглядел ландо. «А где кольца?» «Дома, – ответили Серову. – Заказал в один конец – да еще кольца ему… Поедешь, что ли?» – «Так ведь восемь нас!» Шофер мотнул головой: сзади идет. И точно, сзади рулил еще один. Рывками. Будто за шкирку дергали его. Подтаскивали, значит. «У вас что, зубы у обоих болят?» Серов помахал. Расселись. Покатили. Без колец, без кукол.
Юбилейные Офицеровы часы щебетали на всех четырех стенах комнаты, как гнезда с птицами. Некоторые вышагивали на месте с дисциплинированностью журавлей. Как в музее, закладывая руки назад, гости с почтением разглядывали дарственные надписи. Совсем не обращая внимания на стол. На длинный стол. По центру комнаты. Вернее, на два стола. Составленных вместе и, в общем-то, – ломящихся. Поросенок на блюде. Два заливных. Буженина в трех местах. Пять вскрытых банок шпрот. Еще консервы. Без счета. Копченая колбаса. Сыры. Салаты, винегреты – с черпаками. Бутылки. Начальниками. Коллегия в министерстве. Фужеры. Как невесты в парче. Пойманные за одну ножку. Светленькая мелочь под водку. Понизу. Всё на белоснежнейшей скатерти… Кáшковые цветы, как дартаньяны в шляпах… Гости не могли оторвать взгляд от… от часов на стенах.
Вошли и сразу запотирали руки друзья Серова. Институтские. Халява! Грандиознейшая халява!..
А часы щебетали. Вышагивали. А выхода Молодых все не было. И хозяева вроде бы куда-то пропали. Как быть? Что делать с закусками? С водками? Уже наблюдалось противостояние у стола. С двух его сторон. Отцы и дети.
Наконец Молодые вошли в залу (или зало?) в сопровождении Офицера и его Жены. Торжественных и скромных. Как и Молодые – под руку. Все захлопали. Затрещал страшный аплодисмент. Окружили. Суматошные пошли поздравления. Подарки – как коты в мешках: все завернуты. (А? Куда их? Сюда складывать? Хорошо! Спасибо!) Какие-то двоюродные бабки или тетки всасывались в лицо невесты, как насосы. Подолгу и молча держали свои ручки-лодочки в ладони Серова, зная, что он мошенник. Зато друзья выбивали-выхлопывали из пиджака Серова нафталин от души. А Сапарова Светка (тайная воздыхательница Серова) даже пыталась что-то успеть сказать, прижимая к груди скромный подарок… но разом прослезилась. И прямо в очки.
Быстро рассаживались, бегая глазами по закускам, по выпивке. Под команды Офицера, уже стоящего с наполненной рюмкой во главе стола, быстро наливали и соседям, и себе. Накладывали, накидывали в тарелки. Вам шпротиков? Или колбаски? А вот заливного! С горчичкой! С хренком! И, полностью подготовленные, замерли. Честно обратив к Офицеру-тамаде лица. При этом сильно потянув шеи. Чтобы было незаметно, как проглатываешь слюну.
– Дорогие наши Молодые! – начал Офицер. Молодые встали. Невеста, понятно, была вся в белом. Голова Серова торчала из Офицерова пиджака. Пиджак назывался Плечи. («Где Плечи? Куда повесила?» Это уже потом. В семейной жизни.). – Дорогие наши Женя и Сережа! Позвольте мне по поручению нашей семьи… надеюсь и всех присутствующих (поворот наполненной рюмки сначала налево, затем направо)… поздравить вас с законным браком, с созданием новой крепкой советской семьи! – Бурные, но короткие аплодисменты. Некоторые было вскочили (с рюмками), но от жеста Офицеровой руки разом сели. – Дорогие Женя и Сережа! В этот торжественный и незабываемый для вас день…» Дальше оратором были упомянуты: и «тернии и звезды семейной жизни», и «свет любви и взаимного уважения», и, конечно, «маленький», которого наши Молодые непременно найдут в капусте, хе-хе, а то и аистик принесет, хе-хе. Через год-другой. Хе-хе-хе. (Оживление в зале. Отдельные аплодисменты.) И еще многое и многое другое было сказано в напутствии. Так необходимом нашим Молодым. Да. Наши Молодые слушали. Невеста стояла как все тот же фужер в парче. Только потупленный, опустивший глаза. Внимательному Серову предстояло сегодня пить из него весь вечер. В заключение Офицер сделал паузу и повернулся к Молодым. С большим бегемотовым ртом. Как с раскрывшимся государством. Явно ожидая чего-то от них. «Ну поцелуйтесь же-е! – не выдержав, заревел. – Дорогие вы мои-и!» Серов послушно быстро поцеловал Никулькову. И засветил к Офицеру улыбку. Улыбку все того же назабвенного хóди. Все закричали «ура». Потом тянулись рюмками к Молодым, чокались, перезванивались меж собой и, рухнув, накинулись, наконец-то, на еду.
Крупная женщина с большой грудью вдруг завращала глазами как сирена «скорой помощи»: «Го-о-орько!» (Она из родни Офицера была.) И рубанула – коротко, вниз: «Горько!» И женщины разом закричали визгливо. И мужчины подхватывали упрямыми басами, мотая головой: «Го-о-орько!» Герой встал, и Невеста сомлела в его объятии с круто взнятыми локтями. Кинематографическая классика! Ура-а! – орали все и разом сбрасывали внимание на стол. Работали. Челюстями, понятно. Наверстывали. Машинально стукались рюмками. Ага. Ваше! Спасибо! Словно судорожно думали о чем-то очень важном. И опять по какому-то точному временнóму наитию грудастая поехала и завращала большими глазами. Опять будто автомобильными мигалками: «Го-о-орько!» И коротко рубила, как приказывала: «Горько! Горько! Горько!» (Это был профессионал.) И вновь визжали красные женщины, и басы гудели понизу непримиримо: «Го-о-орько-о!..»
Вскочила Сапарова и начала было читать стихи-обращение к Молодым, сочиненные коллективно на курсе. Читать с тем усеченным серьезным пафосом (скромная, знающая себе цену душа перед нами), с каким читают только учительницы литературы в школе, а также взращенные ими отличницы (одна обычно на класс, а то и на всю школу), но… но опять резко прослезилась, и опять прямо в очки. Да что же это такое! Все хлопали неимоверно часто от этой эмоциональной встряски! Падали к еде, уже не совсем соображая, что перед ними.
В левом углу шумели, махались руками друзья Серова. Все институтские. Уже хвалились, отчаянно врали друг дружке. И вечный аспирант Дружинин с белокурым своим чубом на̀ сторону, и сантехник Колов (по совместительству вечерник), и Геннадий Трубчин с курса Серова, бывший в загсе с Сапаровой свидетелем, очкастый, мотыль. И еще ребята… Явился даже Сашка Азанов (соперник Серова, еще по ухаживаниям за Никульковой) с пожизненным своим пиджачным хвостиком колбаскового парня, у которого всё в обтяжку. Когда начались танцы, он потерянно бродил среди танцующих. Его толкали. Зачем-то побывал в большой кухне.«Здравствуйте. Меня зовут…» Никто его не услышал, не заметил. Выйдя на пустую площадку лестницы, –быстро вернулся, испугавшись, что дверь захлопнется: английский замок! В туалете два раза спускал воду. В коридоре Серов его спросил: «Ты как сюда попал?» – «Так ребята привели!» – испуганно удивился Сашка. Ну-ну. «Пожмите друг другу руки! Пожмите друг другу руки!» – уже лезла, уговаривала, слезилась Светка Сапарова. Уже явно пьяненькая. В ответ ей оба насуплено молчали. Сопели. Тогда увлекла Сашку в зал, и они сразу начали подпрыгивать там в вальсе. Как две испуганные пенсионерки. Единственные здесь родные душки. За вальсом следом задолбил фокстрот. И кавалеры шустро порулили своих дам, погнали кто куда. Женщина с большой грудью и какой-то мужчина бегали по комнате солистами. Точно быстро таскали стол. То в одну сторону бегут-тащат, то уже в другую. Им жутко хлопали. На бегу, не выпуская «стола», они поворачивали серьезные лица к хлопающим, с достоинством кивали.
В какой-то момент свадьбы Серов вдруг увидел в левом углу застолья… свою Маму и своего нового, надо думать, Папу. (Неужели из Барановичей примотали?) Они появились там неизвестно когда. Можно сказать, по-английски. Только с обратным знаком. После семи лет отсутствия. (Во всяком случае, отсутствия Мамы.) Они сидели там, словно сон в дымящейся виньетке. Посреди реальной, махающейся руками гулянки. Они находились словно бы на Островке Бедных Родственников. Иногородние, никому не нужные и не известные. Забывали про еду, помня только про окружающих. Крашеные вздыбленные волосы Мамы напоминали уже прополотый и только что политый сад – просвечивали до кожи головы. Мама не узнавала сына. Маме уже стукнуло сорок пять. Новому Папе было явно за шестьдесят. Новый Папа был с испуганным левым глазом. Как с извергом. Возле головы все время делал ухо осла: А? Что? Что вы сказали? Нам повторить (выпить)? Не беспокойтесь! Мы пьем, мы едим!
Когда Серов с Трубчиным курили на площадке, появился этот Папа с глазом. «Привет, Папа! – сказал Серов. – Кого ищешь?» Папа провел рукой по начесу, как зебру сделал на переходе… и ушел обратно. «Что за козел? – спросил мотылевый Трубчин. – Откуда?» Серов не смог внятно объяснить.
На другой день к вечеру Серов провожал мать с новым мужем в Кольцово. Была с ним в аэропорту и Евгения. Все время почему-то исчезал, рыскал по вокзалу, что-то покупал им в полет, дергал сотки, уходил курить, оставляя их втроем напряженно молчать. Наконец объявили посадку. Материн старикан все порывался что-то сказать Серову. Нутриевый мех шапки его торчал спицами. Несообразным, диким пучком. «Не переживай, Папа, – сказал ему Серов. – В самолете все забудешь». Надолго обнял мать, точно запоминая. Мать в богатой шубе, в песцовой шапке беспомощно замерла, как распятая им, не зная, то ли заплакать ей, то ли не надо. Некогда ведь уже. Контрольная труба словно всасывала пассажиров. Мать и старикан боком пошли. Точно ожидая камня или палки. Всосались, запнувшись о порожек. Исчезли.
В несущемся из аэропорта автобусе сгорал закат. На фоне опущенного лица Серова островерхие крыши домов поселка пролетали как черные надолбы. Евгения лепилась к Серову, брала под руку. Серов косился на непонятно откуда взявшуюся эту девицу в белой кроличьей шапке, с белыми опушками по вороту и рукавам пальто.
Однако через час, уже в доме Никульковых, с готовностью вскакивал под крики «горько», целовал невесту, как куклу. (У невесты, как у куклы, когда ее наклонишь, западáли глаза.) Почти ничего не пил, крутил только на столе парчовый фужер за ножку. Обнявшиеся два свата тыкались лбами. «Я дал ему всё!» – говорил Офицер. Гороховый лоб дядя Гриши был крепче: «Нет, я дал ему всё! Не спорь!» И опять, как полгода назад, сидели за столом две сестры и, словно не видя не слыша ничего вокруг, нескончаемо, печально-радостно смотрели на Серова своими голубыми глазами в начерненных длинных ресницах, как невиноватыми ночными бабочками, одинаково взяв лица свои в ладоши… Трезвейший круглоголовый дядя Никульковой, в перерывах между своими удивительными познавательными рефератиками соседям и короткими, очень экономными улыбками им же… вдруг вставал и трескуче резко шарахал пьяных экзальтирующей фотовспышкой. И пьяные изумленно отвешивали рты, затем поправляли галстуки, думая, что сейчас вылетит птичка…
При прощании друзья совали в Серова большие застенчивые кулаки. Как будто тренеры бокса они. Норовили в скулу. Молоток. Держись. А мы за тебя горой. Ты знаешь. От выпитого все были красноносы…
Глубокой ночью, после мучительного, жалеющего, жестокого совокупления никакой крови на простыне не было. Евгения копалась, испуганно искала под собой, рядом, включив лампу.
Лежал безучастно, голый, закинув руки за голову. «Ты что же, думаешь, что я…» Серов молчал. «О чем ты думаешь?!» – «Не об этом! Успокойся!» Серов опять будто впервые увидел эту растерянную деваху в белой рубашке. Вскочил. По-прежнему голый, не стесняясь этого, курил в форточку. Луна безобразно курила вместе с Серовым. Потом одел леопардовые трусы, пошел в столовую, чтобы добыть спиртного.
Через неделю ему не без ехидства была сунута какая-то бумажка. Справка. Не понял сперва. Прочел… И в который раз уже не узнавал в этой молодой, самодовольно покачивающейся женщине с засунутыми в карманы халата руками… свою жену… «И не стыдно?.. На стену вон повесь. Чтоб видели. Под стекло. Как диплом…»
Гордящаяся собой Никулькова сворачивала справку.
Потом сняла халат, стала одеваться. Для улицы. Для института. Мелькали груди. Как будто назревшие рóжки оленихи. Как опиленные панты. «Не смотри», – спокойно, гордо было сказано Серову. «Так отвернись! Или уйди! Или – некуда?..» Чуть не плача, зажав груди, как растерзанную капусту, Евгения ринулась в спальню. «Дурак!» Серов возмутился: «не смотри», хм, «дурак»!
В трамвае ёжился на сидении, смотрел в окно. «Мы купим тебе шапку», – сказала Никулькова, белопушистая вся, прижимающаяся к Серову, как кошка. Серов внимательно посмотрел. «Кто это мы?..» Снова отвернулся к окну. За окном на морозе завыплясывал козлик-революционер на пьедестале. Тоже, видать, проняло беднягу. На Серове была шапка с ушками. Кожаная. Тонкая. Засаленная. Опорок не опорок. Не поймешь.
Медовый месяц явно не задавался. В нищенской своей одежонке Серов мерз на борзом ветру. Это перед институтом. А в самом институте, в перерывах, ходил, точно боясь встретить Никулькову. Да и вообще кого-нибудь из знакомых. Чуть что нырял в курилку, единясь там с дымом в темном углу. Или вообще убуривал по коридору. С Офицеровым пиджаком, будто с распахнутой уборной с огорода. «Серов, ты куда?» – «Сейчас». Жена тоже искала мужа. Серова нигде не было. Никто не видел. На общих лекциях прокрадывался к амфитеатру, когда уже бурлил за кафедрой доцентовый кипятильник марксизма-ленинизма. «Ты где был?!» – спрашивала Евгения. «Как где?!» – очень удивлялся Серов.
…Ногти торчали из носков как монеты нумизмата. Уже целой коллекцией! Испуганно разглядывал их, перестав раздеваться. Душ хлестал. Серов безумно смотрел на тещины панталоны. На веревке… В спальне, уже в постели, Никулькова накладывала крем на лицо. Белыми игривыми лентами. Превратив указательный палец в кулинарный шприц. Понятное дело, для торта. Принималась шлепать по щекам. «Почему босой? Тапочки же дядя Леша подарил?» Серов молчал, быстро раздевался. До леопардовых. Тоже подаренных. Дядей Лешей или дядей Гришей. Ладно. Пусть. Черт с ними. Прыгнул за Никулькову к стенке. Мрачно думал, руки за голову. Всё дареное. Своего ничего. Зачем женился? Никулькова ждала. Выключала лампу. Лежал под светом фонаря сквозь тюль, как железный. Потом, забыв про всё, мгновенно оказывался сверху. Со страшными птичьими цветными глазами. Страстно ударялся о равнодушное лицо, как дятел о дерево…
За завтраками Серов мысленно подсчитывал. Переводил, так сказать, все съеденное им в денежное выражение. На сколько он уже наел тут. Сколько он должен благодетелям. Он, сидящий сейчас с ними за одним столом. Это уже становилось манией. Теща и тесть спокойно, с достоинством насыщались. Кредит резко пах калиной. Ежедневной пареной калиной. Которую они постоянно ели от желудка. Советовали Серову. Полезно. Вежливо Серов отказывался. Приживалка Нюрка ехидно подсовывала новоиспеченному зетю еду. На каждом блюде был присобачен ценник. Подталкивала локотком, подмигивала. Как своему братцу-проходимцу. Мол, рыбак рыбака видит издалека. Так, во всяком случае, Серову казалось. Когда он в первый раз выложил на стол скомканные деньги (свою стипендию) – все уставились на них с веселым любопытством: что это? Тогда, порывшись в карманах, добавил ко всему большую монету. Железный рубль. Аристократы поднесли к глазам лорнеты. Аристократы лорнировали на столе недееспособных тараканов, которые не могут никуда побежать. Забавно. Что же это все-таки? Это – деньги? Удивительно! С достоинством Серов убрал бумажки. Показал всем монету. Запросто спальмировал. Фокусник. Но Евгения неожиданно сказала, что тоже отдаст свою стипендию. В общий котел. Это был поступок, надо сказать. И Серову ничего не оставалось, как выкладывать бумажки обратно на стол. А дяде Грише (гороховому) выпальмировать монету. Прямо к носу его.
Однако нужно было что-то решать. Низы уже не могли жить по-старому, верхи не хотели жить по-новому. Нужно было искать работу. Работать надо было, черт побери! Вон, как твой Генка. Трубчин. К примеру. Вот тогда ты можешь ходить задрав нос. Вот тогда ты хозяин, тогда ты муж! А так.. Серов молчал. Судьба вязала рыболовную сеть. И вроде бы местами еще пока, секциями. Однако Серов уже чувствовал, что тычется в нее. Тычется и отскакивает. А скоро будет в ней барахтаться и трепетать. Наверняка… Правильно, многоуважаемый Григорий Иванович. Полностью с Вами согласен. Золотые слова. Благодарю за науку. Серов был вежлив как никогда. Встав, прикладывал к губам салфетку. (Спасибо.)
Геннадий Трубчин, числясь вечерником, на занятия ходил с дневниками. В группу Серова. Добился в деканате. Потому что работал Геннадий Трубчин в Оперном театре. Электриком. Осветителем сцены. Естественно, вечерами. Серов стал таскаться к нему на пульт, пытался освоить довольно замысловатую систему свето̀в сцены. Фонарем Генка садистски жег мчащихся по сцене, взбалмошных, жутко вывихивающих эпилептоидную ногу балерин. Обещал Серову выбить ставку. Хотя бы ученическую. Радамесы все были могутны. Радамесы переставлялись по сцене несгибаемо. С грудями – будто с кирасами. Долго устанавливались. Прежде чем дать свое самое мощное с и б е м о л ь. Упорно, точно глухонемым, дирижер писал музыкантам свою фамилию в воздухе. (Те, казалось, не понимали.) Или принимался скакать с взнятыми локтями на оркестре. Как будто он на лошади. Наблюдать все это из будки было забавно. Приводил туда даже Евгению. Однако та все воспринимала слишком уж блаженно. Не критично. Отвешивала рот, покачивала головой, готовая плакать над жизнью какой-нибудь баттерфляй. Сами искусствоведы из будки высказывались о музыкальном действе на сцене очень оригинально. Один (Трубчин) означал все происходящее там двумя словами: поедрень Рахманинова. Так и бормотал под рев оркестра, опять садистски выжигая бегающих по сцене и кричащих артистов и артисток: «Эт-та поедрень Рахманинова!» Другой (Серов) почему-то всех на сцене называл или радамесами, или вовсе – половцами(?!) («Где половцы-то? Куда подевались?») Великие знатоки музыкальной драматургии прятались вверху в будке! Дома теперь Серов нередко пел Никульковой онегина-ленского: Я вас люблю любовью бы-рата, любовью бы-рата, а может быть, еш-шо-о-о-о сильней! И бацал цыганочку. С выходом: Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Эх, ма-а-а!
Ближе к маю Серов опять стал таскаться в общагу на Малышева. Попивал там. То с Коловым. То с Дружининым. То с обоими вместе. То с Коловым, Дружининым и Трубчиным. Комбинации были разнообразны, но наезжены, набиты. О жене, о Никульковой – ничего плохого. Как о покойнице. Изображалась жизнь стопроцентного холостяка. Собутыльники не возражали. Колов показывал один и тот же полупорнографический американский журнал. Девица на столе. Стоя на коленях. Почти в чем мать родила. Опершись пальцами рук в стол – выгнулась вся. Как калека. И сексапильно смотрит на тебя, развесив рот. Будто тяжелый олигофрен… «Она что – обезножела? – спросил серьезно Серов. – Встать не может?» – «Дурак ты!» – ответил Колов и вырвал картинку (журнал). Мечи тут бисер перед свиньями!
Приходил Генка Трубчин. И почему-то всегда у него имелись при себе презервативы. Вынимал он их из кармана уже без бумажек, распакованными. Приготовленными. Так вынимают из пистонов карманные часы. Чтобы сверить время… Но всем казалось, что «часы» эти были и вчера, и позавчера, и на днях, что они одни и те же. «Берите, – слышалось просительное. – Импортные. От трипака…» Передвижной пункт венерологической помощи. Пришедший вот в общагу… Никто почему-то не брал. Вроде не требовалось. Даже веселый, неунывающий аспирант Дружинин. (Вечный аспирант Дружинин.) Который всякий раз, когда звали в компашку, первым делом спрашивал, смеясь и подмигивая направо-налево: «А девчонки, девчонки будут?» – «Да будут, будут!» – успокаивали его. И веселый аспирант пуще смеялся, и вымытый белокурый чуб его трясся от смеха. Трясся, что тебе связка колец с пальца цыгана…
Вяло Генка отпивал из стакана, разглядывал коловскую замусоленную девку. Калеку. Выгнувшуюся на столе. Однажды предложил Серову сходить к девкам. Небрежно так предложил, точно вспомнив. Есть две кадры. Девахи. Торгашки. Пойдешь? Сразу протянул пресловутый презерватив. «Импортный. От трипака…» Серов покраснел, засуетился, взял сморщенный, весь в табачных крошках атрибут. Хотел назад его или хотя бы на стол. Но под взглядами всех – не смог. Вложил в пистончик. Тоже стал как бы при часах. Ну вот, судорожно сглотнул Генка. Потому что отступать было некуда. Теперь мы, значит, пошли. Они потоптались какое-то время. И вышли из комнаты. С ёжиками ужаса на головах.
Одна кадра жила в тайной коммунальной цитадели, заныканной в громадном здании в центре, сплошь изукрашенном вывесками учреждений и магазинов. Трудно было даже заподозрить, что где-то там, наверху, у черта на куличках, попрятались в своих комнатушках люди. Поэтому компания, поднявшись черной лестницей почти под чердак, долго продвигалась еще по длинному коридору. И коридору этому, казалось, не будет конца. У каждой двери, у каждого сундука торчало по старухе. От забранных в железо ламп были они полосаты и молчаливы, как зэки. Две кадры призывно смеялись, не обращали внимания: неодушевленные предметы. Идите смело! Кадрильщики однако молчали, старались не цеплять и не тащить за собой сундуков. Кивали старухам, будто не слишком им знакомые. Бутылки-гады постукивали. Девки распахнули дверь: «Заходите!»
Комнатушка была забита бабьим уютом, понятно, до потолка. Ничего не стояло миленького разве что на головах у хозяек. Протискивались за стол на диван с вогнутыми животами. Как язвенники. Сразу провалились на диване к полу – удивленные головы кадрильщиков стали походить на шары. Ну которые можно брать и надевать на руку. Дамы сидели нормально, напротив, на стульях. Одна была с вольным воротом платья и очень вольной в этом вороте головой. Выглядела от этого замысловато. Вроде комбинации из трех пальцев. Где преобладающим является большой. У другой ворот был запахнут наглухо, с пуговицами по плечу. Такие бывают только у рапиристов. «Ну, вздрогнули?» Вздрогнули. Девки сразу и как-то обязательно закурили. Чуть погодя еще заглотили по полстакану. Музыка гремела. Одна торгашка (которая с глухим воротом) уже прыгала по комнате в танце с Трубчиным. Ножки ее зависали в воздухе как рогульки. Вторая, забыв про вольности головой, сидела рядом с Серовым, обиженно отклячив губы. Которые напоминали обсосанные леденцы.
Потом обе они как-то разом окосели. Начали хихикать, матюгаться, чего-то бренчать. Стали вдруг как в дым расстроенные два пианино. Это удивляло. Торгашки ведь. Обе же с базара. Одна мясом торгует, другая в овощном павильоне. И – на тебе. Дальше и вовсе – вдруг заплакали. Разом. Начали выть. (И что теперь с ними делать? – Трубчин вытаращился на друга.) Забыв о кавалерах, дико бродили в приспустившихся почему-то чулках. Будто таскали толстые свалявшиеся паутины. («Вы чего? чего? девочки?» Это Трубчин.) Кларнет скулил как собака. Вроде бы танцуя, тяжело толклись друг перед дружкой. По-прежнему – точно в сырых, свалявшихся тенётах на ногах. Трубчин кинулся, стал учить их танцевать. Подмигивал Серову: ведь самый момент, Серега! Не теряйся!..
Но Серов уже шел по коридору. Серов уже оборачивался на старух. С недоумевающим, беззащитно-детским лицом. Лицом человека, которому внезапно выстрелили из-за угла. Из-за угла, который он уже прошел. Выстрелили в спину.
Словно разваливающуюся телегу с оглоблями, несло следом длинного Трубчина. «Серега! Серега! Ты куда? Погоди! И я с тобой!» Ударялся о старух. И те покорно кланялись вслед. Как полосатые царские версты…
Уже через два дня, придя после занятий и сбрасывая в парадном обувь, Серов почуял неладное. Как убитый летучий мыш, брошен был прямо на пол мокрый зонт. Туфли Евгении валялись… Бодро вошел в комнату. «Ну, как ты тут? Не скучала?» Пощечина была как селедка. Как длинная мокрая сельдь. Евгения упала на кушетку в рыданиях. «Ну что ты! Услышат ведь». Наш дон жуан сидел на самом краешке кушетки. «Успокойся». «Не прикасайся ко мне!» Ноги замелькали перед носом Серова очень опасно. Выказывали из паха женщины кулачный менструальный абрис. Серов еле успел отскочить. Однако – ненормальная. И заходил по комнате. И заходил. И вдоль. И поперек. Вообще-то, что, собственно, произошло? Что?! Ну был, был! С Трубчиным! (Уже доложили. Сплетники.) Был! И что? Ведь изучал! Просто изучал! Рассказ ведь пишу. А-а! «Расска-аз»! «Изуча-а-ал»! В следующий миг Серов будто ловил обезумевший шиповник. Целый куст шиповника! Поймал. Зажал. Весь. Прижал к себе женщину всю. Ощущал живое невозможное железо. Ну, будет, будет. Успокойся. Знаешь ведь. Твой я. Чего ж теперь? Ушел я оттуда. Сбежал. Противно стало. Не гожусь я для этого. Знаешь ведь. Зачем только, дурак, пошел? Как дерьма наелся. Ну хватит, хватит. Ерунда все это. Прости. Не надо. Люблю…
Потом они лежали. На кушетке. Евгения обморочно спала. Глаза Серова были широко, удивленно раскрыты. Как будто охранники его. Прислушивались к комнате. К мирку в ней.