bannerbannerbanner
полная версияМуравейник Russia. Книга первая. Общежитие

Владимир Мкарович Шапко
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие

Полная версия

25. Нечистая сила, или Грёза любви

…Задували и задували в городок растрёпанные июльские деньки. Как стрелы, мучились в них городские собачонки. Бежали и бежали неизвестно куда. Останавливались на углах. Повизгивая, жмуря глаза, опять вынюхивали поверху. То ли тоску свою неизбывную, то ли надежду.

Почерневшие за лето от солнца, словно бегущие лёгкие тени его, трусили по улице пацанята во главе с Сашкой.

Тарабанясь по доскам, над забором выпуливала удивлённая мордашка: «Село, вы куда?» – «На Белую», – коротко бросал на бегу Сашка. Мелко свитой чуб его трепался впереди – как Село…

Забегал домой. Удочку на всякий случай захватить.

– Село! Село! – покрикивали с улицы пацанята. Словно чтобы не забыть прозвища Сашки.

«Почему они зовут-то тебя так? А?» – спрашивала Антонина. Еле сдерживая смех. «Не знаю…» – опускал чуб, как наказание своё, сын.

И через минуту жёлтое «село» опять трепалось по направлению к Белой, окружённое преданными огольцами, а в высоком окне коммунальной кухни, оставленная, уменьшающаяся, махалась руками, выпутывалась из греховного смеха Антонина.

Под солнцем Белая стекала бликами. Уже искупавшись, ребятишки раскидались по песку. Закрыв глаза, одерживая себя сзади, выставляли лица солнцу. Изредка встряхивали головы, нарождая себе тёмно-белый затяжелевший свет.

– Ну скоря-а! – неслось заунывно по реке. С полчаса, наверное, уже. – Ну скоря-а!..

Лошадь стояла по колено в воде, сдерживаемая оглоблями телеги. Воды у себя под носом не признавала. Мылов поднимал вохровский картуз из реки. Из картуза истекали струи. Как из судна, затопленного лет пятьдесят назад. Сигали головастики, мальки… Лошадь опасалась мальков, думала…

– Ну скоря-а! – моталась потная, словно осыпанная брильянтом лысая голова. Засыпали с картузом жиловые руки. Вскидывались. Пугая лошадь.

– Ну скоря-а! Шала-а-ава! – снова поднимал Мылов весь водоем с лягушками. Подсовывал. Зло насаживал, насаживал картуз лошади на морду:

– Пей, пей, твою мать!..

Лошадь бросалась от него вбок, на берег, сдёрнув за собой телегу. Разом застывала, сплюнув картуз точно противогаз.

Мылов— руки врозь – ничего не может понять: где шалава, где он,Мылов? Отступал от реки расшиперясь, недоумевая. И опрокидывался на гальку – ноги в реку.

Нужно было сдвинуть от бриллиантовой башки заднее тележное колесо, под которым она, башка, оказалась. Ребятишки брали лошадь под уздцы,тянули. Осторожно дёргали. Лошадь сперва стояла как каменная. Потом пошла. Останавливали её с телегой неподалёку от Мылова. Когда прикасались к ней, гладили, на тощих боках её сразу выскакивали и начинали бегать судороги… «К кнуту привыкла, – жалел Сашка. – Не понимает…» Хотели дать ей что-нибудь. Но ничего ни у кого не было. Тогда Сашка начал скармливать хлеб, на который собирался ловить баклёшек. Лошадь ела с Сашкиных ладоней, деликатно засучивала верхнюю губу, обнажая жёлтые зубы до дёсен… Удила мешали, лязгали, но освободить её от них никто не умел…

Через полчаса в Сашкином коммунальном дворе ребятишки смотрели,как с тихим счастьем офицер Стрижёв ходил вокруг полностью разжульканного, разбросанного на промаслившиеся холстины мотоцикла. Протирая руки ветошью с наслаждением, примеривался, с чего начать сборку. Был он в майке, в тапочках на босу ногу, ноги вставлены в галифе – как в две кобуры пистолеты. Вчера он разбирал мотор. Может, сегодня – ходовую часть? А? «Ходовую часть!Ходовую часть!» – громко поддерживали его ребятишки.

Стрижёв пригибался и брал в руки Деталь. Любовался ею. «Село, принеси-ка лампу». Сашка и его ватага бросались к одной из дверей – раскрытой – высокого общего сарая. Несли в десяти трепетных ладонях паяльную лампу. Стрижёв начинал жечь. Улыбался. Когда он ходил офицерить в свою автороту – никто не знал. Он словно бы всё время был в отпуске.

В сквозящем свете парадного Сашка всегда неожиданно видел человека с будто отделённой, светящейся головой… Человек догадывался, что его видят, начинал спускаться по ступенькам во двор. С продуктовыми сумками и сетками разом открывал себя всему свету, солнцу.

Стрижёв в приветствии высоко подвешивал руку, склонив голову.Константин Иванович в ответ громко здоровался с ним. Кричал два-три весёлых вопроса, пока ждал сына.

Сашка подбегал, и они уходили обратно в подъезд, в подсвеченную,словно с всаженным финским ножом черноту… И все во главе со Стрижёвым почему-то смотрели на второй этаж и ждали, пока не послышатся их голоса из раскрытых окон, и к ним, голосам, не присоединится радостный голос Антонины… С облегчением возвращались к разбросанному мотоциклу, к деталям.

Антонина начинала метаться между кухней и комнатой, а Константин Иванович сидел за столом, тихо радуясь. Как гость. Не бывший здесь, по меньшей мере, год. Заполненный до краёв событиями этого года, о которых он, гость, будет рассказывать. Вот прямо через несколько минут. Подмигивал Сашке. Насупленный Сашка возил по столу машинку, только что ему подаренную. Константин Иванович не очень уверенно гладил голову сына. И вновь возвращался к положению наглядного гостя, тихо воспринимая его (гостя) статус за этим столом, осознавая его, радуясь.

Когда стол был накрыт, всё из кухни принесено, Константин Иванович, выставив бутылку, вопросительно посмотрел на жену…

– Да уж стучите, стучите! – засмеялась та. – Нет её. В командировке.Один он…

Константин Иванович подходил к стенке, стучал в неё три раза. Тотчас же, как эхо, доносился ответный, тоже тройной стук. И через минуту-другую в дверях появлялся Коля-писатель.

Остро отдавал Константину Ивановичу пальцы цепкой левой руки на пожатие. Подсаживался к столу, всегда одинаково спрашивал:

– Ну, как вы тут?.. – Точно выходил, оставлял их всех на полчаса, час.Дескать,вот, задержался. Маненько. Смеялся вместе со всеми над этим своим «маненько», натерпелся он из-за него, однако бросить, походило, не мог…

Летними вечерами, когда Антонина, переделав все домашние дела, садилась к окну, чтобы, подпершись рукой, смотреть тоскливо на уползающую, гаснущую щель заката… нередко рядом слышала такой примерно разговор:«…Ты бросишь когда-нибудь свое чёртово «маненько»? А? Бросишь или нет?! Я тебя спрашиваю?! Ведь стыдно в гости к людям пойти!» – «Так деревенский я, Алла. Привык. Бывало, маманя…» – «Вот-вот! «Маманя», «папаня»… «братяня»… Когда говорить нормально будешь? П-писатель! Ещё царапает там чего-то… М-маненько!..» По стене рядом зло захлопывались окна.Невольно думалось: что может связывать двух этих людей?..

А Коля смеялся сейчас, шутил. Словно в аттракционе, в игре на приз тыкал левой своей рукой в картошку вилку. Словно другая рука у него была привязана. К туловищу. Вареная картошка, рассыпаясь, не давалась ему. Он смеялся. Маненько неудобно. Но сейчас возьму. Во! Антонина ему… подкладывала ещё. Тоня – куда? У женщины вдруг наворачивались слёзы. От рюмки, что ли? Тонька, ты чего?.. Ну-у-у!..Антонина выскальзывала из-за стола.В коридор. Мужчины тут же о ней забывали. От выпитых ударных первых рюмок наперебой размахивали руками с вилками и говорили, говорили…

С фанерной большой афиши, стоящей возле собора, голова тётеньки с жёлтыми длинными волосами – словно бы устремлялась. Как жёлтый, длинный, мучающийся ветер. Губы тётеньки походили на вытянутый штемпель. Которым бьют на почте. Которым придавливают сургуч. Дошколёнок Колька прочитал аршинные буквы по слогам: «Грё-за… люб-ви». Окончивший первый класс Сашка поправил: «Грёзы… любви».

До начала сеанса играли в примыкающем к собору обширном сквере.Сашка спрыгивал в высохший фонтан. Круг фонтана был большой, неглубокий, бегать в нём, стукать палкой по чугунной низкой огородке было ловко,здорово. Но Колька почему-то медлил, не спрыгивал вслед за Сашкой. Спрашивал трусовато, почему фонтан – «Нечистая сила». Называется. Сашка просмеивал его. Бабушкины сказки! Струсил, струсил! Бледнея, Колька сползал в сухой фонтан как в ледяную воду. Однако чуть погодя тоже начинал бегать, кричать, тарахтя по огородке палкой.

Какой-то старикан во френче и фуражке выгонял их из фонтана, махал им клюшкой. Дурной какой-то, ненормальный. Фонтан-то сухой. Фонтана-то нет. Старикан ругался, топался сапогами. Весь посиневший, мокрогубый. Ребятишки выпуливали наверх, шли подальше, оборачиваясь на ненормального…

Еще пять лет назад сквер носил имя Товарища . . . . . . . .И памятник Товарищу . . . . . . .стоял в центре сквера.

Два года назад, осенью 54-го, памятник разбивали чугунной гирей.При скопившихся зрителях вокруг памятника метался суматошный кран. Кидал гирю, долбил, торопился. Сашка тряс руку отца: «Вот шмаляет! Вот шмаляет!» От памятника отлетали куски, падали целые сколы. Он стоял, как обкусанный грязный рафинад. Потом рухнул, взметнув тучу пыли.

Не отдавая себе отчёта, Константин Иванович зачем-то маршировал.На месте. Точно ему кто-то дал команду, стукнул по затылку и забыл о нём.И он сам забыл. И подмаршировывал, как дурак. Поворачивал к людям белую свою голову: «Кто бы мог подумать, а?» Глаза его смеялись. «Кто бы мог подумать про такое, а? Кто?!.»

Вечером старики во френчах в растерянности стукались в обломках клюшками. Как в порушенной своей церкви. Под чёрными фуражками глаза их были словно просвеченными.И рядом падал в гаснущее небо обезглавленный собор…

Потом обломки убрали. (Посшибали и вывезли два невысоких мелких памятника Товарищу . . . . . . . .За штакетником у пединститута и перед пивной на площади. Чем сразу облегчили пивников по малой и частой их надобности.)На месте памятника в сквере, на бывшем главном его месте, новые власти срочно соорудили фонтан. И даже с небольшим бассейном. Однако фонтанчик попылил немного над чашечкой и тихо, мирно издох. Тогда несколько раз упрямо продували всю систему сжатым воздухом. Пробивали, можно сказать, систему… Без толку – фонтан не получался.

Френчёвые повадились ходить к нему с цветами. В очередную годовщину Товарища . . . . . . .– то ли со дня рождения его, то ли ещё чего-то там.Летом. Собирались возле фонтана в количестве двадцати двух человек. Делали перекличку. Строились. Опираясь на клюшки, стояли с цветами. Самый пламенный из них говорил речь. И вот когда стали класть ритуальные цветы на парапет бассейна, долго ломая себя в угольник, царапая в стороне негнущейся ногой… пипка фонтана вдруг резко засвистела, и с воздухом из неё начала стрелять, рваться вода. Грязная, ржавая. Всё сильнее, сильнее. Пенсионеры разинули рты. Фонтан хлестал. Френчёвые пенсионеры повели себя кто как: одни тут же начали маршировать, опупело вскидывая руки к фуражкам, другие старались вздёрнуть себя в стойку «смирно», но начинали падать, ударяясь о клюшки, третьи – колотясь челюстями, рыдали. Пламенный вскочил на парапет и, хлестаемый струями, кричал что-то с жестом руки…

 

Прячущийся где-то за забором пожарки шутник – завернул кран. Вода разом упала, провалилась. Все опять разинули рты, не сводя глаз с пипки фонтана. Пипка молчала. Старики стояли. Все с обвисшими галифе. Как с бандурами бандуристы. Потерявшие своего поводыря… Возбуждённо бормоча, стали расходиться. Попарно. Тройками. Шутник – из-за забора – врубил.Френчёвые бросились назад…

Приходили они к фонтану и ещё несколько раз. Ритуальные цветы кисли, квасились в жиже бассейна тогда всё лето.

– А правда, что там и сейчас Вождь остался? Что теперь он – «Нечистая сила»? А, Саш?..

– Да ерунда… Раздолбали его… – произнёс Сашка, всё поглядывая на старика.

Старикан не уходил от фонтана. В свесившемся, пустом своем галифе, в растерянности топтался. Словно снова вспоминал всё недавнее, пережитое… Пошёл, наконец. Тяжело опирался на клюшку. К нему опять вернулись все его болезни.

– А почему я не видел?..

– Чего?

– Ну, как его долбали?

– Маленький ещё, наверное, был…

Колька засомневался. Разница-то год всего у них… Почему один большой уже был, а другой – маленький? И не видел? Как долбали?

Сашка спохватился:

– Опоздаем!

Старикан и разбитый памятник сразу вылетели из головы. Огибая собор, на сеанс заторопились. Не удержавшись, ещё раз полюбовались на тётеньку. На афише которая. Тётенька всё так же устремлялась. Мучительно распустив, как бы бросив за собой жёлтые длинные свои волосы.

Другая тётенька, билетёрша, оторвала контроль. И сделал вид, что их не заметила. Ну что они не взрослые. Тогда сразу заспешили к белой мороженщице. Здесь же, в вестибюле. Купили. Отошли. Ударили по мороженому язычками.

Ходили, смотрели на высокие, узкие церковные окна, забранные узорчатыми решётками. На киноактёров и киноактрис, которые густо, искусными листьями натискались на стены между этими окнами.

Перед заходом в зал Сашка взял ещё два мороженых. От отцовских десяти рублей (старыми) осталось только двадцать копеек.

Вверху, где был когда-то купол собора, на чёрных провисающих половиках дрались, ворковали голуби, и сыпался с половиков сухой помёт. Прилетала иногда и тёплая большая капля. Зрители поглядывали наверх, поругивались. В одной из чугунных батарей у стены всё время гоняло какую-то гайку или камушек. Топят они там, что ли? Лето же!..

Сашка и Колька сидели совсем одни в первых пяти рядах. Над ними, вверху, никуда не могли подеваться с экрана полураздетые дяденька и тётенька. Всё продолжали и продолжали целоваться. Мучительно, тяжело. Как изнемогая. Сашка и Колька смотрели, резко, коротко слизывали. Экономили мороженое, урежалилизки. Колькина голова казалась пришипившейся, стёсанной. Сашкин чуб завинчивал как рог…

Низко стелился на дороге закат. Затонули в нём домишки, деревья, огороды. Сашка и Колька спешили домой.

– Саш, а почему они всегда целуются, целуются, обнимаются, обнимаются… а потом засыпают? А? Как убитые?

– Слабые, наверно… Киноактёры… Устают… Я бы не устал…

– Я бы тоже…

У Сашки дома ели хлеб с молоком. Константин Иванович хохотал,слушая о фильме. Потом с ворохами старой одежды и одеял лезли на сарай,где их уже дожидались другие ребятишки. Устраивались меж ними, подпирались так же кулачками, наблюдали жизнь двора и окрестностей. Ждали со всеми темноты, чтобы начать Истории. Под соломой заката головёнки пошевеливались, как вечерняя тихая ягода на ветке.

Офицер Стрижёв выкатывал мотоцикл. Резко, с разорвавшимся треском заводил. Газовал, газовал, накручивая ручкой. Ехал со двора катать девушек.

Выбирал почему-то только очень длинных. Проносился с ними за спиной, как со знаменами. Треск пропарывал то один квадрат городка, то другой. Потом мотоцикл мчался за город, слетал с пологого угора и канывал в рощу, как камень в воду. И всё. И – тишина. И – никаких, как говорится, кругов.

Глухой ночью уставшая рычащая фара болтала свой свет в канавах перед домом. Лезла широко во двор. Проснувшиеся ребятишки вскакивали, мотались на сарае, слепли, ничего не понимали. Падали по одному обратно в сон. С подскоками Стрижёв заезжал в сарай. Свет собирался в тесном помещении, недовольно дрожал. Стрижёв глушил мотор. Выключал фару. Точно разом вышибал сарай из двора.

А утром опять ходил вокруг разобранного и разложенного на холстины мотоцикла. Опять в тапочках на босу ногу, огалифеченный. Орудовал протирочными концами.

И с сарая, словно с большого голубого неба птички, смотрели на него проснувшиеся ребятишки, ещё не научившиеся так летать.

26. Борец трезво-пламенный, или А если по высшему счёту?

В начале ноября Серов был выпущен на трассу. Не отмотав полностью срока в гараже. Досрочно. Помиловали. У себя в каптёрке завгар Мельников зло подписывал путёвку. «Скажи спасибо, что запарка… Я бы тебя, гада…» Серов побледнел, вырвал бумажку. Выходя, саданул дверью.

Сунули какой-то затёртый, старый самосвал. Не бетоновоз даже. Торопятся, гады, торопятся. Олимпиада на носу. Накачку получили. Однако на бетонный слетал быстро. Гнал теперь прямиком в Измайлово. Денёк – погожий, как продувной бесёнок. Нога сама давила и давила, поддавала газку.

Ударил по тормозам, чуть не заскочив на красный. Вспотел даже разом. Гаишник не заметил. Вырубив светофор, по пояс высунулся из стакана – намахивал палкой. Через перекрёсток вручную прогонял длинную колонну «скорых помощей». Новых, необычных. В виде словно бы компактненьких катафалков. Потоком выбегающих для москвичей. Глаза Серова злорадно пересчитывали «катафалки», рука тряслась на скоростях…

Выпал зелёный. Мощно, с места, машины рванули. Лоснящейся лавой уходили под солнце. Серов газовал со всеми, но держался ближе к обочине.

Возле мотоцикла остолоповый разминал кожаные ляжки. Увидел. Разом отмахнул. Бил палкой по бортам. «Ты что, собака, – не видишь?!» Раствор стекал как из опары дрожжи. Серов – к медным щекам – подсунул путёвку! Под шлемом включились глаза. Побегали по бумажке. Остолоповый словно споткнулся. Отдал обратно путёвку. «Живо! Чтоб духу твоего не было!»

Вознёс себя на трехколёсный. Газанул. Прямой, как столп.

Серов залезал в кабину, счищал с ног раствор. О ступеньку. Торопятся, гады, торопятся. На всё плюют. Самосвал Серова рванул дальше. По-прежнему разбрасывал за собой грязь. Как лапотный мужик, допущенный на царские паркеты.

По всей стене сыпалась электросварка. Как из скворечника скворец,всё время высовывался из кабинки крановщик. Кричал что-то вниз. Будто из трубы ему прилетал ответ из трёх слов. И точно забытые на стене, точно во сне – по небу водили рукавицами монтажники.

Серов крутил из кабины головой. Туда ли? Стена была незнакомая.Бригада тоже. Но уже бежала деваха в бандитских завёрнутых сапогах. Как под уздцы, повела самосвал меж нагромождённых плит и балок куда надо.Слив раствор, Серов получил от девахи путёвку, задом запрыгал по лужам обратно. Развернулся. Рванул.

Во второй половине дня на стройке появились Манаичев и Хромов в касках. Вокруг них сыпали, скакали через лужи пристебаи. Тоже в касках.Вели. Наперебой показывали. Начальники задирали головы. Панельная стена стояла как вафля. Держалась неизвестно чем и как. Поджимает, гадов. Олимпиада. Получена накачка. Да. Серовский самосвал болтался по лужам прямо на штиблетковую группку. Того и гляди, грязью окатит. Зашибёт! Сигали на стороны, выказывая кулаки и матерясь. А, гады, а-а!..

Вечером Серов метался в комнате Новосёлова. Трезвый, пламенный,ветрово̀й. «…Да им же выгодно, чтобы мы жили в общагах. Выгодно! Саша!Вот если б дали этот закуток и сказали – он твой, живи! Так нет! Человек-то человеком себя почувствует тогда. И «ф» свое может сказать. И плюнет в морду всем этим манаичевым и хромовым. И уйдёт в конце концов – руки везде нужны… Но не уйдёшь – привязан! Привязан намертво! Приписной крестьянин! Негр! Быдло! Ты думаешь, Саша, страшно, что мы в общагах с семьями, с детьми? Нет. Страшно – что мы ждём. Годами ждём. Нам помажут, мы облизнёмся – и ждём. Помазали, облизнулся – и опять лыбишься.Всё тебе нипочём! А попробуй вякни, рыпнись. Выкинут, и тысяча дураков на твое место прибежит…»

Человек дошёл до черты. До края. Дальше идти ему некуда. Это точно. Однако Новосёлов смотрел в пол. Будто его в очередной раз обманули. Серова Новосёлову уже редко приходилось видеть таким. Видеть трезвым. И сейчас, получалось, вроде как Рыжий хочет заделаться Блондином. Или брюнетом там. Помимо воли, Новосёлов не поддавался на всё это. Не хотел видеть очевидного. Видеть трезвого блондина. Больше привык к рыжему. К клоуну… Однако сказал, что лучше уехать. Нужно уехать. Добром для Серова всё это не кончится. Сказал – как приговорил.

Серов вдруг сам почувствовал, что высказался до дна, что нет пути назад, что всё уже катится, неостановимо катится к чему-то неизбежному, неотвратимому для него, отчего всё внутри сжимается, обмирает… Вдруг увидел себя висящим. С сизой душонкой, бьющейся изо рта! Зажмурился,теряя сознание, тряся головой. Жадно дышал, водил рукой по груди. «Куда…куда уезжать, Саша— куда! (Все тёр грудь.) В какие ещё общаги! Где?.. где ещё не жил? Укажите! Куда?..»

Закуривал. Руки тряслись. Сел. Жадно затягивался. Взгляд метался в тесной зонке. «Недавно читал. Один бормочет. Ах, этот Форд! Ах, иезуит!Коттеджами в рассрочку работяг к своим заводам привязывал! Ах, капиталист! Ах, эксплуататор!.. Да там хоть за реальность горбатились. За реальность! Вот она – руками можно потрогать. А у нас – за что? За помазочки от манаичевых и хромовых?.. (Манаичевы и хромовы были уже – чертями, дьяволами, выскакивали отовсюду, их нужно было ловить, бить по башкам, загонять обратно!)» Опять повторял и повторял: «Им выгодно, что мы в общагах. Выгодно! Они загнали нас туда. Им нужна наша молодость, здоровье. Наша глупость, в конечном счете. Они греют на ней руки. Они только ею и живы. Всё держится у них на молодых дураках… Пойми, Саша!»

Не понять всего сказанного было нельзя. Всё правильно, верно, всё так и есть. Точно. Но что-то удерживало Новосёлова соглашаться, кивать. Хотелось почему-то спорить. И начал спорить, говоря о том, что не везде же одни манаичевы, что есть и другие люди, в конце концов. Другие коллективы. С другими руководителями. Что прежде чем давать – надо иметь что давать.Надо построить это давать, заработать его! Это же понимать надо…

– Конечно, сытый голодному… не товарищ…

– Что ты этим хочешь сказать? – простой шоферюга, но ставший председателем совета общежития почувствовал, что краснеет. Ещё не понял до конца услышанного и – краснел.

– Да ничего особенного…– Серов прошёлся взглядом по потолку, по стене справа, по голой кровати инженера Абрамишина, уже месяц не занятой. Поднялся. Пошёл к двери.

– Нет, погоди!

– Да чего уж!..

Хлопнул дверью.

Новосёлов остался один. Стыд, красный стыд обрёл вещественность,звук, красно загудел в ушах.

Серов сидел на скамейке в Измайловском парке, перед обширной поляной, окружённой деревьями. Печально свесились у оступившегося солнца уже ослепшие жёлтые листья. В деревья не вмещалась медная тишина.

Точно бесполые, огненно-рыжие лёгкие собаки летали по поляне из конца в конец. Игриво зарывались длинными мордами в вороха рыжих листьев. Пятясь, бурно ворошили их. Как растрясывали за собой мешки. Снова улетали.

Трёхлетняя Манька побежала, подпрыгивая, догонять. Серов кинулся – еле успел схватить. Тогда прыгала на месте, сжав кулачонки, восторженными брызгаясь слюнками. «Собаки! Собаки! Рыжие собаки!» Самодовольные хозяева стояли, выставив колено, поигрывая поводками.

Собак скоро переловили. Под конвоем увели.

Манька подбежала к мальчишке в красном комбинезоне с гербом на груди. Космонавт безропотно отдал… куклу. Пока девчонка крутила у куклы ногу, хлопал белобрысыми ресницами… Мальчишку тоже увели. Предварительно – двумя пальцами – как пинцетом – вырвав у Маньки куклу. И так же,двумя пальцами, как все тем же брезгливым пинцетом, сбросив её в специальный целлофановый мешок. Возмущённые ножки старушонки-москвички,уводящей перепуганного мальчишку, точно были мумифицированы прямо с чёрненькими прозрачными чулочками.

 

Серов удручённо смотрел на оставшееся детское пальто в крупную клетку, на крутящуюся головёнку в беретике, выискивающую, где бы ещё шкодануть…

С другим мальчишкой Манька столкнулась, бегая вокруг дерева.Столкнулась нос к носу. Мальчишка и Манька походили вокруг друг друга.Как собаки. Молчком. Серьёзно оценивая. И разбежались без сожаления в разные стороны. Космонавт был лучше. Он был весь красный и с большим цветком на сердце.

На поляну пришёл послушный класс начальной школы. Мальчики и девочки наклонялись, подбирали большие листья. Ходили медленно, как во сне. Учительница в чёрном длинном пальто гордо алела. Укрощённость и послушание были полными.

Манька побежала. Вот она я! Давайте играть! Школьники смотрели на неё в недоумении. (О чём она?) С засушенными кострами пионеров в руках… Продолжили ходить и собирать. Как бы из костров этих составлять большие гербарии.

Тогда Манька вдруг схватила учительницу. За длинную полу пальто.Как за половик. Начала дёргать, тянуть. Пошли-и! Учительница до этого-то была алая – а тут покраснела страшно. Выдернула полу. Точно с ней, учительницей, совершили непристойность. Оглянулась. Но класс спал, ходил,послушно подбирал большие листья.

Стала что-то говорить насупленной Маньке, показывая на отца. Манька упрямо не уходила. Серов злорадно наблюдал, чем всё кончится. Каким будет педагогический приём.

Учительница уже подталкивала Маньку. В спину. Иди, иди, девочка. К папе. Манька возвращалась. Её опять вели, подталкивали. Она возвращалась. Весь класс смотрел, раскрыв единый рот. Маньке надоело, она побежала к отцу.

Ученики учительницу уводили в лес, оглядываясь на Маньку. И только высохшие костры их мелькали меж деревьев, пропадали…

Хотелось отругать девчонку, нашлёпать. Но вместо этого… неожиданно обнял. Гладил сразу притихшую детскую головку. Размазывались в пришедших слезах медные пятна леса.

– Поедём домой… Домой хочу… К Катьке…

Да, пора. Конечно, пора. Домой. Поднялся. Медленно пошли к выходу. К метро.

Точно свершая углублённую работу, чётко бежали спортсменки в тонких ветровках с капюшонами, треплясь как флажки. Ручонка Маньки дёрнулась было в руке Серова… но смирилась, обмякла.

Кормя за столом дочерей, Евгения не забывала поглядывать на мужа.Наблюдать за ним. Опытным глазом супруги оценивала резвость его. Рысистость на сегодня, шустрость. Но Серов пошевеливал в тарелке ложкой, был тих, задумчив. В гастроном не рвался, не бежал. Обычно – как? Пивка. Бутылку. Две. Не возражаешь? Перед обедом? А там пошло.

До этого – метания. Мечется. По коридорам. В комнатах. Со всеми общежитскими разговаривает. Бахвалится, смеётся. Бросает недокуренные папироски. А бес – уже внутри. Уже заводит. И – побежал Серов!..

Евгения подкладывала дочкам, отирала у них с губ, трогала пушистые головки. Когда она рожала первую, Катьку, когда под закидывающиеся пронзительные вопли её плод пошёл и таз раздавало, выворачивало до горизонта,после того, как вишнёвый влажный куклёнок был шлёпнут, запищал и сквозь слезы традиционно заулыбалась она, мать – она вдруг почувствовала, что не кончилось у неё, что ещё что-то шевельнулось, дёрнулось… «Не расходитесь!– испуганно крикнула врачам. – Кажется, ещё сейчас… будет…»

Врачи смеялись. Через год быть ей опять здесь. Непременно. На этом же столе. Всё-о теперь. Это уж то-очно. Никуда не денется. Примета.

И верно: через три месяца – кормила, а забеременела.

Серов бегал в панике, гнал в абортарий за углом. Но разве можно через примету? Серёжа? Да чёрт тебя дери-и! И ровно через год Серов примчал её в этот же роддом. Уже с Манькой в животе. Примету выполнила, товарищи врачи. Ой, мамоньки! Скорей!..

После обеда Катька и Манька привычно – зачалив ножку ножкой – стояли меж коленей отца. Как много белого света, отец раскрывал им большую книгу. Евгении и делать вроде бы стало нечего. Сидела на стуле. Как старуха держала руки на переднике – пальцами вверх. Будто ревматические ветки.

Теперь уже Серов беспокоился, поглядывая на жену. Характерная поза. Женщина думает. Сейчас надумает. Непременно надумает. Это же конец света, когда женщина думает! Ну, па-ап, чита-ай! – толкали его девчонки.

Серов перевернул страницу и сказал: «Маша и медведь». Русская народная сказка…

Через полчаса девчонки отвалились от отца. Сразу занялись куклятами своими. Серов потыкался у стола, перебирая на нём что-то. Сказал, что съездит к Дылдову. Рука с иголкой сразу остановилась…

– Да не пьет он! Не пьет сейчас!..

А разве кто говорит, что – пьет? И очень хорошо, что не пьет. И отвезёшь ему поесть. И очень хорошо. Известно ведь, как он питается…

– Не надо. Не собирай. Сердится он… Сам я, в крайнем случае. Схожу, куплю…

И очень хорошо. И очень хорошо. И сам. И вместе с ним. Только кое-какой отдел бы обходить. А так – всё очень хорошо…

– Сказал ведь…

Так кто же спорит? Всё хорошо. Ведь воскресенье. Поезжай. Он ждёт.

У Дылдова был гость. Надменный парень. Он сидел у дылдовского круглого окна, как у стереотрубы профессор. Не обратив ни малейшего внимания на вошедшего Серова, он Объяснял Явление: «Допустим, все стоят на переходе. Через улицу. Смотрят – красный. Нельзя. А может, это и не красный цвет вовсе. А может быть, это какой-нибудь другой цвет. Но у тебя в голове – красный, у него – красный, у меня – красный. Все уверены – красный… А кто знает, если по высшему счёту брать?..»

Дылдов пожал Серову руку, похлопал по плечу, выдвинул табуретку,приглашая на сеанс. Но чтоб не шумел он только, чтоб тихо было. Чтоб как в кино. Опять опёрся на столешницу, опять был весь внимание.

Парень стукал по коленям длинными выгнутыми пальцами. Как клюшками. «…Или – дерьмо взять. Запах. Каждый знает. Однако если по высшему счёту – сомневаюсь!..»

Серов посмотрел наДылдова. Потрогал мочку уха. Шизофреник?

Дылдов тронул подбородок. Слегка почесал. Не без того!..

Расставленные ноги парня без носков, но в мокасинах, стояли как кривые кости.

«А жизнь человеческую если посмотреть? Положенную на ничтожные гвоздочки годиков-цифр? Ничтожный рядок, протянувшийся в никуда – и всё?.. А может, жизнь-то – вширь раскинулась, пространственно, неохватно?А человек лежит, как йог, ощущает только острые эти гвоздочки. Всем своим телом. И никуда. А? Это как? Правильно?..»

Серову да и Дылдову уже не терпелось приняться за него, не терпелось разделать его под орех, но всякий раз, как только кто-нибудь из них раскрывал рот – парень сердито подымал руку: «Я не кончил!..» Недовольно стукал по коленям выгнутыми своими клюшками. «А цирк, к примеру? Циркач в нём? Палками кидает… Этими…булавами. Или просто шарики у него гуляют. Белые. В руках. А если по высшему счёту – это зачем?.. Но человек кидает. Занят. Пусть… Или БАМ. Это как? По высшему счёту?.. Но понаехали, суетятся, соревнуются, тянут там какую-то железную дорогу. Мёрзнут, радуются. – Пусть… Для людей надо придумывать бамы, фортепьяны там разные, скрипки, булавы! Пусть кидают, забивают костыли, бренчат… Пусть думают,что работают, что достигают совершенства. Пусть всё – как бы серьёзно. По высшему счёту жизни… Людей надо жалеть работой. Да. Жалеть… Не человек для работы, а работа для человека. Пусть играет…

Или – человек не справляется там.Бесталанный. Не тянет. Что его – убить?.. Надо жалеть его. Работой. Пусть. Участвует же. Чего ж ещё? Каждый за жизнь свою произведёт всё равно больше, чем проест. Как бы плохо ни работал. Колхозы наши, заводы, конторы – всё построено на жалости к человеку. Может, даже на любви к нему. Пускай играет. Пусть думает, что работает. Ордена там ему, доску почёта – пусть. Да! А у Павлова?.. «Работа,человек, инстинкт цели!» То есть что это – конечный результат, что ли? Да фигня! Важно Участие в цели. Всем миром чтоб, собором, кучей. А не целькак таковая, не результат её. Это на Западе – глотки друг другу рвут. Пусть их. У нас – не пройдёт. Людей жалеем работой. Люди заняты. Космос? – Ура! На целину?– Ура!БАМ – ура! Булавы кидать – Ура!»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru