bannerbannerbanner
Семьдесят два градуса ниже нуля

Владимир Санин
Семьдесят два градуса ниже нуля

Полная версия

– Рацию спасай!

Думал: на всю жизнь усвоит урок. Стыдно вспомнить – Леньке кричал: «Выкинь умформер!» – а сам в огонь не полез. Мало ли, что батя не пустил, заорал: «Без радиста поезд оставить хочешь?» Ленька-то не послушался, полез! Сказать-то батя сказал: «Не суйся», – а что про себя подумал, один только он и знает…

Ладно, через сорок пять минут станет ясно, что хорошо и что плохо. Может, лучше бы сгореть, взорваться с балком, без радиста батя тут же развернулся бы обратно. Одна похоронка – не десять, а смерть списывает любую ошибку…

По старой привычке, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, решил перестроиться на другую волну, помечтать – любимое занятие, когда по долгу службы не имеешь права спать или читать книгу. Сначала стал мечтать о том, что в Мирном его успели записать на магнитную ленту, расшифруют запрос и все кончится благополучно. Тогда дня через три-четыре, ну через недельку (вдруг пурга?) он вернется в Мирный, попарится в баньке, выпьет свои сто шестьдесят семь граммов (праздник не праздник – норма для всех одна: бутылка на троих по субботам), покурит досыта и придавит ухо минут на тысячу, в чистой постели под двумя одеялами. Мечта была прекрасная, но у нее имелся один недостаток: не уводила она от тяжелых мыслей, а наоборот, возвращала к ним.

И Борис заставил себя помечтать о другом, более далеком. Тропинки, стоянка в инпорту, потом встреча на причале… Татьяна, как всегда, возьмет номер люкс в «Октябрьской». С причала сразу в гостиницу. Первым делом подарит Пашке и Витьке игрушки (уже присмотрели в Лас-Пальмасе, японские, вместе с Валерой договорились покупать, но разные, чтобы потом меняться). Ресторан, сынишек – в постель и все остальное…

Татьяна – маленькая, кругленькая, черноглазая… Рост – сто пятьдесят пять, вес – шестьдесят, а ничего, все разместилось на ней складно: тридцать два года, а студенты на улице оглядываются, глазищами зыркают, паразиты. «Мужчины не собаки, костей не любят!» – отмахивалась Танька от подруг, уговаривавших ее худеть. Огонь была девка, и женой стала – не остыла!

Поежился. Доказательств никаких, а быть того не может, чтоб не изменяла, станет она тебе полтора года с радиограммами жить. «Лысеешь, Борька, – смеялась, – освобождаешь место для рогов!» Нет, изменяла бы – так бы рискованно не шутила… Узнаю – смотри!

Впрочем, попробовал бы кто пальцем тронуть Таньку. Предупредила, когда вскоре после свадьбы как-то рыкнул на нее: «Один раз отчим ударил – месяц провалялся в больнице, я ему кочергой ответила. Баба – она как кошка, с ней лучше по-хорошему, лаской. Учел?» Учел, брал лаской. Являлся домой выпивши – нес впереди себя розу или букетик фиалок: «Моей добрейшей и ненагляднейшей Татьяне Ильинишне!» А дверь в спальню запирала, отстукивал морзянкой: «Терплю бедствие!» Тоже безотказно действовало, ключ к сердцу женщины – нежность, напоминание о золотых днях любви.

Татьяна была радисткой в бухте Провидения, он – на острове Врангеля. Первое время болтал с ней от скуки, а месяца через три уже не мог дождаться вахты. Передавал погоду, научную сводку и прочее и настраивался на бухту Провидения. «Как спалось, драгоценнейшая Татьяна Ильинична?» – «Плохо. Снилось, что на тебя медведь напал». – «Жалко стало?» – «А ты как думал? Куда ему теперь, бедняжке, с несварением желудка!» – «А почему тебя кличут Персиком?» – «Потому что я круглая и сочная, кто захочет съесть – зубы о косточку обломает!» – «Не пугай, у меня зубы крепкие». – «Знаем мы вас, таких героев». – «Встретимся после вахты?» – «Ага, приходи в тундру, пятый сугроб слева». – «А как тебя узнаю?» – «Буду держать охапку ягеля, милому на угощение».

Через летчиков обменялись фотокарточками: он послал вырезанного из журнала греческого бога Аполлона, она в ответ – Бабу-ягу и трикотажные тренировочные брюки с припиской: «Чего голый стоишь? Отморозишь!» Два года перестукивались, вся Арктика настраивалась на их разговоры – посмеяться. И вот как-то подвернулась оказия: «ЛИ-2» должен был доставить продовольствие из бухты Провидения на остров Врангеля. Борис поклонился сменщику, уговорил начальника станции и полетел инкогнито на первое свидание. Вошел в радиорубку, огляделся и во все глаза уставился на румяную малышку. Не видел никогда – сразу узнал. Потоптался смущенно, с отчаянной решимостью подошел к ней и поцеловал в обе щеки.

– Наше вам, Татьяна Ильинишна!

– Танька, тебя зовут! – засмеялась малышка.

Борис так и застыл с открытым ртом, глядя на обернувшуюся к нему высокую и здоровенную деваху. Но тут раздался общий хохот, и жених с облегчением вздохнул. Так тебе и позволят в Арктике прилететь инкогнито!

Какой была, такой осталась – звонкой, насмешливой и донельзя самостоятельной. За все годы только раз всплакнула, не лежало у нее сердце отпускать мужа в эту экспедицию. Еле уговорил… Уж очень батя просил, привык за два совместных похода. Удачливым слыл батя, многие радисты к нему набивались, а тут сам кланяется: пойдем, Борька, тряхнем стариной. Поломался для виду, потешил свою гордость и согласился. Все, теперь если зимовать, только на дрейфующую станцию. Там ночь не ночь, самолет всегда прилетит, елку, почту, посылки сбросит – и человеком себя чувствуешь. А лучше всего вообще кончать с поляркой: дети в школу пошли – отцовский глаз нужен, да и Таньку грех вводить во искушение слишком длительной свободой. Вернусь – и швартуйся, Борис Григорьевич, на вечную стоянку в Черемушках. Из тридцати пяти лет чистых десять прожито в полярке. Мало? Много!

Полчаса осталось, на стрелки смотреть тошно – как полудохлые мухи на солнце… Капроновые нервы у бати – заснул. Значит, все у него решено, раз позволил себе заснуть: сообщат курс – запевай, а не сообщат – пешком, ползком пойдем искать ворота. Найдешь их, как же – прямо в рай… Ребята небось в балке томятся, гадают, почему это сеанс затянулся. Уходили – как хоккеисты вратаря по плечу хлопали: «Давай, Борька». Им хорошо, они каждый за себя отвечают, а в шайбе всегда виноват вратарь. Спасибо, ребята, за любовь и доверие…

Сунул руку в ящик стола, вытащил кипу листков. У Ленькиной матери день рождения, а поздравление не отправлено. Мамочка, скажем прямо, три радиограммы в неделю от сыночка требует, чуть задержка – поднимает тревогу на сто слов. И докторские родители такие же психи, а у них, как на грех, тридцатилетие супружеской жизни – вот она, Лешкина радиограмма. Тоже будут бить во все колокола. Догадаются в Мирном – соврут что-нибудь помехи, мол, в ионосфере. Хорошо еще, что свою родню не разбаловал, приучил: раз в неделю «Жив, здоров» – и никаких тебе слюней.

Снова заставил себя думать о другом. Ребята наверняка веник на радостях докуривают – Тошкин эрзац-табак. Этому шкету все нипочем, на собственных похоронах фортели будет выкидывать. Сидит братва, концентраты жует, а Тошка приютился в углу, язык набок, накорябал что-то на бумажке – и прошу, товарищ Маслов, принять срочную радиограмму от члена коллектива Петра Задирако: «На деревню дедушке Макарову Алексею Григорьевичу. Дорогой дедушка, возьми меня отсюда. Мясо все слопали, никому я больше здесь не нужен, а намедни Гаврилов хотел меня высушить и пустить на курево…» Животы надорвали. Нигде не пропадет Тошка – счастливый характер.

Великая сила – характер, кому-кому, а радисту это известно. Хотя радист, дорогие товарищи, докторского образования и не имеет, а никакой доктор ему в подметки не годится, когда надо поднять человеку настроение. Ну, воздействовать на психику, что ли. Дурак-радист здорового мужика в хлюпика превратит, а умный из хлюпика сделает богатыря. Взять, к примеру, Савостикова. Мускулов вагон, а характера – маленькая тележка, совсем сдал парень после того, как заблудился в поземку. Тогда не кто-нибудь, а он, Борис, попросил Валеру сочинить текст, батя подписал, и пошла в Ленинградский спорткомитет радиограмма о геройском поведении мастера спорта Савостикова, спасшего начальника поезда. И такое оттуда поздравление Ленька получил, что по сей день готов вместо тягача сани тащить. С Валерой – наоборот. Жена сообщила, что тяжело заболел отец, подозрение на рак. Зачем? Пошлют за Валерой ТУ-104 и доставят в Москву? Пришлось задержать радиограмму, а жену надоумить: сочувствуем, но просим учесть ситуацию.

А как в прошлом походе Серегу Попова лечили? Отпетым циником и бабником был Серега (был! Он-то есть, ты будешь или не будешь – вопрос), в тридцать четыре года неженатый, один у него разговор – женщины: как они – Антонина, Рая и другие – его обожают. Борис и предложил провести курс лечения. К обеду на десерт – первая радиограмма: «Дорогой мой ненаглядный твой сыночек уже толкается тук-тук в июне поеду рожать к твоим хочу назвать Сереженькой телеграфируй согласие. Твоя Марфуша». Два дня Попов обалдевший ходил, за голову хватался: «Вот змея!» Выдержали Серегу неделю – и хлоп на стол новую радиограмму: «Согласно заявлению гражданки Петриковой Антонины Николаевны и показаниям свидетелей двое близнецов рожденных упомянутой гражданкой зарегистрированы вашу фамилию тчк Соответствии законом алименты взыскиваются вашего расчетного счета тчк Завзагсом Рудаков». Серега чуть не слег, но батя велел добавить еще. Добавили – радиограмму от родителей: «Приехала из Рязани Раиса на седьмом месяце говорит твой сообщи срочно принимать как невестку или нет». Тут Серега озверел, стал заикаться, и батя при всех сказал: «Поможем тебе, Попов, выручим, но обещай коллективу: о бабах больше ни звука». – «Да я… чего хочешь! Землю есть буду!» – «И с этим делом покончишь?» – «Батя! Клянусь!» Тогда признались…

Десять минут. Ну, родные мои, Володька, Генка, не томите душу, скажите, что записали и расшифровали! Если даже нет у Макарова на карте той проклятой вехи, хоть совесть будет спокойна… Вахты за вас нести буду, полы мыть в рубке!

Проверил настройку, поправил наушники.

– Батя, время!

Гаврилов покряхтел, встал, подошел к рации.

– Чего руки дрожат? Лошадей воровал?

– Х-холодно…

Гаврилов набросил на плечи Бориса свою каэшку.

 

– Эфирное создание… Может, микрофоном попробуешь?

– Не выйдет, батя.

– Все у вашего брата-радиста шиворот-навыворот. От Комсомольской работали микрофоном, а у самого Мирного – морзянкой, и то слышимость будто комариный писк.

– Спроси у радиофизиков, я в теории не очень… Начали!

– Переведи эту тарабарщину на человеческий язык. Ну?

– РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Мирный вызывает поезд, Мирный вызывает поезд, как слышите меня, прием. Гаврилова вызывает Макаров, у рации Макаров… Ваня, твой запрос не разобрали, не поняли… Если тянешь технику на буксире, разрешаю все оставить, иди на одной «Харьковчанке», на одной «Харьковчанке»… У тебя дома все нормально, у ребят тоже. Ваня, уверен, что молчишь из-за поломки рации, из-за поломки рации… Как понял меня? Прием… Ваня, дружище, каждый час буду выходить на связь, слежу на всех частотах. Твой Алексей Макаров.

Борис уронил голову на грудь, замер.

– Не поняли… – раздумчиво, самому себе сказал Гаврилов. – Жаль, что не поняли… Зови ребят. Начнем, сынок, все сначала.

Сергей Попов

Перед самым вылетом с Востока приятель-магнитолог подарил Попову бутылку спирта – лучше бы сам ее выпил. Всю ночь Сергей Попов просидел с Мишкой Седовым, день проспал, а вечером выбрался из дома подышать свежим воздухом – нет «Оби», ушла. Жалко! Друзей не проводил, не помахал рукой с барьера…

Долго проклинал он ту самую бутылку.

Неприятности начались с разговора в кабинете начальника экспедиции. Макаров и начальники отрядов слушали внимательно, задавали вопросы, уточняли. Того, чего Попов опасался, не произошло: никто не осуждал его, не упрекал за то, что он выбрал самолет. Прочитанное вслух письмо Гаврилова подтверждало: в обратный поход пошли только добровольцы, и никаких претензий к тем, кто улетел, у него нет.

– А Сомов и Задирако почему все же остались? – поинтересовался Макаров.

– Никитин нажал, – ответил Попов. – Уговорил в последнюю минуту.

– А тебя не уговаривал?

– Нет. А то бы я тоже остался!

Выпалил – и покраснел. Глупо прозвучало, по-мальчишески. Никто, однако, не усмехнулся, будто не слышали.

– Мне идти? – Тоже не самое умное сказал: начальство лучше знает, когда отпустить.

– А куда собираешься идти-то? – Макаров на этот раз усмехнулся. – Куликов, возьмешь его к себе?

– Обойдусь, – коротко ответил начальник аэрометотряда.

– Кто берет Попова?

– Я беру, – пробасил Сорокин, заместитель начальника по хозяйственной части. – На камбуз, мыть посуду.

– Чего? – Попов не поверил своим ушам.

– Заметано. – Макаров кивнул. – Иди, Попов.

– Шутите, Алексей Григорьич?

– Можешь идти!

Вышел – как с ног до головы оплеванный. Снял шапку, подставил сырому ветру разгоряченную голову. Он, Сергей Попов, штурман четырех трансантарктических походов, будет кухонным мальчиком? Дудки!

Тогда и начал проклинать подаренную бутылку спирта, из-за которой проворонил «Обь». Хлопнул бы на стол заявление – и будьте здоровы! Не было еще такого, чтобы один человек за всех мыл посуду. Каждый отряд по очереди обслуживал камбуз. Значит, решили наказать, отомстить за то, что не улыбается начальству, как другие… Кто другие – в голову не приходило, но было ясно, что они наверняка имеются. Еще пожалеете о Сереге!

Сутки валялся на койке в пустом доме (из транспортного отряда один Мишка Седов в трех комнатах жил), курил одну сигарету за другой. Утром следующего дня явился на камбуз.

– Чего делать? – буркнул, не глядя на шеф-повара Петра Михалыча.

– Работа у нас не простая, не всякому уму постижимая! – с обычными своими вывертами запел повар. – Запамятовал, ты по каким наукам главный у нас специалист?

– Брось трепаться, Михалыч!

– Высшую математику знаешь?

– Ну, и дальше что?

– Тогда прикинь: сколько воды нужно натаскать и нагреть, чтобы выдраить два котла и десять штук кастрюль?

Сплюнул от злости Попов и отправился за водой.

Попов не слукавил: подойди к нему Валера, попроси: «Оставайся, Серега», – остался бы. Ноги не шли в самолет, на каждом шагу оборачивался, прислушивался, не зовет ли кто, но никто не звал, даже проститься не пришли.

Ой как не хотелось улетать одному!

Самолюбие заставили и обида. Васе и Пете поклонились, ему – нет. Почему? Любили их больше? Ну, Петя, положим, ангелок без нимба, его всякий погладит, а с Васей близок разве что его кошелек. Кто на стоянках в инпорту не считал валюты для-ради приятелей? Он, Серега. Кого ни минуты в покое не оставляли, теребили: «А дальше что было?» Серегу. Кому из штурманов батя верил больше всего? Ему, Сереге! Так почему же не подошли, не сказали по-человечески: «Брось ерепениться, кореш, поползем вместе»? Ломал голову, не мог понять, почему им поклонились, а ему нет.

Между тем никакого секрета здесь не было.

Иной человек при первом знакомстве не нравится, даже вызывает антипатию: он как бы присматривается к новым товарищам, не торопится лезть в компанию и потому кажется высокомерным, много о себе мнящим. Но понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и скромность, высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет лучше таких людей. И уважение товарищей приходит к ним не сразу, зато надолго и прочно.

Другой же – с первой минуты любимец, он не ждет, пока его примут, – сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа – залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск – мишура, пленка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, веселость новичка – колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.

Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому легкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.

Парень Серега был, в общем-то, невредный, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Веселый, никогда не унывающий, Серега мог в трудную минуту снять напряжение немудреной шуткой, не обижался на критику – стряхивал ее с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьезнел – далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах – простительная, когда Серега, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что, если Серега «не заткнет фонтан», пусть пеняет на себя.

Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень – как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нем не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серега с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бедрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?» – все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серега теперь уже не просто бахвалился, а подчеркивал свое превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.

Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.

– Чего там болтать попусту, все равно полетим, – заявил Попов. – И обсуждать нечего.

– Это почему? – осведомился Валера.

– А потому, что лично я лечу.

– Ну и что из этого следует?

– А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! – И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.

– Ты умеешь ходить? – спросил тогда Игнат.

– Ну? – насторожился Попов.

– Вот и иди… сам знаешь куда!..

Так что никакого секрета здесь не было.

И еще одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серега самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненого, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога.

Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство еще пожалеет о своем самоуправстве.

Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвел Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и летчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду – и в рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.

Что ни день, предлагали Макарову проекты: вернуть «Обь» и наладить самолеты – напрасная затея, даже шестьдесят градусов для Ил-14 предел; приказать Гаврилову вернуться на Восток – тоже плохо, на подходах к Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать попытку расконсервировать Комсомольскую и переждать до октября – безнадежно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду – не на чем: тягачей в Мирном нет, все в походе, а на двух тракторах без кабин и одном вездеходе на купол не пойдешь: первая же порядочная пурга погубит.

Макаров дневал и ночевал на радиостанции, дважды в день вел переговоры с Гавриловым. Восток и Молодежная, Новолазаревская и Беллинсгаузена замерли в ожидании, неотрывно следя за судьбой похода.

Десять человек погибали – и весь мир не мог им помочь. Ну не имел он такой возможности! Оборвись батискаф в Марианскую впадину – и то легче было бы придумать, как его спасти.

И отношение к Попову стало меняться.

Сначала по Мирному прокатился нехороший слушок, что Серега знал про топливо и потому сдрейфил. Многие качали головами: «Какой Сереге резон было скрывать такое от бати?!» – но свое дело слушок сделал. Тщетно Попов сыпал проклятиями в адрес Синицына: «Убью Плеваку вот этими руками!» – тщетно клялся и божился, что ничего не знал, – слушали его все более недоверчиво. Если не знал, почему тогда оставил поезд, улетел?

Очень трудно, почти невозможно было убедительно ответить на этот вопрос. Мишка Седов советовал: не суетись и не брызгай слюной, выступи на собрании и расскажи, что и как произошло, напомни, что никогда Попов не намазывал лыжи от драки.

Не решился повиниться перед людьми, а когда готов был это сделать, стало поздно: срок прошел, вокруг образовался вакуум.

Был один эпизод в жизни Попова, который остался рубцом в памяти. Лето после одной из экспедиций он провел в Крыму. Хорошо провел, полноценно, как говорится, заслуженно отдохнул. Но не в этом дело. Из Крыма он собрался к родителям залететь – старики обижались: полтора года не виделись. Послал им телеграмму, что вылетает таким-то рейсом, но устроил в аэропортовском ресторане отвальную приятелям, малость перебрал и объявление о посадке прозевал. Размахивал билетом, совал почетные полярные документы – бесполезно, товарищ, посадка окончена, полетите следующим рейсом. Подумаешь, дела, следующим так следующим. Прилетел, явился домой – отец лежит в постели с кислородной подушкой, мать вся в слезах на кушетке, врач, соседи, кутерьма… Испугаться не успел: «Сыночек, живой!» С криком бросились к нему, обнимали, обцеловали всего.

 

Оказалось, при заходе на посадку разбился тот самолет, на который он опоздал.

Попов чуть не помешался от такой удачи, от подаренной ему жизни. Сколько раз сам себе спасал жизнь – не считал: то ведь сам! – а этим случаем ужасно гордился и без конца о нем вспоминал, смакуя детали.

– Есть у меня один знакомый… – заметил как-то Гаврилов, – очень прилично зарабатывает, большие премии за изобретения получает. Человек как человек, не щедрый, не скупой – обыкновенный. И вдруг выиграл по лотерее мотоцикл. Ну, просто ошалел от счастья! Пять мотоциклов мог купить – не обеднел бы, но ведь этот, дармовой, с неба свалился! Так и ты со своим самолетом. Люди-то погибли… Эх ты!..

Пропустил Попов батин укор мимо ушей, а теперь вспомнил. И поразился совпадению: уж очень похожи они оказались, та история и нынешняя. С той лишь разницей, что тогда жизнь ему подарил случай, а теперь – дезертирство.

Дезертир!

Никто не бросил ему в лицо этого слова, но с того дня, как по Мирному разнеслось: «Батя умирает!» – Попов не слышал – видел в глазах людей это хлесткое, как удар кнутом, обвинение. И хотя батя выжил, Попову стало ясно: отныне вину за любую неудачу походников будут возлагать на него. Причина? Даже искать не надо, наверху лежит, с ярлыком приклеенным: «Сбежал, оставил поезд без штурмана!» Коснись это кого-то другого, он, Попов, наверняка думал бы так же. Древняя, как мир, истина: людям нужен козел отпущения.

Все знали, и он лучше других: колея за Комсомольской кончилась, и поезд отныне ведет Маслов. Батя – тот кое-как еще мог определиться, а Борис – штурман липовый. К тому же и солнце скрывается, а звезды и для бати, и для Бориса – книга за семью печатями. Не выйти поезду к воротам!

Попов перестал на людях курить – услышал однажды: «А у них все курево сгорело!» Перестал по вечерам ходить в кают-компанию – как-то взял кий, и от бильярда отошли все. Перестал смотреть кино – тесно, люди один на другом сидят, а вокруг Попова места пустуют… Радисты, к которым он бегал по пять раз на день, не желали по-человечески разговаривать, цедили сквозь зубы неразборчиво. В завтрак, обед и ужин Макаров зачитывал сводки от Гаврилова, и мойщик посуды физически ощущал, как десятки взоров обращаются в его сторону. Даже Мишка Седов, друг-приятель, с которым два похода хожено, являлся домой только ночевать, раздевался – и подушку на голову.

За свои тридцать четыре года Попов привык к тому, что люди относятся к нему по-разному. Одних покорял его легкий взгляд на жизнь, других отталкивал, одни навязывались ему в друзья, другие сторонились. Любили и ненавидели, были равнодушны и нетерпимы. Но никогда и никто Серегу не презирал! Впервые от него отвернулись все, впервые ощутил он давящую человека, как трамвай, силу бойкота.

Сломали Попова. Самый общительный из общительных, веселый и беззаботный трепач, он полюбил одиночество и лучше всего чувствовал себя тогда, когда ездил за мясом на седьмой километр, где находился холодный склад. Сидел за рычагами трактора и мечтал, что вернутся ребята живы-здоровы – ведь добрались до Пионерской, остались заструги и выход к воротам, расскажут все, как было, и снимут с него позорное обвинение. Будут снова жить вместе, в одном доме, в сентябре пойдут за брошенной техникой, а в декабре – в очередной поход на Восток. И все станет как раньше.

Возвращался – и узнавал, что сегодня определиться походники не смогли, что техника разваливается, жрать нечего и даже чай разогреть можно только на капельнице – без газа остались. А в ночь, когда связь с поездом оборвалась, Попов не сомкнул глаз.

Чувство непростительной вины перед батей, перед ребятами, которых он своим дезертирством обрек на гибель, с огромной силой охватило его. Десять лет, всю жизнь бы отдал, чтобы оказаться с ними и разделить их участь.

Полночи лежал, курил, думал и решился на отчаянный шаг.

Или пан, или пропал!

Звездная минута Сергея Попова

Тайком, как вор, выскользнул из дома и проник на камбуз. Побросал в мешок несколько буханок хлеба, кругов десять копченой колбасы, несколько банок говяжьей тушенки, взвалил мешок на плечи и вышел. Оглянулся – тихо. Спит Мирный, только окна радиостанции светятся. Мороз градусов под тридцать, но без ветра – уже хорошо. Согнувшись в три погибели, побрел к мысу Мабус, на цыпочках прокрался мимо дизельной электростанции и беспрепятственно добрался до гаража. Снова по-воровски оглянулся – никого…

Зажег свет, внимательно осмотрел вездеход Макарова. Бак полный, траки в порядке, ящик с запасными частями, портативная газовая печурка на месте. Сунул в крытый брезентом кузов мешок с продуктами, канистры с бензином, закрепил их веревкой. Ударил себя по лбу: забыл сигареты! Вернулся, взял два блока «Шипки», прихватил на камбузе двухлитровый термос с кофе. Кажется, все. Хорошенько прогрел вездеход – на дизельной электростанции гул такой, что никто не услышит, сел в кабину и помчался по Мирному. Увидел, как из дома начальника выскочил дежурный, весело заорал ему: «Гуд бай!» – и включил третью передачу.

Вездеход рванул во тьму по колее, проложенной к седьмому километру, круто повернул налево у сопки Радио и у памятника Анатолию Щеглову вышел на прямую. Попов привычно снял шапку: неподалеку от этого места провалился Щеглов в трещину…

Или пан, или пропал!

На седьмом километре колея кончилась. Попов сбросил газ, кивнул, как старой знакомой, установленной у склада вехе номер 1. Знакомая веха, не раз целованная – когда возвращались с Востока. Отсюда для походника начинается Антарктида.

Пройдешь еще сто девяносто девять вех – и упрешься в ворота. Вывози, лошадка, назад ходу нет! Сколько сможешь, столько и вези. Дотянешь до поезда – спасибо, не дотянешь – поставят памятник, как Толе. Хотя вряд ли поставят дезертиру и злостному нарушителю производственной дисциплины. Отпишут родителям: «С глубоким прискорбием…» – и прикроют дело. Врешь, не прикроют, долго не забудут человека по имени Сергей Попов! Кто еще рискнул рвануть на вездеходе к сотому километру? Никто. Потому что смертельный риск – на одинокой машине идти на купол, а второй нет: тракторы-то без кабин! А Сергей Попов, трус и дезертир, плюнул на инструкции и отправился на прогулку – подышать свежим воздухом. Отворачивайтесь от Сереги, топчите его ногами!

 
Нас по «Харьковчанкам» разбросали,
Сунули пельмени в зубы нам,
Доброго пути нам пожелали
И отправили ко всем чертям!..
 

Без спирта пьяный, с песней гнал Попов вездеход по коридору. Знал он его как свои пять пальцев, в уме проходил с закрытыми глазами – от вехи до вехи. Сейчас будет небольшой подъем, за ним спуск и снова подъемчик. Справа трещина «до конца географии», вот она, родимая, а мы мимо проскочим. Вот здесь со-овсем потихоньку, ползком, рядом притаилась, змея подколодная… А теперь вздохнуть с облегчением. Эх, было бы светло – километров тридцать в час дал бы на этом отрезке! Скоро, что-нибудь в 08:20, покажется верхний краешек солнца – если не заметет, конечно. А солнце плюс фары – почти что день.

Почувствовал зверский голод, остановился. Оторвал от круга кусок колбасы, проглотил и запил кофе. Два литра кофе заменяют сутки сна – доказано медициной. А больше нам и не надо, за сутки мы обогнем земной шар вокруг экватора!

Вездеход, взревев, пополз на крутой и длинный, в сотни метров, подъем, проклятый всеми походниками самый тяжелый подъем на купол. По два тягача в одни сани впрягали – еле втаскивали наверх к вехе, установленной на двадцать шестом километре. Отцепляли сани и спускались за другими – так называемая «челночная операция имени Сизифа». Тягачи стонали и выли, два-три дня, бывало, теряли на этом подъеме, а вездеход – за полчаса проскочил!

К двадцать шестому километру высота купола достигла семисот пятидесяти метров. Дальше подъем шел пологий: временами он чередовался с небольшими спусками – дополнительные ориентиры, очень выгодные для штурмана. Невесомый, легкий в управлении вездеход так и напрашивался на максимальную скорость, но, хотя узкая полоска солнца обратила ночь в сумерки, Попов повел машину осторожнее, чем раньше. Лихорадочное возбуждение улеглось, и он даже упрекал себя за малооправданный риск, с каким гнал вездеход по столь опасным местам. Пройдя веху, двигался теперь чуть ли не шагом и ускорял ход лишь тогда, когда фары брали под прицел очередной ориентир. На номера вех Попову не было нужды смотреть. Та, с башмаком на верхушке, – номер 56, эта, с развевающейся портянкой, – номер 60, а надписи на 67 и 70 – дело рук Тошки: «Дом отдыха „Вечный покой“» и «Пойдешь направо – не забудь про завещание!»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru