Не машина – ласточка, в солнечный день за двенадцать часов до ворот долетела бы. Но и сорок километров за семь часов – совсем даже неплохо. Вот что плохо – не выспался: полтермоса кофе выдул, а все равно разморило. На пятидесятом километре нужно будет отдохнуть, размяться маленько.
Стал вспоминать, что второпях забыл предусмотреть. Спальный мешок не взял? Черт с ним. Уровень масла не проверил!.. Ну, с маслом должен быть порядок, вездеход у Макарова всегда наготове, каждый день воевода свои владения объезжает. Только не сегодня, конечно. Сегодня небось рвет и мечет, стружку снимает с дежурного.
Эта мысль так понравилась Попову, что он во весь рот заулыбался, довольный. «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне!» – припомнилась песенка, которую, вернувшись с фронта, любил мурлыкать отец. Возвращусь с батей и ребятами – тогда и суди Попова. Приказывай не посуду мыть, а хоть уборные чистить – в глаза тебе буду смеяться! Эх, житуха начнется!..
Так хорошо было Попову сознавать, что кончились кошмары последних двух месяцев, так ликовала его душа при мысли о том, что на исходе суток он займет свое штурманское кресло в «Харьковчанке», что не просто петь захотелось – орать во весь голос. Никогда еще человек не выходил один на один с ледяным куполом, он, Попов, первый! «Неслыханное, чудовищное самовольство! – будут кричать. – Не нужны нам такие авантюристы!» И не надо, на коленях будете просить, сам больше к вам не пойду, хоть дегтем характеристику пишите – словом не возражу. Плевать на характеристики, на все плевать, лишь бы ребятам, бате в глаза посмотреть! Сказать им: «Прости, батя, прости, братва, и спасибо за науку». Повторил про себя – понравилось, так и надо сказать. Обломали Серегу, выбили дурь из головы, перед всеми повинюсь, за все. Моя у Варьки дочь – вернусь, признаю. Женюсь, если простит за хамство, или алименты платить буду. Старикам тоже поклонюсь: перебесился, скажу, баста, вместе начинаем жить. Снова на траулер пойду, привыкну как-нибудь…
Не повезло ему с морем. Четырнадцать лет назад окончил херсонскую мореходку и стал плавать штурманом на рыболовном траулере. Еще когда в учебные плавания ходил, блевал даже в пустяковый шторм, одолевала морская болезнь; думал, привыкнет со временем, а не привык. Сначала жалели, подменяли в штормы на вахтах, а потом посоветовали списываться на берег. Жалко было потерянных лет, хорошего рыбацкого заработка, но «на чужой пай рта не разевай» – пришлось увольняться. И тут встреча в закусочной с Колей Блиновым, бывшим приятелем по мореходке. Он был четвертым штурманом на «Оби» и брался свести Серегу с полярным начальством. Свел – и переквалифицировался Серега с морского штурмана на сухопутного. Зимовал на Крайнем Севере, потом в Антарктиде, ходил в походы, а в остальное время был у аэрологов и метеорологов на подхвате. За тринадцать лет семь с половиной отзимовал, благодарностей вагон получил и в заключение высшую награду – должность судомойки…
Кровью блевать буду – вылечусь от морской болезни, решил Попов. И тут же оставил себе маленькую лазейку: если не извинятся миром, не уговорят забыть обиду. Не бедным родственником собирается Серега возвратиться в Мирный, не посуду мыть на камбузе!
На пятидесятом километре остановил вездеход, вышел из кабины. Веха чуть видна, за три месяца на две трети замело. И трещина, что летом темнела в пяти шагах справа, светлым снежным мостиком покрылась – капкан замаскированный. Для интереса Ленька Савостиков бросил тогда в нее сломанный палец от трака и услышал только через полминуты глухой стук – ухмылка на Ленькином лице будто примерзла. А слева до трещин метров десять – здесь коридор более или менее широкий. Только дышать стало труднее, высота уже девятьсот с лишним метров, так что с разминкой усердствовать не стоит. В походе на купол поднимаешься медленно, акклиматизируешься постепенно, а когда сразу взлетаешь на верхотуру – заметно. До семьдесят пятого километра подъема почти не будет, зато последние двадцать пять снова идут к небу: высота у ворот, припомнил Попов, тысяча четыреста двадцать шесть метров.
Похолодел: показалось, что мотор чихнул. Кинулся к вездеходу, прислушался – вроде нормально. Сел за рычаги, двинулся вперед и поклялся, что останавливаться больше не будет, незачем искушать судьбу. Долго еще прислушивался, не мог унять дрожи в коленках. Случится что с мотором – верная прописка на острове Буромского: из Мирного на тракторе за ним не пойдут, а на поезд надежды мало. Раз до сих пор не показались, значит либо не могут отыскать ворота, либо…
Скверная мыслишка: ну, поднимусь на сотый, поищу и не найду. А дальше что? Сколько искать – сутки, двое? А вдруг заметет? Тогда придется останавливаться и уповать на то, что мотор не заглохнет. Так он тебе и не заглохнет в пургу, держи карман шире, тут закон подлости действует.
Устал, подумал Попов, вот и лезет в голову всякая ерунда. Глотнул из термоса, закурил. Почувствовал тошноту, выбросил сигарету. Газу, наверное, надышался, а может, высота действует. Ладно, бог не выдаст, свинья не съест.
Солнце давным-давно скрылось; легкий ветерок взметал снег, и вести машину стало трудно. Вторую ночь Попов не спал. Голова налилась свинцом, сердце билось ощутимыми толчками, и, самое неприятное, подкатила и застряла у горла тошнота. Тормознул, приоткрыл дверцу, сунул палец в рот – вырвало с болью, жестоко. Два литра кофе выпил, перекурил. А не выпил бы – заснул. Нащупал рукой какую-то ветошь, вытер лицо. В нос ударил резкий запах бензина и отработанного масла, снова начало тошнить. Плохо, ой как плохо…
Пересилил тошноту, двинулся на первой передаче. Мишку Седова нужно было взять с собой, наверняка согласился бы Мишка. А вдруг доложил бы Макарову?.. Один на куполе не воин, плохо одному на куполе…
Вездеход резко накренился, послышался скрежет металла, и Попов больно ударился грудью о рычаги. Мгновенно среагировал, заглушил мотор и, весь дрожа от напряжения, осторожно выбрался из кабины. По тому, что левая гусеница оторвалась от поверхности снега, понял: дело швах. Зажег фонарик и увидел упершийся в край трещины бампер. Была б она пошире сантиметров на тридцать, проскочил бы в нее, как яблоко.
Еще не веря тому, что случилось, Попов осветил колею и убедился в том, что взял вправо. Притупилась реакция, на последних километрах споткнулся! Сон как рукой сняло, в голове просветлело. О том, чтобы попытаться дать задний ход и выбраться из ловушки, не могло быть и речи. Значит, «пешим по-танковому», как любил говорить батя. А снег на колее глубокий, почти поверх унтов…
Страшно залезать в вездеход, а нужно. Залез. Опустил на снег мешок с продуктами, взял ракетницу. Рассовал по карманам патроны и начал осторожно протискиваться в левую дверцу. Под правой гусеницей что-то хрустнуло, и Попов, не раздумывая, выбросился из кабины.
Вездеход еще больше накренился: наверное, достаточно толчка, чтобы бампер соскользнул со своего ненадежного ледяного упора. «Прощай, лошадка», – горестно подумал Попов. Взвалил на плечи мешок – тяжелый, черт, пуда два потянет, и, подсвечивая себе фонариком, двинулся в гору. Через несколько шагов задохнулся; остановился, выбросил из мешка две буханки хлеба. Перевел дух и пошел дальше. Добрался до вехи номер 196, погоревал, что самую малость лошадка не дотянула, и долго, минут десять, отдыхал, сидя на мешке.
Ноги тонули в снегу, и вытаскивать их стало невмоготу. Одну за другой выкинул остальные три буханки, а на верхушку очередной вехи насадил пять кругов колбасы – чтобы легче найти, если будет такая нужда. Хотел отдохнуть дольше, но почувствовал, что замерзает, и двинулся в путь. К вехе 198 уже не шел, а едва ли не полз, падал, вставал и еле переставлял ноги. Ветерок перехватывал и без того сбитое дыхание, и если бы оставался не один несчастный километр, а два или три, незачем было бы играть в эту проигранную игру. Мешок решил оставить здесь – возле вехи, – только сунул в карман кусок колбасы и несколько пачек «Шипки».
Ветер все усиливался, холод прокрался в рукавицы, пробил заледеневший от пота и слез подшлемник и добрался до самого нутра. Отупевшему мозгу становилось все труднее управлять очугуневшим телом, и Поповым начало овладевать равнодушие. Где-то в глубине сознания теплилась лишь одна мысль: нужно во что бы то ни стало дойти до ворот, и тогда все будет хорошо. Падая в снег, он теперь подолгу лежал, уже не боясь, что замерз, – нет, но та мысль все-таки имела над ним какую-то власть, заставляла вставать и идти.
К двухсотой вехе он вышел почти что наугад, так как фонарик потерял. Хрипя, прислонился к гурию, упал и, наверное, мгновенно бы уснул, но сильно ударился головой о край бочки и от боли очнулся. Поднялся, открыл воспаленные глаза, прислушался, но ничего не увидел и не услышал. Вспомнил про ракетницу, вытащил ее и заплакал: она выпала из одеревеневшей руки. Начал бить руками по бедрам, пока не почувствовал невыносимую боль в помороженных кистях, и тогда, сжав зубы, поднял ракетницу. Сунул в нее патрон и нажал на спуск. Не глядя на рассыпающиеся в небе огни, снова зарядил ракетницу и хотел выстрелить, но палец никак не сгибался, и пришлось снова изо всей силы бить руками по бедрам. Но один удар оказался неудачным, и по чудовищной, дикой боли Попов догадался, что, наверное, вывихнул палец. После многих попыток приноровился, зажал меж колен ракетницу, левой, здоровой рукой зарядил ее, изловчился и выстрелил, потом еще и еще, уже плохо соображая, что и зачем он делает. Расстреляв все ракеты, прислонился к гурию, сел и уставился на вдруг вынырнувшие откуда-то сбоку огни. Помотал головой, натер лицо снегом – все равно огни!
«Харьковчанка», догадался Попов и удивился тому, что она идет одна. Почему одна? Нужно не забыть спросить, куда делись еще два тягача. К нему бежали люди, а он сидел и силился вспомнить, что еще хотел у них спросить. Вспомнил! Нужно сказать: «Прости, батя, прости, братва…» – и еще что-то.
Но ничего сказать он уже не мог и лишь беспомощно пытался раскрыть рот и всхлипывал, когда его подняли и понесли куда-то на руках. И быстро затих и заснул.
Так что лучшую, звездную минуту своей жизни Сергей Попов проспал.
Поезд шел по Антарктиде.
ВАСИЛИЮ СИДОРОВУ,
замечательному полярнику и другу – с любовью
Нынешний год для Семенова был везучий.
Во-первых, остался живой. Медведи редко нападают на человека, чувствуют в нем ровню, что ли, а этот выскочил из-за тороса, попер напролом. Голодный и злой был зверюга, сало свое проел, шкура болталась – как с чужого плеча. Такого первой пулей срезать – в лотерею машину выиграть.
Вторая удача – хорошо, почти что безупречно отдрефовал. Говорят, Льдина попалась удачная, верно, а ведь выбирал-то ее сам! Полмесяца искал, пока не нашел, уж очень хитро пряталась она за крепостными стенами торосов – три на четыре километра, ровненькая, молодая, но крепкая. За год дрейфа по ней трижды проходили трещины, и тоже удачно: ни людей, ни домиков, ни оборудования океан не проглотил, и сменщикам досталась вполне обжитая станция. «Легкая у тебя рука, Сергей, – радовался Кириллов, сменный начальник. – Или Полярную звезду умаслил?» Каждый бы на его месте радовался: будто с квартиры на квартиру переехал Кириллов со своими ребятами, даже ремонта делать не надо.
Ну и третья удача – только что в гостинице уговорил Веру продать путевки в Сухуми («Подумаешь, золотой сезон – сто человек на квадратный метр пляжа!») и вместе с Андреем и Наташей махнуть на машинах по стране – куда глаза глядят. С трудом, но уговорил. Весь дрейф об этом мечтали – на месяц-другой окунуться в бродячую жизнь.
И хватит, продолжал размышлять Семенов, нельзя, чтобы одному человеку бессовестно везло. Кто-то сказал, что количество удач в мире неизменно и если тебе судьба улыбается, значит другого удачи обходят стороной. К тому же, когда они идут навалом, одна за другой, какой-то критерий теряешь, что ли. Слишком много удач так же демобилизует человека, как слишком много неудач: такого он может не выдержать. Промежутки должны быть между ними, мостики…
Семенов шел по Невскому проспекту, с интересом поглядывая на встречных людей и беспричинно улыбаясь, что вызывало недоумение прохожих; одна женщина даже пожала плечами, неправильно истолковав доброжелательный взгляд этого странного человека. А Семенову просто было хорошо. Коренной москвич, он любил Ленинград, город, из которого не раз уходил в Антарктиду и улетал на Льдины, здесь он прощался с Большой землей и здоровался с ней тоже здесь. Ноги, еще не успевшие отвыкнуть от полупудовых унтов, сами собой шли безо всяких усилий, вместо многослойной тяжелой одежды тело невесомо облегал плащ, и сугробов тебе никаких, ветеришко пустяковый – живут же люди! Так бы и ходил без устали с утра до ночи, глядя на разных людей – разных, в том-то все и дело! – на витрины, улицы и на всю эту кипящую жизнь, которую на станции только в кино увидишь. И привычно удивлялся себе: жил ведь на Большой земле, не в полярке родился, а до первой зимовки никогда не ценил вот таких необыкновенных вещей, как эти деревья в скверике. Стоят себе, колышут бездумно желтеющими листочками и ведать не ведают, сколько в них радости и смысла.
У Аничкова моста Семенов, как добрым знакомым, подмигнул вставшим на дыбы коням, глубоко и радостно вдохнул в себя сырой ленинградский воздух и свернул с Невского на Фонтанку. Отсюда до Института было несколько минут ходу, и Семенов почувствовал привычное волнение, какое испытывал всегда, когда приезжал в Институт. После долгих зимовок и экспедиций по этому асфальту шли самые знаменитые полярники и тоже, наверное, волновались при виде Института…
Вспомнил Семенов, как много лет назад пришел сюда в первый раз, худым, неоперившимся птенцом. Начальник кадров Муравьев, крестный отец двух поколений полярников, хмуро повертел в руках документы, спросил в упор:
– Куда хочешь?
– Куда пошлете! – Семенов вытянулся, руки по швам.
– Послать тебя… это я могу, – проворчал Муравьев. – Крепкие морозы с ветерком любишь?
– Не очень… – ответил Семенов и испугался, запоздало подумав, что другой ответ был бы начальнику приятнее.
– Смерти боишься? – И взгляд, будто щуп, до самых печенок.
– Боюсь, – честно признался Семенов.
– Во сне храпишь?
– Храплю, – безнадежно кивнул Семенов.
– Теперь сам посуди. – Муравьев стал загибать пальцы. – Морозов не любишь, смерти боишься, во сне храпишь. Ну какой из тебя полярник? Могу позвонить на завод радиоизделий, там техники нужны.
– Спасибо, – уныло сказал Семенов. – Дайте, пожалуйста, мои документы.
– Куда пойдешь?
– Не знаю еще… Может, в Архангельск, там приятель живет.
– А на Скалистый Мы с радистом хочешь?..
– Хочу!
– Чего орешь, не глухой. Оформляйся.
Долго еще в Институте вспоминали зеленого новичка, который не любит морозов, боится смерти и храпит. Семнадцать лет как испарился тот новичок, но вместе с ними навсегда ушло и то, чего не заменишь положением и опытом, – телячий оптимизм, весело бегущая по жилам кровь и каждый день открытия.
По годам идешь, как вверх по лестнице – с каждой ступенькой все труднее. Тот зеленый новичок порхал и подпрыгивал, а начальник станции шествует, усмехнулся Семенов. Впрочем, подумал он, многие печалятся этой неравноценной замене – молодости на опыт, а предложи вернуться назад – редко кто согласится. Радости вновь пережить – пожалуй, а невзгоды и ошибки?
– Сергей, где твоя борода?
– Там же, где твоя – на веники пошла!
В Институте коридоры длинные, за три часа не обойдешь. Сделав шаг – кореша встретил. Обнялись, помяли друг друга по полярной привычке.
– Как там Льдина?
– Позавчера была целехонькая.
– Верно, что тебя медведь чуть не схарчил?
– Информация ошибочная, наоборот, я – его!
– С возвращением, Николаич! – приветствовал Семенова загорелый бородач в кожаной куртке. – Отдрейфовал?
– Спасибо, Палыч. А ты где обитаешь?
– Только-только от пингвинов вернулся, на «Оби».
– В Мирном как, пальмы не расцвели?
– Путаешь, Николаич! – Бородач ухмыльнулся. – Пальмы – они на твоем Востоке.
– Не наступай на больную мозоль, – вздохнул Семенов. – Пионерскую и Комсомольскую прикрыли, а теперь и до Востока добрались…
– Да, закрыли твой Восток на учет, – посочувствовал бородач. – Ну а сейчас куда махнешь?
– Резерв главного командования, в отпуск собираюсь.
– Слышали? – Бородач остановил приятелей. – Такую гаубицу в резерве держат!
– Недолго, Сергей, будешь ржаветь, – включился один из них. – Станцию для тебя новую открывают… Только – молчок, секрет пока что!
– Где? – простодушно спросил бородач.
– На самой северной точке… Южного берега Крыма!
Посмеялись, поговорили, разошлись.
– Семенов? – удивился невысокий франтоватый человек с холодным, неулыбающимся лицом. – Ты же, говорят, только вчера прилетел, что здесь делаешь?
– Старая артиллерийская лошадь услышала зов полковой трубы, – отшутился Семенов. – Свешников на шестнадцать тридцать вызвал.
– Стружку снимать? Натворил чего на Льдине?
– Не знаю. – Семенов пожал плечами. – Вроде бы не за что.
– А вот здесь ты ошибаешься, начальство всегда найдет!.. Шучу. – Макухин, однако, не улыбнулся. – Зачем же он тебя вызвал?.. Шумилин вроде все антарктические станции укомплектовал… Кстати, Семенов, начальником следующей экспедиции будто прочат меня. Пойдешь ко мне замом?
– До следующей полтора года, трудно загадывать, – уклончиво ответил Семенов.
– Твоя голова, думай. – Макухин покровительственно похлопал Семенова по плечу. – Гаранин Андрей с тобой вернулся?
Семенов кивнул.
– Его бы тоже взял, начальником аэрометотряда, – с тем же покровительством в голосе продолжал Макухин. – Ну, бывай!
Семенов задумчиво посмотрел ему вслед. Предложение заманчивое, пожалуй, принял бы его, исходи оно не от Макухина. Опыта и личного мужества у него не отнимешь, всю полярку прошел с низовки, во всех переделках побывал, а зимовать с ним не любили. Почему? Трудно сказать, какие-то штрихи, пустяки. Ну, хотя бы то, что за общий стол не садился, подчеркивал дистанцию. Или с самого начала зимовки выбирал человека послабее и делал из него «мальчика для битья». Или: спиртное разрешал коллективу только по праздникам, а себе – когда появлялось желание. Спорить с ним боялись, приказы выполняли по-армейски, но, когда среди полярников распространили анкету с вопросом «С каким начальником ты хотел бы зимовать?» Макухина почти никто не назвал. А начальство ценило, для начальства самое главное, чтобы выполнялась программа и не случались ЧП… За себя-то Семенов был спокоен, на него Макухин бросаться не станет, но Андрей и слышать его фамилию не мог. А без Андрея, и думать нечего, никуда Семенов не пойдет. Пусть с Макухиным зимует другой…
– Здравствуйте, Сергей Николаич!
– Женька? – Семенов с удовольствием пожал руку молодому крепышу с русым хохолком и открытым лицом человека, у которого нет в мире врагов, да и откуда им взяться, если он никому ничего плохого не сделал. – Куда судьба забросила?
– На Врангель сватают, в бухту Роджерса. А я вас искал, в гостинице. Вера Петровна сказала, что вас Свешников вызвал.
– Так я ведь прилетел только, в отпуск собираюсь… Как нога?
– Хоть вприсядку, Сергей Николаич!
С механиком-дизелистом Дугиным Семенов несколько лет назад отзимовал на Востоке и почти весь прошлый год – на Льдине, до несчастного случая, когда Женьку вывезли с переломом ноги. Дугин Семенову нравился. Сдержанный, на редкость исполнительный, он легко входил в коллектив, с полуслова подхватывал приказы и, случалось, без подсказки одергивал ребят, вылезавших из оглоблей. Семенов ценил такую преданность, верил Дугину: дизель Женька мог разобрать и собрать с закрытыми глазами, на тракторе по Льдине раскатывал, как на велосипеде, знал сварочное и взрывное дело.
– Езжай пока что, – с сожалением сказал Семенов. – На Врангеле повеселее будет, чем на нашей ледяной корке. Поохотишься, порыбачишь.
– Какая там охота! – вздохнул Дугин. – Оленей, говорят, колхоз поставляет, а в море разве рыбалка?
– Не скажи, в августе туда гуси канадские прилетают тучами, – подбодрил Семенов. – Ну не пропадай!
– Если что, так я на крыльях, только знать дайте, – попросил Дугин.
– Договорились, Женя. Координаты твои те же? Лады. Может, и сведет судьба.
Не знал тогда Семенов, что сведет, и не раз! Необозримы полярные широты, а дорог, по которым ходят люди, там не так уж и много, то и дело перекрещиваются.
– Здравствуй, Сергей, – Свешников поднялся и приветливо протянул Семенову могучую руку. – Заматерел ты, брат, раздался, впрок, видно, идет тебе полярное питание на свежем воздухе. В газете о тебе писали, слышал? Наступает молодежь на пятки, вот-вот под это кресло клинья начнет подбивать!
– Петр Григорьевич… – с упреком произнес Семенов.
– Отдрейфовал ты прилично, – продолжал Свешников, – скажем, на четверку. Можно было бы даже с плюсом, если бы не перерасход спиртного.
– Два ящика с коньяком при подвижках льда… – начал было Семенов.
– Расскажешь своей бабушке, – усмехнулся Свешников. – Загадка природы! Почему-то на всех станциях в авралы страдают в первую очередь именно ящики с коньяком! Устал?
– Нормально, Петр Григорьевич, «москвич» в гараже бьет копытом, в путешествие собираемся – с Гараниными.
– Поня-ятно. – Свешников на мгновение призадумался. – Идея хорошая…
Зазвонил телефон, Свешников жестом указал Семенову на стул и завел с кем-то длинный и, судя по первым словам, деликатный разговор. Голос его раскатисто гремел, этакий густой, как сгущенка, баритон, даже удивительно было, как выдерживает такой напор телефонная трубка, затерявшаяся, казалось, в огромной ладони. Семенов отключился – неприятно слушать чужие тайны – и с почтительной симпатией покосился на хозяина кабинета. Массивный, лишний жирок появился, все реже надевает Петр Григорьевич свои видавшие виды унты… А силы в нем были немереные, все помнили случай, когда провалившуюся под лед упряжку в одиночку вытащил и, сам мокрый насквозь, полсуток до берега добирался. Из первопроходцев – не любил ходить по чужим следам. Что поделаешь – годы, от них и скалы выветриваются…
Семенов уважал Свешникова и его полярную мудрость. От него в свой первый дрейф он научился тому пониманию полярного закона, которое дается только жизнью на трудной зимовке, и не раз и навсегда, как некая догма, а как метод, которым следует пользоваться в зависимости от обстоятельств. «Спасай товарища, если даже при этом ты можешь погибнуть, – учил Петр Григорьевич. – Помни, что его жизнь всегда дороже твоей». Если б только говорил, но Свешников так и поступал, и потому сформулированный им главный закон зимовки врезался в память, как буквы в гранит, – навсегда. Всего лишь год прозимовал Семенов под началом Свешникова, но тот год оказался очень важным, и за него Семенов был благодарен судьбе.
– Как он станцией будет командовать, если женой не научился? – продолжал греметь Свешников.
Семенов стал смотреть на большую, во всю стену, карту мира, на которой разноцветными линиями и стрелами, как на картах полководцев, отмечался дрейф станций «Северный полюс» и маршруты кораблей в Северном и Южном Ледовитых океанах. Вот по этой извилистой линии дрейфовала его последняя Льдина, год жизни шел по этой линии; а вот и Скалистый Мыс – еще несколько лет жизни, Антарктида… Мирный… Восток…
– «Кто на Востоке не бывал, тот Антарктиды не видал», помнишь? – послышался голос Свешникова. – Соскучился по своему Востоку?
Семенов вздрогнул. Свешников с улыбкой на него поглядывал, развалясь в своем кресле.
– Почему это – по моему? – возразил Семенов. – Станцию-то открыли вы, я только ключи от вас получил.
– Померзли мы тогда, Сергей, как не мерзла еще ни одна собака.
– Было дело, Петр Григорьевич… А жаль!
– Чего жаль?
– Восток, слово-то какое – Восток! – а закрыли, законсервировали, как банку с грибами!
– Ишь, критикан! Не в свою епархию лезешь.
Семенов молчал.
– То-то же… Совсем на своей Льдине от субординации отвык. Думаешь, у одного тебя за станцию душа болит?.. Банка с грибами… Консервным ножом пользоваться не разучился?
– Это к чему? – ошеломленно спросил Семенов.
– Да ты же в отпуск собрался, – будто бы вспомнил Свешников. – Что ж, после дрейфа отпуск положен, отдыхай, набирайся сил. Кстати говоря, у Макухина на тебя виды, замом собирается сватать.
В словах Свешникова было что-то принужденное, стороннее.
Семенов весь подался вперед, его душила догадка.
– К чему это – насчет консервного ножа?
– Отдохнешь, – Свешников явно уклонился от ответа, – отчет о дрейфе сдашь и подключишься к Макухину. Знаю, что не очень его жалуешь, ничего, притретесь друг к дружке, сработаетесь… Что, рад? Повышение тебе в руки идет, благодарить начальство в таких случаях положено!
– Не для того вы меня вызвали, Петр Григорьевич…
– Смотри ты, каким телепатом заделался… А ведь точно, не для того. Сам-то догадываешься?.. Решение принято только вчера. Будем в этом сезоне расконсервировать Восток. Молчишь?
– Думаю, Петр Григорьевич…
– А я тебе еще ничего и не предлагал, О Востоке – так, в порядке информации… Да, слушаю вас. – Свешников прижал к уху трубку. – Привет тебе, Николай Алексеич, привет… Да, буду жаловаться в горком, это тебе правильно доложили… В Антарктиде, сам знаешь, людям податься некуда, а твой кинопрокат заваливает нас такой рухлядью, что даже пингвины деньги за билет требуют обратно! Так что уж расстарайся… А что есть? Ну, читай список…
Семенов вытер с бровей пот. Не торопись, подумай, Сергей… Вера… дети… сколько можно воспитывать их радиограммами… Не торопись, Сергей…
Семенов недвижно уставился на карту, взгляд его застыл на крохотной точке в глубине Антарктиды. Точка… Два года отдано, чтобы вдохнуть в нее жизнь.
Семенов любил Восток и гордился его исключительностью. В первую зимовку бывало, что весь научный мир следил за его радиограммами, ожидая все новых сенсаций, в июле-августе Восток чуть не каждый день бил мировые рекорды, 80… 82… 85 градусов ниже нуля! А тот незабываемый день – уже в другую зимовку, когда вышли они с Андреем на метеоплощадку и, глазам своим не веря, уставились на отметку 88,3… Полюс холода, геомагнитный полюс Земли, уникальнейшая точка планеты – станция Восток… Нет большей чести для полярника – первому обжить такую точку, закрепить за людьми форпост, откуда они будут штурмовать Центральную Антарктиду. Тем, кто пришел следом, было полегче, и открыли, может, они для науки побольше, но первый шаг сделали Свешников, Семенов и его ребята, и первый дом построили они. И Льдины любил, и другие станции, где доводилось зимовать, а сердцем был верен Востоку. Потому так тяжело и переживал, когда дошло до него, что станция законсервирована. В то время он дрейфовал и не знал толком, в чем дело, то ли санно-гусеничный поезд с топливом через зону застругов не пробился, то ли со снабжением произошли неувязки, но чья-то рука поставила на Востоке крест. Так обидно было, будто полжизни зря прожил, будто на твоих глазах чиновничий бульдозер срыл дело рук твоих.
И вот теперь Востоку приказано воскреснуть. И он, Семенов, может вдохнуть в него жизнь!
Свешников положил трубку, взглянул на Семенова и нажал кнопку звонка. Заглянула секретарша.
– Минут десять ни с кем не соединяйте.
– Я согласен, – сказал Семенов.
– Вижу. Хорошо подумал?
Семенов кивнул.
– Ты-то меня не беспокоишь, – задумчиво проговорил Свешников, – на «Оби» отдохнешь, отоспишься… Другое дело – Вера… Вряд ли она разделит твой энтузиазм, друг ты мой.
– Вряд ли, – искренне признался Семенов. – Предвижу серьезные, но преодолимые трудности.
– Ситуация знакомая, сам не раз преодолевал… Честно, Сергей, мне бы хотелось, чтобы Восток расконсервировал именно ты. Но – ты знаешь меня, не обижусь – скажи слово, и пойдет другой.
– Не скажу, Петр Григорьич… – Семенов покачал головой. – Предложили бы любое другое дело – может, и сказал бы. А на Восток пойду. За честь и доверие большое спасибо!
– Заговорил… как стенгазета… Ты мне станцию оживи, чтоб задышала и запела, – тогда сам тебе спасибо скажу… Ну, к делу. «Обь» через месяц с небольшим уходит, времени, сам понимаешь, у тебя в обрез. Что надо будет, сразу ко мне, Востоку все отдам – любого человека из экспедиции, кого хочешь. Займись в первую очередь людьми, особенно первой пятеркой, которая будет расконсервировать станцию. Помнишь, Георгий Степаныч говорил: «Товарища по зимовке выбирай – как жену выбираешь. Жизнь твоя от него зависит». Ну, иди. Не завидую тебе, нешуточное дело – на второй год подряд увольнительную получить!
Семенов вышел из кабинета, в голове у него гудело, как после доброго стакана спирта. В приемную уже набилось много людей, кто-то из них приветливо произнес:
– С возвращением, Сергей Николаич!
Семенов рассмеялся, извинился за непонятный товарищу смех и быстро пошел в гостиницу: Вера, небось, уж заждалась.
Оркестр неожиданно заиграл полузабытую мелодию, и они пошли танцевать.
– Этот вальс постарел вместе с нами, – сказала Вера. – У него такие же морщины, как у меня.
– Ты очень красива, – сказал Семенов. – Прости, я стал совсем неуклюж.
Сердце мое, не стучи, Глупое сердце, молчи…
– Какая она грустная. – Вера кивнула на певицу. – Наверное, жена полярника или моряка.
– Вернемся, на нас смотрят. Я разучился танцевать.
– На твоих ногах уже унты?
Их столик был расположен удачно, в дальнем и тихом углу.
– Не пей больше, Сережа.
– Сегодня коньяк для меня – вода. Улыбнись, прошу тебя. Будь как на той фотокарточке, которая на обоих полюсах со мной прозимовала.
– Ты любишь ее, а не меня, твоя жизнь прошла с ней… Мы женаты пятнадцать лет, из них дома ты был четыре с половиной года.
– Четыре года и восемь месяцев, родная моя Пенелопа.
– Я не Пенелопа, Сережа. Пенелопа сделала ожидание своей профессией. Она могла это себе позволить, ей не надо было спешить на работу, бегать в кулинарию и кормить детей.
– Но ты же знаешь…
– Знаю… Знаю все, что ты скажешь. И призвание, и наука, и высокие широты…
– Через это я уже прошел, дорогая. Но Восток…
– И это знаю… Я сто раз обмирала по ночам, когда представляла тебя там, в этой космической стуже. Да, Восток – твое детище, Сережа. Но ведь, кроме этого детища, которое можно законсервировать, у нас есть двое детей, которых законсервировать нельзя… И самое грустное для них, что я все понимаю и не лягу у порога, чтобы удержать тебя.
– Спасибо.
– Нынешний год високосный.
– Это так важно?
– На один день больше ждать.
– Один день!
– Не день, сутки. С каждым годом все тяжелее, Сережа… Наверное, возраст.