Впервые Тошка порадовался, что не надо никого развлекать веселой болтовней, а можно просто вести тягач по колее и о жизни подумать, что ли, помечтать о самом тайном своем и заветном.
А думал Тошка о том, что, хотя удачно складывается его судьба, нет у него полного счастья. И причина этому одна: всю жизнь, сколько он себя помнил, никто и никогда не относился к нему серьезно! Никто не догадался заглянуть ему в душу, понять, что бравада его напускная. Даже Валера Никитин, самый чуткий и человечный, «сейф» для чужих секретов и переживаний, Валера, с которым уже две тысячи километров сижено в одной кабине, и тот не давал себе труда спросить: «О чем ты, парень, думаешь, что у тебя на душе?» Посмотрит ласково, погладит взглядом по шерстке и навострит правое ухо: давай, братишка, вытаскивай из закромов свежую байку, развлекай.
Сам виноват – всю жизнь хохмил и скоморошничал, приучал людей к тому, что Тошка – паяц, теперь попробуй переубеди. За двадцать лет никто совета не спросил, раскрывал рот – отмахивались: погоди, мол, не до шуток. А ведь было что сказать, и не раз!
До армии работал трактористом, колхоз большой, земля хорошая, а председатель никчемный, с воробьиным умишком; только и делал, что орал на всех без толку и перед начальством каблуками щелкал.
Висело над селом давнее проклятие – бездорожье. До шоссе всего три километра, а сколько машин здесь свое здоровье оставило! В осеннюю распутицу ребят в школу на тракторе возили, в болотных сапогах не пролезть – черт ноги переломает на этих трех километрах. А в округе камня моренного полно – ледники на память людям оставили, так и просится в дело. «Дорстрой» и слышать ни о чем не хотел: нет у него в плане этой дороги и не предвидится. Тошка и придумал: недельки на две арендовать у «Дорстроя» камнедробилку и грейдер, кликнуть добровольцев из молодежи и своими силами протянуть до шоссе дорогу. Подготовился, попросил на собрании слово – председатель уперся и не дал: нечего, говорит, цирк устраивать. Разозлился Тошка, написал в районную газету письмо. Приехал корреспондент, но председатель ему такого про Жмуркина-младшего наговорил, что гость повозмущался, взял интервью о трудовых успехах и укатил обратно.
Что бы Тошка ни предложил, председатель на дыбы: не то что серьезно поговорить, видеть бузотера не мог.
Были к тому свои причины. Началось все с того, что как-то председатель, у которого заболел шофер, приказал имевшему водительские права Тошке сдать трактор и принять машину – не попросил вежливо и по-человечески, а именно приказал! Тошка стал отказываться, председатель нажимал. Тогда на глазах у всего колхоза Тошка подвел к правлению снаряженную седлом корову. Председатель Жмуркину – строгий выговор на доске объявлений, а Жмуркин на том выговоре изобразил рядом с подписью всадника, гарцующего на козле. «За подрыв авторитета» бузотера сняли с трактористов и опрометчиво бросили на свинарник – опрометчиво потому, что здесь Тошка узнал покрытую мраком тайну: среди безликого поголовья втихаря воспитывался и наливался соками личный поросенок председателя. Скоро в свинарник началось паломничество: все хотели увидеть загон, в котором одиноко похрюкивал увенчанный венком из ромашек кабанчик. На загоне висел фанерный щит с надписью: «Я не какая-нибудь свинья, а персональная!»
Праздник был у председателя, когда Тошку призвали в армию. А молодежь на селе сразу поскучнела: не нашлось подходящей замены неистощимому на веселые выходки заводиле.
Так что, если подбить бабки, грустно размышлял Тошка, ничего путного в колхозе он не сделал. Сотрясал воздух веселым звоном, и только.
И в армии продирался сквозь несерьезное к себе отношение, словно сквозь джунгли. Сначала все шло хорошо: как и хотел, попал в танковые войска, даже уговаривать не пришлось, тракторист все-таки. А служба пошла кувырком. Один раз увидели, что после отбоя вокруг Тошки балаган – наряд вне очереди, второй раз – трое суток гауптвахты. Начальство недоумевало, солдат вроде примерный, по службе кругом благодарности, а на занятиях, чуть отвернешься, – острит в центре хохочущей толпы.
Решили перевести Жмуркина в ансамбль песни и пляски при Доме офицеров, пусть развлекает народ в отведенное для этого время. «Мимика у тебя, талант, – соловьем разливался худрук ансамбля. – Юмор будешь читать!» Тошка взвыл: не умею, мол, по заказу шутить, – а поздно: бумага подписана. Пришлось зубрить монологи и разучивать сценки, корчить рожи перед залом и разъезжать по смотрам самодеятельности. К удивлению Тошки, принимали его с каждым разом все лучше, смеялись и аплодировали, даже премию на конкурсе получил – именные часы. Под влиянием такого успеха смутная мысль зародилась: а не махнуть ли после демобилизации в театральную студию, на артиста учиться?
И кто знает, как сложилась бы Тошкина судьба, если бы не приезд почетных гостей, бывших танкистов части – Никитина и братьев Мазуров. Как когда-то Гаврилов, они тоже выступили в клубе и рассказали о трансантарктических санно-гусеничных походах, а на главный, вскруживший многие головы вопрос: как туда попасть, прямо ответили, что обещать не обещаем, но у лучшего из лучших, которого командир части рекомендует, есть шанс.
А потом началась художественная самодеятельность, и Тошка с треском провалился.
Ничего у него не получалось, не мог он паясничать в этот вечер! Бубнил заученные шутки, играл мускулами лица, подражая своему любимому Юрию Никулину, но зал, всегда доброжелательно к Тошке настроенный, не смеялся: впервые Тошка не нашел с ним контакта. Произошло это потому, что выступление полярников как обухом по голове Тошку ударило: время золотое теряю! Вот оно, дело, ради которого стоит жить!
И – рапорт на стол: прошу обратно в часть. Худрук винтом крутился, молочные реки и кисельные берега сулил, льстил, слова Нерона вспоминал: «Какой великий артист погибает!» – а Тошка ни в какую: прошу обратно в часть!
Худрук, когда узнал причину, обидно посмеялся: куда тебе, от горшка два вершка, в Антарктиду, первым же ветром унесет с Южного полюса на Северный. К такому разговору Тошка был готов. Не говоря ни слова, взял двухпудовую гирю и семь раз выжал правой рукой, потом левой – пять раз.
– Черт с тобой, иди! – зло, но с уважением сказал худрук.
И Тошка вернулся в часть – наверстывать упущенное. За год два раза в кино побывал, от увольнительных в город отказывался, а двигатель, ходовую часть танка и тяжелого артиллерийского тягача изучил не хуже любого сверхсрочника. И добился своего: о лучшем механике-водителе командир написал письмо Гаврилову. Не поленился батя, приехал; сначала заулыбался при виде юркого малыша, которого ему сватают, а присмотрелся, понял, что перед ним одержимый, и благословил.
И тот день стал самым счастливым в жизни Тошки.
Никогда, ни одному человеку на свете не признался бы он в том, что с детства мечтал о подвиге! Сначала это были такие наивные мечты, что и вспоминать неловко, потом книжные – вроде полета к Туманности Андромеды. И лишь в самые последние годы стал мечтать о том, что достижимо для человека его характера, сил и способностей. Войны, слава богу, нет, и не достанется ему Звезда Героя, и космонавтом ему не быть, а вот в огонь и воду пошел бы и бандиту поперек дороги встал бы.
Очень Тошке нужен был хотя бы такой, рядовой подвиг, чтобы земляки, однополчане, друзья удивились и сказали: «Думали, ветерок у него в башке гуляет, а ведь стоящий он человек оказался, Антон Жмуркин!»
Но пожары, наводнения, бандиты проходили стороной, не давали Тошке отличиться. А что и где он мог еще сделать? Колхозу хотел помочь – дали от ворот поворот; восстанавливать Ташкент после землетрясения попросился – председатель в райком комсомола лично позвонил, помог товарищам избежать такой «ошибки». Актерскую известность получить? Хватило ума сообразить, что самодеятельные его потуги бесконечно далеки от искусства таких мастеров, как Эраст Гарин, Аркадий Райкин, Юрий Никулин.
Потому так и ухватился за возможность попасть в Антарктиду, пройти санно-гусеничным путем по ее ледяному куполу. И попал, хотя только солдат поймет, каких усилий и жертв ему это стоило, какой аскетической жизнью жил Тошка второй год службы.
Ну и что же? На Доску почета в колхозе повесили – знатный земляк, походник Антарктиды! А он, этот знатный земляк, и здесь клоун. Как был, так и остался «своим в доску, рубахой-парнем» – у всех на подхвате. В Мирный прибыли, транспортный отряд дневал и ночевал на припае, с опасностью для жизни суда разгружал, а Тошка что в это время делал? Три раза в день посуду на камбузе мыл на сто двадцать персон. Некому больше было мыть посуду, только Жмуркин сгодился на такое ответственное дело! Спасибо еще, взял батя на Восток, не было счастья, да несчастье помогло: аппендикс у Мишки Седова вырезали, освободилась штатная должность. А то красиво бы отзимовал, ярко и доходчиво рассказал бы на колхозном собрании, как «знатный земляк» героически мыл тарелки и драил кастрюли на камбузе обсерватории Мирный.
Ну, взял батя с собой, а что толку? Тоже на подхвате. «Потерпи, Тоша, повзрослей на один поход, сынок». Повзрослеешь тут!.. Через зону трещин заструги шли – близко к рычагам Валера не подпустил: рано, мол, присматривайся, дело серьезное. Как на обсуждении вставишь слово – цыц, мальчишка, взрослые люди говорят. «Маленькая собачка до старости щенок» – это о нем Сомов сказал. Не выдержал тогда, ответил: «Щенок – он всегда собакой станет, а мерину конем не бывать!» Не простил обиды Сомов… Вот тебе и попал в поход – чуть ли не пассажиром… Ленька и вполовину так тягач не знает, а почет и уважение – батю от смерти спас! У Сомова не поймешь, в чем душа держится, а герой – чуть сам не отдал концы, но вытащил Леньку из поземки. Петя, уж совсем вроде ангелочек без крыльев, – воем исходил, а встал на помороженные ноги, чтоб накормить людей…
Тошка вспомнил вдруг рассказ старшего брата, как тот попал на фронт весной сорок пятого и, сопливый мальчишка, переживал, что война вскоре закончилась, а он подвига не успел совершить, вспомнил потому, что поймал себя на такой же детской мысли: обидно, поход на последнюю четверть переваливает, а он, Тошка, так ничем себя и не проявил.
Тяжело вздохнул: все думают, что нет на свете человека веселее и счастливее Жмуркина, а он просто неудачник. Ростом маленький, характером несолидный, любовью обойденный. Никто не посмотрит на него такими глазами, как смотрят на батю, никто не скажет – выручи, Антон Иваныч, сходи еще в один поход, на тебя вся надежда. Будет Тошка, не будет Тошки – один черт. Никому он не нужен…
С этими горькими мыслями и тянулся за идущим впереди тягачом Валеры неудачник Тошка, глупый пацан, которого походники как подарок судьбы приняли, младший братишка, от одной улыбки которого оттаивали озябшие души, беззаветный трудяга, готовый полезть хоть в двигатель, хоть к черту на рога – свой в доску, рубаха-парень, надежнейший из надежных.
Кое в чем, конечно, ты сам виноват, но виноваты перед тобой и батя, и Валера, и другие старшие товарищи. Кто-то из них мог бы, должен был бы не только байкам твоим посмеяться, но и на разговор вызвать, понять, чем ты дышишь, и, разобравшись, сказать: «Ну какой тебе еще нужен подвиг, если ты целый месяц идешь в семьдесят градусов мороза по куполу, мерзнешь, как не мерзла ни одна собака, вкалываешь не за страх, а за совесть и все-таки жив и пока здоров? Если об ордене размечтался, то зря: батя и тот ни одного в Антарктиде не получил. Зато все полярники будут знать, что за человек Антон Жмуркин. Мало тебе, что ли? Если мало, значит верно, что ветерок в твоей башке гуляет и надо тебе повзрослеть еще на один поход. Хотя и в этом ты еще хлебнешь – до Мирного восемьсот километров, лихие будут эти километры, поверь битому волчаре, Тошка…»
«Харьковчанка» остановилась, притормозили и следовавшие за ней машины. Тошка взглянул на часы – батюшки, обед! За раздумьями и как-никак самостоятельной работой забыл, что позавтракал плохо, и сейчас вдруг почувствовал такой голод, что съел бы, кажется, зажаренный коленчатый вал. Даже подшлемник не натянул – бегом по морозу на камбуз.
– Рано, – буркнул суетившийся у плиты Петя, – поди поработай, нагуляй аппетит… робот!
– Бойся собаку сытую, а человека голодного! – прорычал Тошка. – Дай хоть бутербродик умирающему!
Сердобольный Петя уступил, и Тошка, жадно прожевав кусок копченой колбасы, сразу повеселел. Будто и не чувствовал себя разбитым, будто не думал о горькой своей судьбе.
Девичьи слезы, юношеские печали…
Не верили, не ждали от этой цистерны ничего хорошего, а все-таки тлел уголек надежды: чем черт не шутит, когда бог спит? Дыхание затаили, смотрели, как Ленька отвинчивает крышку горловины, и увидели снова облепленный густой массой черпак.
Ладно, хоть и на киселе, а дошли ведь сюда – до станции Восток-1, половина пути позади. То есть станции никакой здесь нет, символ один, но греет сам факт: не безликая точка в снежной пустыне, а географическое название, отмеченное на любой антарктической карте. Радиограммы домой отправили, и родные точно будут знать, где сутки назад находились их полярные бродяги. Удалось и кое-чем разжиться: на брошенных в незапамятные времена полузасыпанных снегом санях валялось несколько разбитых ящиков и с десяток досок. Пригодятся в хозяйстве, пойдут в огонь – соляр и масло разогревать.
Больше на станции делать было нечего, осталось лишь цистерну подцепить к Ленькиному тягачу, следом за хозсанями. Дело минутное: примотали стальное водило к саням, разошлись по машинам и двинулись вперед – уже не по колее, а развернутым строем – снег в этом районе Центральной Антарктиды спрессован крепко, и необходимость в колее отпала.
Проехали метров сто – нет в строю Савостикова! Высунулся Игнат из «Харьковчанки», присмотрелся – не двигается Ленька. Может, цистерна отцепилась? Выругался Игнат и разворотом на сто восемьдесят градусов дал поезду команду возвращаться.
Вернулись и увидели такую странную картину: ревет Ленькин тягач, содрогается весь от напряжения – и ни с места, лишь гусеницы прокручиваются. Что за чертовщина, тягач-то в порядке, пустяк для него двадцать пять тонн груза. Взял Игнат Леньку на буксир, одновременно рванули – та же история!
Стоп, разобраться надо, опасное это дело – вхолостую гусеницы крутить. Осмотрели сани, на которых лежала цистерна, потом взяли топоры и лопаты, начали вскрывать спрессованный чуть ли не до льда снег, докопались до полоза и обнаружили, что его стальная поверхность покрыта снизу каменно-твердыми буграми. Не сразу сообразили, что к чему, а поняли – руки у людей опустились.
Когда около двух месяцев назад пришли из Мирного на Восток-1, у Сомова, который тащил тогда эту проклятую цистерну, лопнул маслопровод. По инерции тягач прошел еще несколько метров и остановился, но те самые метры и оказались роковыми. Сани наехали на горячее масло, оно прикипело к полозьям и поставило цистерну на мертвый якорь. Впрягись в нее пять тягачей, и то не сорвали бы с места, а если бы даже и сорвали, то без скольжения тащить за собой такой груз все равно невозможно.
Не хотел Алексей выпускать Гаврилова из тепла, а пришлось – под честное слово, что разговаривать на морозе не будет. Два подшлемника батя надел, пуховый вкладыш из спального мешка на плечи накинул и вышел – решать, что делать. Знаком остановил Леньку и Тошку, которые, подкопавшись, пытались зубилами сколоть масляные комки, осмотрел полоз, подумал и жестом указал на «Харьковчанку» – пошли, мол, проводить совет.
– Без этой цистерны до Пионерской не дойдем, – улегшись опять в мешок, сказал Гаврилов. – Кто что думает?
– Перечерпать из нее соляр в одну из наших, – с ходу предложил Игнат. И тут же замотал головой: – На двое суток делов…
– Отпадает, – сказал Гаврилов.
– А почему бы все-таки не сколоть масло зубилами? – осмелился Тошка. – Попробуем!
– Бессмысленная трата сил, – возразил Давид. – Может, сколоть кое-что и удастся, но скольжения все равно не будет.
– Я тут подсчитал, – Маслов подсел к бате с листком в руке, – что, если полностью заправим баки из этой цистерны и бросим ее здесь, до Пионерской доползем. На пределе, но доползем.
– А пургу недели на две не подсчитал? – пробурчал Сомов. – С твоим подсчетом застрянем в полсотне километров от Пионерской и откинем без топлива копыта.
– Точно, откинем, – подтвердил Гаврилов. – Ну?
– Я за предложение Бориса, только с одной поправкой! – включился Ленька. – Заправимся до отказа, но бросим здесь, кроме цистерны, и какой-нибудь тягач. Тогда на остальные машины солярки хватит. Ну как?
– Правильно! – поддержал Маслов. – Верняк!
– Я против, – решительно возразил Валера. – Дорога большая, всякое может случиться. Нельзя бросать машину, пока она на ходу. Не спортивно!
– Спорить не стану. – Ленька огорченно развел руками.
– Остается, сынки, одно… Как думаешь, Василий?
– И думать нечего, – отозвался Сомов. – Паяльные лампы.
– Вот это да! – радостно поразился Тошка. – Выдать Кулибину в награду окурок!
– Значит, решено, – гася оживление, вызванное напоминанием о куреве, подытожил Гаврилов. – Бери, Игнат, лампы и разбивай людей на бригады. Работать так: как масло разогреется, счищай, не теряя ни секунды, не то снова окаменеет. Под очищенную поверхность сначала подставляй чурку и лишь потом подкапывайся под следующий участок полоза, иначе сани с цистерной осядут – не вытащим. За дело, сынки!
Неприветливо встретила и совсем уж плохо проводила походников станция Восток-1. Пять часов длились проводы, и были это, наверное, самые трудные часы за весь поход.
На куполе всегда не хватает воздуха, а тут его словно вдвое разбавили и втрое высушили, ни влажности, ни кислорода в нем не осталось: на долю каждого пришлось слишком много резких движений, на куполе вообще противопоказанных. Чтоб подобраться к полозьям снизу, рубили в снегу глубокие траншеи – на это и уходили главные силы, а затем растапливали комки авиационными паяльными лампами. Задыхались от копоти, обжигались раскаленным маслом, сменялись каждые десять минут и шли в «Харьковчанку» – отдыхать и лечить ожоги. Дымились пропитанные соляром каэшки, отвратительно пахло паленым. Давид прожег подшлемник и опалил бороду до кожи, у Маслова обгорели усы и веки. От дыма и копоти помороженные лица людей совсем почернели, черной была слюна и даже слезы из глаз казались черными.
Доработался до обморока Валера, потом снова хлынула из носа кровь у Сомова, и их обоих Алексей до работы больше не допускал. Остальных тоже шатало, но они пока еще держались.
Игнат заметил, что ловчее других управлялся с лампой Тошка. Траншеи стали рубить узкие – на Тошку – и на этом сэкономили по меньшей мере час. Лампой теперь орудовал он один: раскалял масло и тут же счищал его ветошью. Пока другие готовили новую траншею, он успевал и дело свое сделать, и отлежаться минут десять в «Харьковчанке», где за ним был организован особый уход. Алексей смазывал лицо и руки Тошки защитной мазью, давал микстуру, чтобы тот откашлялся, и поил горячим чаем. А Тошка, который стал главной фигурой, с комичной важностью принимал заботы, даже пошучивал, но под конец, когда почти вся работа была сделана, до того дошел, что из-под полоза его за ноги вытаскивали.
Закончили, сдернули цистерну с места, убедились в том, что скользят сани нормально, и легли спать. В первый раз не разделись до белья и печь не загасили, но в этом не было необходимости, потому что в «Харьковчанке» у капельницы все семь часов продежурил батя, а в жилом балке – Алексей. Они же и подняли людей, не пошелохнувшихся от звонка будильника, силой пришлось поднимать – жестокая нужда.
Позавтракали, напились крепкого кофе и кое-как разогнали кровь по жилам. Сомову надоело отдыхать, и он отправился на свой тягач, а Тошка подменил Валеру, которого Алексей уложил болеть. Часа за четыре разогрели топливо и масло, запустили двигатели и, не оглянувшись, покинули станцию Восток-1.
Поезд пошел под горку. Начиная от Комсомольской, купол с каждым километром чуть-чуть, незаметно для глаза понижался, и столь же незаметно повышались атмосферное давление и температура воздуха, насыщенность его кислородом.
На бумаге можно было бы легко доказать, что эти факторы должны были улучшить самочувствие походников, поскольку организм человека чутко реагирует на изменения окружающей его среды. Но в таком теоретически безупречном выводе имелся бы логический просчет, ибо оказалось бы неучтенным одно обстоятельство: люди не успевали восстанавливать свои силы.
Разреши Гаврилов десять-одиннадцать часов сна в сутки – этого, пожалуй, хватило бы по такой работе в самый раз. Не позволяла арифметика. Приплюсуйте четыре-пять часов на подготовку тягачей да еще несколько часов на неизбежные ремонты, на завтрак, обед и ужин – сколько времени останется на перегон? Пшик останется! А метели, когда из машины носа не высунешь? А непредвиденные аварии, другие беды, которых не запланируешь? И получится, что если спать по десять-одиннадцать часов, то поход от Востока до Мирного затянется на четыре месяца. Вернее, мог бы затянуться – ни топлива, ни продуктов питания, ни баллонов с газом для камбуза на эти месяцы не хватит.
Поэтому спали семь, а с сегодняшнего дня будут спать шесть часов в сутки. И это многовато, но ничего не поделаешь, меньше никак нельзя. Но и больше – ни на минуту, потому что через месяц поезд должен быть в Мирном.
Не будь пожара и взрыва, уничтоживших балок на Ленькином тягаче, в Мирный можно было бы прийти и через полтора-два месяца. А раз уж это произошло, то крайний срок возвращения – месяц.
Только Гаврилов, Антонов и Задирако знали, что хлеба, мяса и соли у походников осталось на тридцать дней.
И еще несколько человек в поезде знали то, чего не должны были знать другие.
Алексей, Игнат и Валера знали, что у Гаврилова развилась острая сердечная недостаточность и ему необходим полный покой. А как его, этот покой, обеспечишь?
Коллега из Мирного проговорился Маслову, что на Большой земле распространились слухи о неизбежной гибели поезда и Макаров лично под свою ответственность редактирует и переписывает отчаянные радиограммы походникам от родных и близких. Гаврилов взял с Маслова клятву, что тот будет держать язык на привязи.
И никому, даже бате, щадя его сердце, Игнат и Валера не рассказали о новой угрозе, нависшей над поездом. Установленный на Валерином тягаче кран-стрела, единственный механизм, способный поднять коробку передач или другой тяжелый груз, в любой момент может выйти из строя: в шестерне обнаружилась неожиданная трещина. Лопнула каленая сталь, не выдержала адских холодов. А запасной шестерни не было!
Знавшим все это приходилось молчать. Все-таки пошла вторая половина пути, морозы ослабли до шестидесяти четырех градусов, и у людей появилась надежда, что поход закончится благополучно. Не так страшна трещина в металле, как трещина в этой самой надежде.
Бывает в жизни, когда незнание спасительно. Слово не только лечит, оно и убивает.
Тихо было в «Харьковчанке». Экипаж ушел завтракать, Гаврилов похрапывал, разметавшись на полке в одном белье. Чтобы не мешать бате, Валера отодвинулся к самому краю и молча смотрел, как Алексей пересчитывает ампулы в аптечке.
Под утро у Валеры началось удушье, и он проснулся в холодном поту. Голова раскалывалась от боли, грудь сжимало, горло саднило, будто по нему прошлись рашпилем. За весь поход не было так плохо. Откашлялся, наглотался таблеток и теперь лежал, обложенный горчичниками. Хронический бронхит, определил Алексей, а может, затронуты и верхушки легких. Все, отработался, из «Харьковчанки» больше не выйдешь до самого Мирного…
Спорить Валера не стал. Пока есть кому его заменить, нужно попробовать отлежаться в тепле. А насчет «больше не выйдешь» – это еще посмотрим. Бате работать нельзя, Никитину работать нельзя, а Сомову можно? Не сегодня завтра и Васю рядом уложишь. А что Тошка светится, как восковой, и Давида без ветра шатает, не видишь? Видишь, дорогой друг. Всякое может случиться; не будем загадывать, кому суждено довести поезд.
Валера с острой жалостью подумал о том, что и у самого Алексея один нос на лице остался. Эх, Леша, Леша, напрасно запаял ты свою душу в консервную банку!..
– Было что от Лели? – все-таки решил спросить.
– Нет. Как, прогрело?
– Жжет, но терпеть можно.
– Тогда терпи.
Зря спросил! Не так надо было начинать, отвыкли друг от друга.
– Я по тебе соскучился, – сказал Валера.
– И я тоже.
– С Востока за сорок дней не поговорили.
– За сорок два, – уточнил Алексей. – А мыслей у тебя много накопилось?
– Если пошуровать, две-три найдется.
– Тогда ты Эйнштейн по сравнению со мной. У меня одна: как бы поскорее добраться до центра цивилизации – обсерватории Мирный.
– Боишься не довезти?
– Тебя довезу.
– Не обо мне речь.
– Ночью батю снова прихватило.
– Поня-атно…
– Как и вчера. Давление двести двадцать на сто десять.
– Леша!
– Я не волшебник, учился только на волшебника, – усмехнулся Алексей. – У меня нет кислорода, нет кардиографа, нет отдельной противошоковой палаты, ничего нет! Если бы не полторы сотни ампул в аптечке, я был бы вам полезен не больше, чем чучело пингвина.
– Не самоуничижайся, ты многое делаешь.
– Тысячную долю того, что хотел бы.
– Ты очень изменился.
– Всех нас хоть на парад энтузиастов…
– Я не о внешности. Тоска у тебя в глазах…
– Не надо, прошу тебя…
– Как хочешь.
– Не обижайся. Давай лучше помечтаем.
– Давай, – согласился Валера.
– Твои мечты на лице у тебя написаны, а мои – можешь угадать?
– Чтоб на причале тебя встретила…
– С тобой помечтаешь… Нет у тебя взлета фантазии! – перебил Алексей. – Знаешь, о чем я мечтаю? Ни разу в жизни никого не ударил, а теперь – хочешь верь, хочешь не верь – кровь вскипает от дикого желания: увидеть Синицына и избить его до потери сознания… Самого себя пугаюсь… Что, смешно?
– Нет, не смешно. Хотя, честно говоря, не монтируется твой образ с картиной мордобоя.
– Не веришь, что я способен на такое?
– Один писатель развивал оригинальную гипотезу, что человеческая культура, образование, мораль – тонкая пленка на первобытном мозгу троглодита. В стрессовом состоянии пленка прорывается, и рафинированный интеллигент с рычанием хватается за дубину.
– Ну?..
– Я подобные гипотезы отвергаю. Мир и без того сходит с ума, незачем теоретически вооружать и оправдывать жестокость и насилие. Не знаю, как там рафинированный интеллигент, а мыслящий человек обязан подавлять в себе троглодита. Так что, – Валера улыбнулся, – отбрось в сторону дубину и оставь Синицына в покое.
– Но я его ненавижу! – взорвался Алексей. – А вы будто спелись! Поразительно! Когда обнаружилась история с топливом, ребята были готовы Синицына растерзать; через неделю они говорили, что набьют ему физиономию, а завтра, черт возьми, они его простят!
– Что ж, меня бы это не удивило. Негодяем Федора, пожалуй, не назовешь, он просто равнодушный человек.
– Когда наконец мы поймем, что равнодушие опаснее подлости?! Хотя бы потому, что оно труднее распознается. Такие, как Синицын, страшнее откровенных негодяев. Судить его надо!
– Крик души очень уставшего человека.
– Врача, друг ты мой, врача! Я, не забывай, давал клятву Гиппократа и с юмором относиться к ней не могу. Неужели думаешь, что я прощу ему батины приступы и твои обмороки, Васю и Петю, всех вас?
– Гиппократу?
– Синицыну, черт бы тебя побрал! За несерьезность будешь лежать с горчичниками на десять минут дольше… Уж не оправдываешь ли ты его?
– Нет, Леша, не оправдываю. Руки я ему не подам. Но судить… Равнодушие – явление более распространенное, чем ты думаешь. Возьми любой номер газеты и найдешь там статью, заметку, фельетон о равнодушных людях. Их много, Леша, всех не пересудишь.
– Примиренческая какая-то у тебя философия.
– Погоди давать оценки. Согласись, что нравственно человек еще весьма далек от совершенства. Расщепить атомное ядро куда легче, чем разорвать цепочку: инстинкт самосохранения – эгоизм – равнодушие. Эти звенья паялись тысячами веков, не такие мыслители, как мы с тобой, ломали копья в спорах, что есть человеческая натура и как ее переделать. Равнодушие – производное от эгоизма, оно омерзительно, но – увы – живуче. Нравственность не автомобиль, ее за десятилетия не усовершенствуешь.
– Погоди, не виляй. Как ты определишь равнодушного?
– Ну, хотя бы так… Юлиан Тувим шутил: «Эгоист – это человек, который себя любит больше, чем меня». Если перефразировать, то можно сказать: «Равнодушный – это человек, который так любит себя, что ему начхать на меня».
– И ты позволишь Синицыну ходить с небитой мордой?
– Расквашенный нос, друг мой, еще никого не делал более чутким и отзывчивым.
– Снова остришь? Это позиция холодного наблюдателя!
– Почему холодного? Анатоль Франс сказал: «Дайте людям в судьи иронию и сострадание». Вот что мне по душе!
– Непротивление злу насилием?
– Я рядовой инженер-механик, а не специалист по моральному облику, друг мой. А ты врач. Поставь на ноги батю, вылечи ребятам помороженные лица и руки, а также сними с меня горчичники и выгони из «Харьковчанки» как симулянта. Каждый должен возделывать свой сад.
– Услышал бы тебя батя…
– Думаешь, не слышал?.. Сколько раз спорили…
– Ну и, признайся, песочил тебя за такие взгляды?
– Было дело… Середины для него не существует – либо белое, либо черное. Как он меня только не обзывал: и хлюпиком, и амебой, и гнилым интеллигентом, но я не обижался, потому что… – Валера улыбнулся, – свой разнос он заканчивал так: «Не хрусти позвонками, сынок, шею вывихнешь. Кого люблю, того бью…» Батя мне – второй отец…
– Ладно… Сейчас начнешь кричать, что я использую недозволенные аргументы и насилую твою психику… Так вот, рядом лежит родной тебе человек, ставший жертвой равнодушия. А ты…
– Выходи его, Леша!
– Твое ходатайство решает дело. Дурак ты, Валерка!
– Пусть дурак, пусть кретин… Я его знаю лучше, вы – только по работе. Он удивительный, все у него безгранично – и честность, и мужество, и ненависть, и любовь… Не видел я таких людей, Леша!
– Тише, разбудишь, дай горчичники сниму. Ну, легче откашливается?
– А, к черту…
– Лезь обратно в мешок… гнилая интеллигенция. Значит, не пойдешь со мной Синицына бить?
Валера потемнел.
– Если с батей что случится – пойду и убью.
Алексея походники не узнавали, доктор стал молчалив, неулыбчив, даже угрюм. За все шесть недель ни разу не взял в руки любимую гитару, а когда его просили об этом, отнекивался, ссылался на помороженные пальцы. Спрашивали Бориса, не получал ли доктор каких плохих известий, – оказалось, не получал. Осторожно допытывались у Валеры, но тот ничего не сказал и лишь посоветовал ребятам не лезть Алексею в душу.