Учился он на химическом факультете университета, легко сдавал экзамены преподавателям, с большим уважением относившимся к Марии Федоровне Никитиной, – словом, вел жизнь, которой многие завидовали. И сам Валера, и все окружающие понимали, что дальше будет аспирантура, защита диссертации. Как ни странно, однако недоброжелателей у Валеры не было. Симпатичный и обаятельный, он вел себя просто и естественно, и никому в голову не приходило злословить по его адресу. Если уж, рассуждали ребята, кому-то и суждено въехать в будущее на белом коне, то пусть лучше это будет Валерка, чем кто-нибудь другой.
И вдруг эта весело журчащая река жизни с грохотом перешла в водопад.
Время от времени, отправляясь в гости к своим коллегам, мать брала сына с собой. Там бывали не только коллеги матери, ученые, но и артисты, писатели. Валера не без интереса слушал их споры, в ходе которых высказывались парадоксальные мысли, яркие идеи и остроумные гипотезы. Здесь каждый был индивидуальностью: Илья Петрович пополнил таблицу Менделеева, Григорий Иванович стоял рядом с Королевым, когда Гагарин делал первый виток вокруг земного шара, Мария Федоровна поставила уникальные опыты по синтезу белка, Сергей Павлович завоевывал призы на международных кинофестивалях, а Николай Валентинович сочинял имевшие успех стихи.
Много спустя Валера признавался самому себе, что, общаясь с этими незаурядными людьми, он научился самостоятельно мыслить. Но тогда он вряд ли по-настоящему ценил их, хотя и гордился тем, что «вхож» в их круг. Куда больше его привлекала соседняя комната, где собирались «потомки» и царила веселая молодость.
Здесь Валера познакомился с дочерью Ильи Петровича Ниной, немного взбалмошной, но пикантной и острой на язык особой лет двадцати. Бесенята, прыгавшие в ее глазах, смелая одежда и дразнящие слухи о ее современных взглядах на любовь делали ее весьма привлекательной. Нина охотно позволяла очередному поклоннику присоединиться к своей свите, давала ему надежду вскользь брошенным, но многообещающим взглядом и дурачила всех подряд, зорко высматривая себе, однако, будущего мужа. Валера показался ей подходящей кандидатурой: высокий, голубоглазый блондин, явно неглуп, с покладистым, даже телячьим характером, из хорошей семьи… Правда, говорили, что мальчик завязал на факультете роман с белобрысой волжанкой, но это Нину не беспокоило: она была уверена, что стоит ей пошевелить мизинцем, как теленок все бросит и примчится туда, куда укажет мизинец. Валера действительно прибегал, вздыхал и страдал, когда она «в воспитательных целях» шла в театр с другим, и светился от радости, когда наутро она звонила и милостиво разрешала отвезти себя в бассейн.
Но волжанку свою не бросил! Уделял ей и времени поменьше, и целовал рассеянней, и врать, жалея ее, научился, но – не бросил! С ума сходил по одной, а присыхал к другой. Почему – сам не мог понять, понял только потом, когда все свершилось: а потому, что в одну влюбился головой, в другую сердцем. Или потому, что одна ослепляла, а другая наивно и преданно любила. И еще: одна видела в нем вариант с порядковым номером один или два, а другой нужен был один-единственный на свете и больше никто – Валерка Никитин.
«Доброжелатели» доносили матери о волжанке, но Мария Федоровна только посмеивалась. С Ильей Петровичем все было обговорено и решено, присмотрели даже уютную квартирку – свадебный подарок.
Однажды, приехав домой раньше обычного, Валера услышал голоса отца и матери. Общались родители столь редко, что удивленный Валера невольно остановился и прислушался. Разговор шел о нем.
– Позволь решать это мне, – высокомерно говорила мать, – дорогу сыну проложила я.
– Верно, – подтвердил отец, – как бульдозер. Споткнется твой тепличный отрок на первой же кочке. Самостоятельно, полагаю, он решает только, в какую щеку поцеловать мамочку… Вспомни себя. Ты в свое время…
– Мы другое дело, – перебила мать. – Иные времена, иные песни. Мой сын должен иметь все, чего была лишена я. Мы с Ильей Петровичем позаботимся о том, чтоб им было хорошо.
– А тебе не приходило в голову, что вы, – с нехорошим смешком произнес отец, – сводите их, как породистых собак на племя?.. Что, грубо? Ладно, отставить собак. Ну, что вы, скажем, производите на строго научной основе брачный эксперимент, этакий синтез двух «отборных», но, черт побери, совершенно ненужных друг другу людей?..
– А что? – невозмутимо ответила мать. – Любовь – категория иррациональная, и попытка привнести в нее элемент логики…
Больше Валера ничего не слышал. Оглушенный, ушел в свою комнату и лег на диван. Сказано зло, но отец прав. И поощрительные улыбки матери, и добродушные реплики Ильи Петровича, и изощренное кокетство самой Нины предстали перед Валерой в новом свете.
Встал, подошел к столу, вытащил из ящика две фотокарточки. Вот они – рядом. Нина… Смуглое лицо с мальчишеской челкой, с улыбкой, отрепетированной до автоматизма, но все равно чарующей, сводящей с ума… И волжаночка, бесхитростная и открытая, с распахнутой душой…
По мере того как созревало решение, Валера успокаивался. Да, он сделает это или навсегда перестанет себя уважать.
Положил фотокарточки на место, выскользнул из квартиры, сел в машину и поехал в общежитие. Увидев его непривычно серьезным, еле сдерживающим волнение, Маша догадалась и побледнела. Не выдумывали, значит, что видели его с разлучницей. Что ж, чему бывать, того не миновать. Сейчас скажет, ударит, убьет наповал. Она тоскливо смотрела на Валеру, умоляла глазами: «Не надо, как-нибудь после, потому что ты еще не знаешь, что во мне твой ребенок, и если скажешь сейчас, то всю жизнь и не узнаешь».
А когда сказал – не поверила, а поверила – помертвела. Поплакала немножко, умылась, надела свое много раз стиранное платье и туфельки-гвоздики, из-за которых целый месяц сидела на хлебе и чае, увязала толстую русую косу и поехала, потерянная, с ним подавать заявление.
Родителям Валера показал уже паспорт со штампом.
Среди комплиментов, заслуженных и незаслуженных, женщины выше ценят незаслуженные. Марии Федоровне не раз говорили о ее редкой проницательности, о том, какой она тонкий психолог. Если бы это действительно было так, то, взглянув на лицо сына, мать поступала бы по-иному. А может, психология здесь была ни при чем, а просто имело место состояние аффекта.
– Ключи от машины, – протянув руку, сказала мать.
Валера отдал ей ключи.
– Деньги!
Валера вытащил бумажник. Мать оставила в нем сорок рублей, возвратила.
– Твоя стипендия, кажется? Разведешься – приходи. Будь здоров.
Наступало лето, теплая одежда была не нужна. Валера снял с себя дорогой костюм, надел тренировочные брюки и ковбойку, кеды, в которых ходил в турпоходы, и ушел не простившись.
Аборт жене делать запретил, учебу оставил и устроился в таксомоторный парк – сначала учеником, а потом водителем. Сняли они небольшую комнатку. Маша продолжала заниматься в университете, а он зарабатывал на жизнь. Худо ли, бедно, но хватало и на комнату, и на еду, и на скромные обновы.
Однажды к ним заявился отец. Он с деланой иронией прошелся по адресу отощавшего сына, сострил насчет будущего внука и, поговорив о том о сем, сделал молодоженам совершенно неожиданное предложение: объединиться. Сообща сняли две комнатки, жить стало легче. Мало того, что отец умел и любил готовить, – он оказался умным и тонким собеседником. Все трое быстро стали друзьями. Поступок сына отец решительно одобрял.
Как-то Валера признался, что невольно подслушал тот самый разговор, сыгравший немалую роль в дальнейших событиях.
– Признание на признание, – выслушав сына, сказал отец. – Я впервые стал тебя уважать, когда ты хлопнул дверью. Откровенно: в дом, где бы ты обосновался с этой… юной хищницей, я бы не пришел… Ты слыхал, наверное, от матери, что я неудачник. Неудачник я потому, что не решился в свое время поступить так, как ты. И тебя бросать не хотелось, и мать просила не ставить ее в ложное положение. В общем, проявил нерешительность… А ты молодец – сам свою жизнь решил строить? Купил тахту – твоя тахта, собственная. Кастрюлю сегодня приволок – твоя кастрюля, за свои деньги купленная. Это, брат, очень важно, что за свои. Голодранцами поженились – жизнь красивее сложится, дети счастливее будут.
О бывшей жене отозвался так:
– Женщине положено от природы покорять мужчин красотой и нежностью, а не приказами через отдел кадров. А женщина с таким характером, как у твоей матери, да еще заполучившая в руки власть, – настоящий бич божий, любое возражение кажется ей возмутительной дерзостью. Если увидишь, – пошутил он, – что Машенька стремительно выдвигается, немедленно разводись!
Когда родились Оля и Катя, мать прислала коляску и игрушки. Подарки не были приняты. Тогда мать, улучив время, когда мужчины ушли на работу, приехала сама. Придирчиво осмотрела внучек, невестку. Спросила:
– Долго будешь дуться?
– Меня вы, Мария Федоровна, нисколько не обидели, я вам человек чужой. Сына обидели.
– А он, думаешь, меня не обидел?
– Вам виднее, Мария Федоровна.
– Так… Пора кончать эту историю… Для начала переезжайте на дачу, вечером пришлю машину… Чего молчишь?
– Их дело, может, они и переедут. А мне и здесь хорошо.
– А ты, тезка, гордая штучка… Ладно. «Москвич» Валерия стоит у подъезда, мой шофер подогнал, вот ключи. Скажи, чтобы вечером навестил мать.
– Хорошо, скажу.
Мать поцеловала спящих внучек, холодно кивнула невестке и уехала. А вечером вместе с газетами достала из почтового ящика ключи от машины и короткую записку: «Спасибо, мама, не беспокойся, мы ни в чем не нуждаемся. Будет время – заезжай в гости. Валерий».
Оскорбленная, не простила. Так и не поняла, что пожала то, что посеяла.
Вскоре Валерий был призван в армию и два года прослужил в танковых войсках. Там он познакомился с Гавриловым, который по просьбе генерал-лейтенанта, своего бывшего комбрига, приехал в гости к танкистам – рассказать про санно-гусеничные походы по ледовому материку, Гаврилову приглянулись три парня, которые после беседы попросили разрешения остаться и засыпали его вопросами.
– Загорелись?
– Так точно, товарищ гвардии капитан…
– …запаса. – Гаврилов погрозил пальцем. – Не льстите. Когда демобилизуетесь?
– Через месяц, товарищ гвардии капитан запаса!
– Иван Тимофеевич, черти! Не раздумаете, приезжайте. – Гаврилов написал на листке адрес. – До встречи, что ли?
– Так точно, до встречи, Иван Тимофеевич!
И через полгода Валера Никитин и братья Мазуры осуществили свою мечту – пошли в трансантарктический поход.
Так что свою судьбу Валера определил сам.
Этот поход был уже третьим. Каждый раз получался трехлетний цикл: полтора года – Антарктида (зимовка плюс дорога), полтора года – дома. Пять-шесть месяцев – отпуск, год – работа в таксопарке. Окончил заочно автодорожный институт, куда перевелся из университета, получил диплом инженера-механика. Заработал в Антарктиде хорошие деньги, построил трехкомнатную кооперативную квартиру, принарядил Машеньку, а на положенную полярнику валюту накупил в Лас-Пальмасе близняткам таких игрушек, что в их комнате долго не утихал счастливый визг.
Огрубел, обветрился, плечи раздались, походка отяжелела, ладони покрылись каменно-твердыми мозолями. От прежнего Валеры в нем ничего не осталось, разве что неизменная доброжелательность ко всем, кто в нем нуждался.
В прошлом году, загорая на сочинском пляже, он увидел Нину. Ее девичья прелесть исчезла без следа. Она шла по пляжу в сопровождении шумных поклонников; Валера сравнил ее с Машенькой, сильной, свежей и красивой в своем материнстве, и таким невыгодным для Нины оказалось это сравнение, что он испытал к ней острую жалость.
Да, Валерий сам принял решение, перевернувшее его жизнь, и гордился им. У него есть любимая жена и две дочки, замечательный отец. Если главное в жизни каждого человека – семья и работа, то ему повезло и с тем и с другим.
А если и доведется погибнуть, то многие помянут его добрым словом.
Впрочем, погибнуть можно везде. Двадцатилетний Дима Крылов, шофер матери, погиб средь бела дня в Сокольниках, когда отгонял от перепуганной девушки пьяных хулиганов. Карасев, Валерин сосед по дому, здоровяк-журналист тридцати пяти лет, неожиданно для всех умер от инфаркта.
А Гаврилов провоевал всю войну, прошел двадцать тысяч километров по Антарктиде и вчера за ужином размечтался: «Вот намотаю на спидометр тридцатую тыщу – и засяду на даче писать мемуары. Про вас, дармоеды!»
Нет, не собирается погибать Гаврилов, и не помышляют о загробной жизни его «адские водители»!
Мы еще поживем, думал Валера, нам еще с Машенькой сына нужно родить, для преемственности. Плохо только, что застудил грудь; если воспаление легких, тогда, наверное, хана. Но температура вроде не очень повышена, может, какая-нибудь ерунда, вроде бронхита. Если так, то еще «увидим небо в алмазах».
А кашель – с кровью… Случись такое в феврале, расчистили бы полосу на Комсомольской, в самолет – и домой, в Мирный. А в семьдесят градусов самолету не взлететь, да и летчики уже загорают в тропиках на верхней палубе… Хотя нет, по сводке – а Макаров не забывает, каждый день присылает поезду сводку работы всей экспедиции – «Обь» сейчас только подходит к станции Беллинсгаузена, недели через две будут загорать…
Тепло, хорошо в кабине, но придется вылезать – Сомов застопорил. Братья Мазуры не заметили, идут впереди, а ракет нет. Ничего, видимость хорошая, не пуржит, рано или поздно глянут назад.
Валера укутался, хорошенько прокашлялся и открыл дверцу кабины.
От последней остановки поезд прошел три километра.
Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок. На одной стенке был изображен императорский пингвин, чем-то неуловимо похожий на Петю Задирако. Одним ластом пингвин держался за живот, а другим совал в клюв бутылку с этикеткой «Касторка». Надпись гласила: «Заходи – угощу!» Противоположную стенку украшала жизнерадостная коровенка с рекламным стендом на рогах: «Вперед, вегетарианцы! Му-уу!» – а на торцовой стороне девушка в чрезвычайно экономном купальнике призывно восклицала: «Попробуй догони!» Гаврилов велел заменить эту безыдейную надпись на более выдержанную, однако Тошка дерзко ответил, что у него кончились белила.
Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок, но потом привыкли, а кроме них, оценить Тошкино искусство было некому. К тому же солнечный диск выползал как раз в то время, когда поезд останавливался на отдых. Заманчиво было поглазеть на мир в свете уходящего дня, но еще больше манила постель. А потом темнело, и все краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и развеселая коровенка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали.
Встречи на камбузе три раза в сутки были для людей маленьким праздником. В походе камбуз – центр притяжения, столовая и клуб, единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга. Шесть человек садились за откидной столик, остальные размещались по углам. В тесноте, да не в обиде.
Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную температуру даже в сильные морозы. Но уже через неделю после выхода из Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя: двигатель гнал масло, оно горело, и в помещении нечем было дышать. Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте пропан сгорал не полностью, и камбуз приходилось часто проветривать. К тому же после пожара баллонов с газом оставалось в обрез, и газ следовало экономить. И если в пути камбуз получал тепло от двигателя тягача, то на стоянке в помещении было холодно и неуютно. Когда Сомов глушил двигатель, камбуз быстро покрывался инеем и на потолке образовывались сосульки. Температура, правда, ниже нуля не опускалась, но никто не раздевался, и даже Петя, несмотря на свою крайнюю, чуть ли не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал поверх каэшки.
Несмотря на это, ужин обычно проходил оживленно. Знали, что не масло и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках – на семь законных и долгожданных часов. В эти часы человек принадлежал уже не походу, а самому себе, своим близким, которых, если повезет, можно увидеть во сне. И настроение за ужином поднималось на несколько градусов.
Сегодня ели молча. За сутки поезд прошел шесть километров, но люди так вымотались, что говорить никому не хотелось.
Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова… Обычно шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу груженым тягачам положено идти на первой передаче, а это значит, что ее шестерня находится в работе значительно больше времени, чем предусмотрено расчетом, и, следовательно, быстрее изнашивается. Гаврилов и Никитин несколько лет назад представили докладную записку, обосновывая необходимость особой обработки этой шестерни для антарктических тягачей, но бумага та, видимо, попала в долгий ящик.
А менять шестерню в условиях похода было делом до крайности кропотливым и мучительным. Следовало снять облицовку и радиатор, отсоединить коробку передачи от планетарного механизма поворота и от двигателя, вытащить ее, весом в полтонны, на божий свет, снять крышку, сбить с вала шестерню и заменить ее новой. И проделать все операции в обратном порядке.
Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке – не будь Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники – люди крупные и сильные, но это несомненное достоинство превращалось в свою противоположность, когда требовал ремонта главный фрикцион. А маленький и юркий Тошка раздевался до кожаной куртки, ужом заползал в двигатель, словно в спальный мешок, сворачивался там калачиком и орудовал ключом, а пальцы шплинтовал с ловкостью фокусника. «Мал золотник, да дорог!» – не дожидаясь похвалы, восторженно отзывался о себе Тошка, когда его вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться.
А детали все были тяжелые, стальные, и не каждую сподручно поднять артелью. Коробку передач – ту Валера вытаскивал краном своей «неотложки», шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать-тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без ног остались, полумертвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков в тамбур забрался с третьей попытки. Никто не смеялся над Ленькой – поработал он побольше крана.
Спасли тягач, а за ужином молчали, в непривычной тишине сидели, сосредоточенно глядя каждый в свою тарелку, и пронизывало эту тишину какое-то напряжение. Ухом старого солдата уловил его Гаврилов. Наэлектризованная тишина, плохая, подумал он, будто перед артналетом. Заметил, что вилка в руке Сомова подрагивает, задерживается у самого рта, словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдет нужного слова. На пределе Вася, подметил Гаврилов, исхудал, каэшка висит, как на пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы, где он, верхний предел усталости.
– Чего буравишь? – Сомов зло посмотрел на Гаврилова.
Так и есть, угадал – не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами, однако на него еще не кидался. Зря, Вася… Как говорит Ленька, в разных весовых категориях мы с тобой работаем. Капитан Томпсон рассказывал, что, когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил ему физиономию – и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы и без мордобоя обойдемся.
– Давай, давай, – кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны по-флотски. – Выговаривайся, раз приперло.
– И скажу! – Сомов бросил вилку на стол.
– Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ Сомов! – выскочил Тошка. – Часу хватит, товарищ механик?
Никто не улыбнулся.
– Чай пить будете? – заикнулся было Петя, но ему не ответили – все неотрывно смотрели на Сомова.
– Давай жми, – поощрил Гаврилов, тоже кладя вилку на стол. – Про то, как я поход затеял на твою погибель. Точно?
– Орден на нашей крови захотел получить? – сдавленно крикнул Сомов.
Мертвое молчание повисло над камбузом.
– Все так думают? – спокойно спросил Гаврилов.
– Что ты, батя, – подал из угла голос Давид. – Разве можно, батя…
– Орденов у меня шесть штук, не нужно мне седьмого, Вася.
– Это не ответ! – вставил Маслов.
Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов – уже двое.
– Я кого неволил? – проговорил он пока все еще спокойно. – Силком за собой тащил? Отговаривал, кто хотел лететь?
– Ну, глупости сделали. Не полетели, – угрюмо сказал Маслов. – Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя.
– Зачем на смерть повел? – уже не крикнул, а скорее простонал Сомов. – Ну, сам на ладан дышишь – твое дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня погубил и этих сопляков? За что, – яростно ткнул пальцем в покрытые заиндевевшим стеклом фотографии детей, – их сиротами сделал?
– Не хотел говорить, а скажу, – решился Маслов, – теперь все равно. Знаете, что Макаров на Большую землю радировал? «Поезд под угрозой гибели» – радировал!
– Из-за тебя, краснобай, остались! – набросился на Валеру Сомов. – «Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе…» Распелась канарейка! Вот и пошли… Выхаркивай теперича легкие, чтоб батя не огорчался!
Валера прикрыл рукой глаза.
– Подонок ты, Васька, – сплюнув, сказал Игнат. – Думал, просто жмот, а ты еще и подонок!
– За подонка – знаешь? – Сомов рванулся к Игнату и затих, прижатый к месту тяжелой рукой Леньки.
– Драться не дам, я с Игнатом согласный, – хмуро сказал тот.
– Куда мне драться. – Лицо Сомова скривилось, голос дрогнул, перешел в шепот: – Подохнуть бы спокойно…
– Все высказались? – тихо спросил Гаврилов.
И, подождав мгновение, взревел:
– Эй, ты, мокрица, протри глаза, слез на дорогу не хватит! Разнюнился… баба! Слюни распустил… На тот свет собрался? Туда тебе и дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! – И свирепо повернулся к Валере: – Зачем их уговаривал, кто разрешил?! Пусть бы улетели к чертовой матери, чем гирями на ногах висеть! Молчать, когда начальник поезда говорит! (Все свирепея.) Да, виноват – баб в поход взял! Зачем свой троллейбус бросил, если кишка тонка? (Сомову.) А ты чего писал «с благодарностью принимаю приглашение», когда знал, что я не в Алушту собрался? (Это Маслову.) Тьфу! Я вам дам помирать, на том свете тошно будет!
Перевел дух, бешеным взглядом обвел притихших людей:
– Чего носом стол долбишь? (По адресу Леньки.) За девками бегать легче, чем по Антарктиде ходить? А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень веселее смотрит! Зарубите себе на носу каждый: помереть никому не позволю. Пригоним хотя бы полпоезда в Мирный – ложись и помирай, кто желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой, Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых.
– Не вставайте, ребята, сам разолью, – заторопился Петя. – Пейте, ребята, пока горячий.
– Раз пошла такая пьянка… – сбивая напряжение, пошутил Алексей Антонов, – разреши, батя, каждому по сигарете.
Закурили, молча и с наслаждением подымили.
– Ты главное ответь, – поднял голову Сомов. – Когда с Востока уходили, знал или не знал про солярку?
– Не знал, Вася, честно говорю, – ответил Гаврилов. – А если б знал… – докурил до пальцев сигарету, загасил в пепельнице, жестяной крышке из-под киноленты, – …все равно пошел бы!
– Один? – недоверчиво спросил Маслов.
– Один в поле не воин. – Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок, благодарно кивнул, жадно затянулся. – В походе одному делать нечего. С Игнатом пошел бы, с Алексеем, с Давидом, с Валерой. «Коммунисты, вперед!» – как когда-то на фронте… И Ленька небось посовестился бы дядюшку, почти родного, бросать. А может, и еще кто.
– Как главный фрикцион или коробку менять, все бегают, орут: «Где Тошка? Куда задевался Тошка?» – затараторил Тошка. – А как в кино идти или пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука!
– И Тошка, – серьезно добавил Гаврилов. – Нельзя было, сынки, не идти в этот поход… Был у меня кореш – комбат Димка Свиридов, два года рядом провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали – и счет потерял. Да такое никто на фронте и не считал, там, как и у нас в полярке, выручил друга – и знаешь: завтра он тебя выручит. Так я вот к чему. Зимой сорок пятого Вислу форсировали, нужно было до зарезу с тыла прорваться к деревне. – Гаврилов рукой сдвинул посуду и при помощи вилок показал, как располагались стороны. – А с тыла, вот здесь, по разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез, не возьмем деревню, посередь которой шло шоссе, – сорвется операция. Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы ушам не поверили, стал тянуть резину: так, мол, и так, машины не в порядке, личный состав неопытный, боеприпасов недокомплект. Что на него нашло, никто понять не мог. Другой батальон с тыла бросили. На минах три танка потеряли, остальные прорвались, взяли деревню… А со Свиридовым я до конца войны не здоровался, ни разу руки не подал. Не знаю, где он сейчас, чем командует…
– Поня-ятно, – протянул Игнат.
– Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если б на следующий год Восток закрыли, – закончил Гаврилов. – Я-то что, я уже на излете, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть.
На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз.
– Полаялись и забыли, батя, – с извинением проговорил Маслов. – Не из капрона нервы, сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота.
– Не помрем, – сказал Давид. – С Комсомольской дорога под горку пойдет, полегче будет.
– Факт, – поддержал Алексей. – Морозы ослабнут, повысится и давление воздуха, и количество кислорода в нем.
– Выйдешь на улицу, – размечтался Тошка, – а там сущая чепуха: минус пятьдесят. Сымай кальсоны и загорай!
Растаяли, заулыбались.
– Как вернемся, – продолжал мечтать Тошка, – соберу пингвинов штук тыщу, расскажу им лекцию про поход. А если кто каркнет, что брешу, – перья из… повыдергаю!
На этот раз не выдержали, рассмеялись.
– Все, Давид, – вытирая слезы, пробормотал Валера, – побаловал тебя, и баста. Тошка, собирай чемоданы – и домой!
Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.
– Пойдешь вместо Сомова, – еще раз повторил Гаврилов.
Сомов хрустнул пальцами.
– Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое… Только машину сдавать не принуждай, рано списывать меня: в пассажиры пригожусь…
– Сдашь, – проговорил Гаврилов, – на одни сутки. Отдохнуть тебе надо, Вася.
– На сутки – другое дело, – обмяк Сомов. – А то «сдай машину», бог знает, чего подумаешь.
– Кончен бал. – Гаврилов поднялся. – По спальням!
И все разошлись «по спальням». Дежурные разожгли печки-капельницы, салон «Харьковчанки» и жилой балок быстро прогрелись, а в тепле раздеваться одно удовольствие. Залезли в мешки с пуховыми вкладышами, глаза сами собой закрылись.
Светало. Понемногу выплывал из тьмы желтый диск, окрашивая в нежно-розовые тона снег и часть небосклона, а позади, где-то над Южным полюсом, густел темно-синий занавес. И оттого солнце казалось не настоящим, а бутафорским, словно осветитель в театре баловался своим искусством. Лучи были косые, на все пространство их не хватало, и на теневых участках снег казался то изумрудным, то красноватым. Но так продолжалось недолго, часа полтора. А потом, по мере того как солнце пряталось, нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звезды.
Однако люди ничего этого уже не видели. Точнее, видели, и не раз, но не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днем, а спали ночью.
Поезд спал. Утихли двигатели, умолкла рация, и лишь слегка посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.
Так спит пружина, пока ее не натянут. Но пружине легче, она стальная, а люди сделаны из плоти и крови.
Сомов заснул в тишине и проснулся от тишины. Выглянул из мешка – никого. Тело протестовало, требовало покоя, но оно всегда протестует и требует, к этому Сомов давно привык. Жаль покидать мешок, так бы, кажется, всю жизнь в нем и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть еще не успело. Значит, только-только остановились, прикинул Сомов. Проканителишься минут двадцать – будешь лязгать зубами, надевая штаны при минусовой температуре. Вылез. На нижнее шелковое белье надел шерстяное, потом свитер из верблюжьей шерсти, кожаную куртку, каэшку – штаны и телогрейку опять же на верблюжьей шерсти, натянул унты, подшлемник, шапку и, запакованный по всем правилам, вышел из балка на мороз.
Первая мысль: утро, сутки проспал, и впереди снова сон, вместе со всеми. Это хорошо.
Глянул – Комсомольская! Полузасыпанный домик, раскулаченный тягач, что еще в позапрошлом походе бросили, разбитые ящики, разная рухлядь… А цистерна? Круто обернулся, увидел метрах в двухстах цистерну и возле нее людей. Побежал бы, да нельзя здесь бегать, шагом дойти – и за то ногам спасибо. Дошел, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.
Завернул Игнат горловину, спустился вниз.
– Привет, Плевако!
Постояли, понурясь. Ждали, рвались на Комсомольскую… Была надежда, и нет ее. Гаврилов махнул рукой, пошел к домику, за ним потянулись остальные. Ни слова никто не сказал. Но – удивительное дело! – думал Сомов о цистерне на Комсомольской много раз и замирал от этих дум, а удар перенес без горечи, даже равнодушно. Потому что кожей чувствовал: быть и в той цистерне киселю, и потому, что весь выплеснулся во вчерашнем разговоре, и еще потому, что хорошо выспался и скоро снова ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.
Ленька уже откапывал дверь. Молодой буйвол, здоровый, ничем в жизни не связанный, для себя живет, позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов видел не раз и не испытывал к ним уважения. Все хорошо – козлами скачут, а как прижмет их – слова не выдавишь. Первый и последний раз парень в походе, точно. Мазуры, Никитин, даже этот шкет Тошка – другое дело, тертые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.
Ленька распахнул дверь. На пути к Востоку торопились, в домик не заходили, да и ни к чему было заходить. А теперь все рвутся, может, разжиться чем удастся. Картина знакомая: дизельная электростанция, законсервированная, камбуз, в кают-компании стол, стулья, две полки с книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин – к полке с книгами: Толстой, Флобер! А Сомов – в жилую комнату, к тумбочкам. Открыл одну, вторую… Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами пересчитал: двенадцать штук «Беломора». Так-то, брат Никитин, Флобера курить не будешь…