Непонятно было – парень говорит всерьёз или всё – мистерия. Мистерия-буфф, мистификация. И, как паяц, он сейчас загогочет со всеми, визгливо закатится на весь цирк…
«Труд примиряет человека с жизнью. Да, примиряет. Единит. А если б так-то человек, без работы – по отношению к ней, жизни-то – ведь зверь зверем тогда! Чего от него можно ждать? – Никто не знает!.. Надо дать ему возможность. Пусть будет это его шанс. Он имеет на него право. Имеет! Умные люди… – парень жёстко посмотрел на слушающих, – …умные люди поймут это. А дураки – пусть!..»
Слушающие удивлялись – парень, несмотря на придурь, брал широко.Однако привык слушать только себя. И надо признать, умел заставить слушать себя. Но было также очевидно, что всё у него ходит на грани. Куда повернёт – в разумное, в безумие ли – предсказать было невозможно.
Парень стукал клюшковыми своими пальцами по коленям. Он был спокоен. Он вогнал слушателей в немоту железно. Он собирался с мыслями.«А если сперму взять? Человечью? (Дылдов и Серов переглянулись.) Излитую во все времена? Всеми народами? Да собрать её всю?.. Это что же было б с землёй тогда? С земным шаром?.. Монстр бы в космосе летал, роняя за собой континенты, океаны спермы! Вот что значит по большому счёту брать… А вы… копошитесь тут, пишете чего-то…»
– А как? – осмелился спросить Серов.
– Что – как?
– Собрать – как?
– Это неважно. В один выброс – миллион сперматозоидов. На жене там или онанист какой… Миллион!.. А если по большому счёту? Во всемирном масштабе? Внутренний микрокосмос спермы и тут – макрокосмос её?Если сопоставить их? Вместе?.. (Слушатели начали сопоставлять.) То-то!Космос затопит. Шагу негде будет ступить. Вот и думайте теперь… А то пишите тут…свои романы…»
Дылдовская налимья шея уже буро налилась, уже потрясывалась, готовая разорваться, однако парень недовольно постукивал пальцами. Парень решил добить слушателей окончательно: «А знаете ли вы, вы – писатели, что от того, как стоят в прихожей туфли или сапоги там какие зимние – о хозяине их можно сказать всё? Знаете или нет, вы – писатели? (Дылдов и Серов переглянулись, узнавая: знают они или нет?) Вот так стоят (он показал – как стоят) – это одно. Ладно. Пусть. А вот так (он усугубил положение своих голых кривых ног в мокасинах) – так это разве не хулиганство со стороны хозяина?..»
И всё это говорилось совершенно серьёзно. Требовательно даже, обличающе. Человек болел своими мыслями, пропустив через себя. Выстрадал их…
Хохот слушателей был дик, страшен. Это был хохот сумасшедших.Это был не хохот даже – припадок. Они валились на стол, подкидывались на кровати. Серов выскакивал в коридор, вновь появлялся, переламываясь и колотясь. Парень был нормален. Не шелохнулся на стуле. Клюшковые пальцы выстукивали на коленях.
Потом он ел ливерную колбасу, честно заработанную.Нарезанные кусочки – длинной брал щепотью. Как будто молился. Как будто заглатывал молитву. Парень жизнью явно был не избалован. «Его Фёдором зовут», – пояснял про него, как про великомученика, Дылдов. Парень отдал высоко засученную голую руку Серову: «Фёдор. Зенов». Снова брал ливер в троеперстие. Снова как собирал в молитву, нетерпеливо сглатывая. Потом подносил ко рту, запрокидывал голову, проваливал глаза. «Тебе бы рубашку надо, Федя… – сказал Дылдов. – Да и носки на ноги…» – «Не надо. Тепло ещё…Потом дашь». Ну, потом – так потом.
Уходил парень каким-то совершенно непохожим на себя. Тихим, смущённым. Ничего не ответил на вопросДылдова, придёт ли ночевать. Спятился как-то, ужался в дверях, толкнулся и исчез.
Серов ждал разъяснений. Дылдовмолчал. Сопоставлял, видимо, всё.Себя – парня. Парня – себя. Заговорил, наконец. Как и ожидал услышать Серов,парень был бичом. Натуральным бичарой. С немалым уже стажем. Как окончил школу – нигде и не работал. Не начинал, не участвовал, не приступал. За что и был посажен, конечно. Сидел два года в бичовнике где-то в Вологодской области. Рассказывал: согнали тысяч двадцать. (Во,бичовник! Во,сколько тунеядцев вокруг нас!) И по Союзу, наверняка – не один такой. Когда выпустили, в Москву приехал, домой – не тут-то было! Родился, вырос здесь, мать-старуха в двухкомнатной в Бирюлёво!.. Нет, шалишь, парень! Ты тунеядец. Исправься сперва. Покажи любовь к работе. И показывай этак лет пять, шесть. А то и семь, восемь. А там посмотрим. И то: чтоб в справках кругом был, при характеристиках. Трудись, в общем, парень, трудись…
В Ступино зацепился. Живёт у какой-то профуры. Пьянчужки. Сам,правда, не пьет. (Хоть это его счастье.) Грибочки с ней собирает по лесам,ягодки. Продают потом. Ей на бутылку, ему бы пожрать. Не работает уже из принципа, из упрямства. Снова заметут, конечно… В Москву к матери – как вор. Ночевать – не смей. Только днем встречайся. И то – два раза в месяц. По два там, по три часа. Свидания. Узаконенные. Полутюремные. Только что участковый не сидит. Но! Отмечаться должен, как мать посетил. Книга специальная имеется. Обложили. Государственный преступник!..И ведь не тронь они его тогда, три года назад, дай они ему оглядеться немного вокруг, устроиться куда хотел – работал бы сейчас за милую душу. В поте лица пахал бы.Передовик бы был, на Доске почета б висел… А сейчас он – борец, правозащитник. С евреями какими-то путается. Те-то давно уже себе накричали.Фактически давно уже Там… А он куда? Опять в бичовник? Говорил ему об этом. Вдалбливал. Но упрям, строптив. Жалко парня…
– Гонору ему, уж точно, не занимать…
– Да вся эта бравада его, нахальство, придурь, – это защита его. Жалкая поза. Страусиная обмирающая задница из песка наружу… Знаю я его. Ведь я жил у них на квартире. В Бирюлёво этом чёртовом. Куда он теперь попасть не может…
Дышали, как икра, осенние ночные тротуары. Серов, будто боясь увязнуть в них, выбирал дорогу, старался обходить всё это чёрно-живое, взблескивающее. Из головы не шел парень, его слова: «людей надо жалеть работой». Да, конечно, именно жалеть. Не наказывать. Это была высокая нота, пропетая парнем, чистая. Никаким манаичевым-хромовым не прокукарекать её. Сколько б ни подскакивали на трибунах. До неё надо дорасти. Жалеть Людей Работой. Сам ли парень услышал это в себе? Или подхватил у кого? Нет, пожалуй— сам. Такой не будет с оттопыренным ухом ходить. У этого дурь – и та своя. Виделись необычные, выгнутые, пальцы парня, стукающие по коленям… его бледные голые ноги в мокасинах, стоящие как кривые кости… Помнились давящие голод глаза, когда он ел требуху, точно молился…
И представилось уже, как парень сейчас где-то на краю города в своемБирюлёво ходит вокруг дома, где живёт его мать и где не дают жить ему,Зенову… Ходит вокруг какой-нибудь ободранной девятиэтажки, как вокруг давно отшумевшей городской елки, одиноко зябнущей на февральском ночном ветру… Ходит, высматривает, ждёт. Ждёт, когда поубавится огней на здании, может быть, останется только один, вон тот, родной, теплящийся в маленькой кухонке на шестом этаже; когда подъезд перестанет хлопать дверью и можно будет проскользнуть, наконец, в него, чтобы прокрасться,пропрыгать по лестнице за скачущим вперёд сердцем, и, уже подвывая, не удерживая больше муку… кольнуть звонком, оборвать смирившуюся за дверью тишину…
И как не раз бывало с Серовым, когда видел он, осознавал положение хуже своего, положение безнадёжное, дикое, безвыходное – с тоской ощущал зеркально перевернутую безнадёжность положения своего, серовского, и сразу становилось невместимо душе, одиноко, тошно. Он чуть не кричал себе сейчас, что он подлец, что перед лицом детей своих, своих двух дочек, что если еще хоть раз!.. если ещё хоть раз только подумает о водке!..
Готовые, заполонили всё слёзы алкоголика. Серов исчез. Серова не стало. Был маленький чёрный человечек, который растерянно ступал не зная куда, словно тонул, вяз в тротуарах, не мог из них выбраться…
Отвернувшись от всего, ослепла вмазанная в небосвод луна.
…На выпускном вечере Серов был кинут бугаём Шишовым с парадной лестницы вниз. Пролетев по воздуху несколько метров, принял себя на левую, но от ударившей по руке боли потерял сознание, просчитав уже пустой головой пять лоснящихся балясин. Его быстренько оттащили в боковой класс, где в темноте перепуганная Палова на пустом столе пруцкала на него изо рта водой. Как будто готовила его для глажки. Утюгом. Серов сказал ей: «Да Шишов тебе брат!.. Не брызгай!..» Все с облегчением выдохнули. Палова накинулась на Шишова. Амбал Шишов стоял, опустив голову. На лежащего Серова смотреть не мог. Даже пропустил мимо ушей, что тот опять сказал«да Шишов тебе брат»…
Пить начали на пришкольном участке. Уже в полной темноте. Вокруг бутылок единились чёрненькими кучками. Серов сорганизовывал, расставлял. Чтоб всё было законно. К одной бутылке— трое. Ну четверо. Не больше. В нетерпении питоки потирали руки. Серов везде поспевал. Маленький, с 0,75 в пиджаке, как с висящим бурдюком, наплёскивал желающим. Консультировал. Специалист. Признанный профессионал. Фишман и Гайнанов дёргались за ним в последней надежде. С ватой из ноздрей. «А так могно, могно? Сегёга?» Ха-ха, сказал им Серов и лихо маханул из стакашка. Фишман и Гайнанов остались со своей бутылкой. (Водки.) Минут через десять поверх низкорослых яблонь и кустарника стали странно нарождаться кошачьи, вертикальные глаза. Перемещались по темноте словно бы самостоятельно. Точно сойдя, спрыгнув с лиц. Столкнутся две пары таких – и горят, испуганно сдваиваясь… «Ты, что ли, Шишов?!» – «Я, чёрт!» Разойдутся с облегчением. И снова перемещаются, по-кошачьи сдваиваются. Серов начал выводить. К школе ближе, к свету. Покорно шли, спотыкались. Загребали медленных, утаскивая с собой. Под окном всё выворачивались над бутылкой водки Фишман и Гайнанов. Думали, что на свету будет легче, лучше пройдёт, проскочит. Удерживали бутылку на отлёте. Как чёрный рвотный приступ свой. Который вдруг сам начинал дёргаться в руке. И Фишман и Гайнанов словно уходили от него куда-то в сторону, наизнанку выворачиваясь. Однако снова выходили к нему. На свету ждали. Когда он вновь начнёт дёргаться в руке… «Ы-а-а-а!»Смеясь, подначивая, им кричали, чтоб тоже в школу шли. Учиться. Ха-ха-ха! Не отставали. «Сейчас», – ответили Фишман и Гайнанов. Разом переломились и опять куда-то пошли, до горла поддавливаясь желудками. «Ы-а-а-а-а!»…
Накаленные, осоловелые, озирались в коридоре первого этажа. Девчонки ещё прятались со своими нарядами. Заказанных гитаристов тоже не было. Учителя поторапливались на второй этаж, к музыке из динамика. Но какая ж это музыка?.. И выпускники кучковались снова. Теперь уже возле своих классов. Пытались травить анекдоты, вяло смеялись. Некоторые ходили с папиросами в рукавах. Точно с тёплыми дымящими трубами. Косели от них ещё больше. Где бы ни появлялся низенький Серов – его сразу окружали трое-четверо длинных. Загораживая, сутулясь над ним, создавали ему охраняемую исповедальню. Поверяли, страдая, Свою Заботу. Серов внимательно слушал. Разводил опекаемых к дверям некоторых классов, где уже организовывались подозрительные очереди. Куда запускали по одному. Как на процедуру. И откуда выходили, вытирая губы. А Серов дальше спешил со своим пиджаком с 0,75, везде поспевал. Вошли, покачиваясь, Фишман и Гайнанов.«Клизмой, что ли, засадились?» – спросил у них Серов. Они не услышали его. Положив руки на плечи друг другу, они просто молчали, отвесив рты. Глаза у них цвели. Как у лемуров. Потом, ткнувшись головами, высекли слюну и попадали в разные стороны. Их срочно оттащили в класс, побросали там в темноте, и они ползали где-то под столами и мычали. Трудовик Коковин длинно вытянулся из пиджака, словно принюхиваясь к воздуху за дверью класса. «В чём дело?» – спросил. «Всё в порядке!»– сказали ему и поправили красные повязки. Коковин немного вернул себя в свой новый пиджак, уходя. «В чём дело?» – кинулся к другому классу. «Всё в порядке, Арнольд Иванович!» – ответили ему у закрытых дверей и показали на красные повязки. Вся школа была в красных повязках! Коковин не верил глазам своим! Педагоги слушали напряжёнными спинами, проходя мимо классов. «Всё в порядке!» – кричали им и показывали повязки. Педагоги кивали, неуверенно улыбаясь. Почему-то наверх все эти в повязках, на второй этаж не шли. Упорно отирались возле закрытых дверей классов. Как пикетировали их, охраняли. Странно. Тем более странно – ведь наверху уже в третий раз завели «Школьный вальс»…
В притемнённом актовом зале, гулком от пустоты, под «школьный» ходили только две-три пары девчонок. Испуганных, очкастых. Отчаянных зубрил. Под поощряющим оком директора (мужчины) вальсировали, вальсировали. Как бы только верхними, сутулыми частями тела. Точнопытаясьразработать, оживить – нижние. Скукоженные, активно вальсировали, вальсировали… Наконец на высвеченную сцену стали взбираться гитаристы. Уже обряженные соответственно. В сапогах на очень высоком, закамзоленные. Главный – до горла, наглухо, как глист. Навешивали гитары. Как медали. Магистры. Мотнули патлами и ударили: «Тви-и-ист! Твист-твист-твист!» В мгновение ока все сбежались, и во все стороны пошла стрекалить, стричь, стелиться свистопляска. Педагогов – как забыли выключить, они безотчётно роняли улыбки. Не знали: то ли падать, то ли стоять ещё? Но гитаристы разом, резко сделали смену – замяукали. И все сразу быстренько навесились друг на дружку. Как бы сладостно запережёвывались. Вдруг вырубили свет. «Свет! Свет!»Педагоги кричали как дети. «Све-е-ет!» Свет включили. Но тут опять заработала гитарная лихоманка. И все снова обезумели. Господи, когда конец?..
А потом Шишов кинул Серова. Шишов твистовал с Паловой, а Серов всё время Паловуоттвистовывал. Как бы к себе. На себя. Нарочно, назло. Как механическую безвольную Арлекину какую-то. А Шишов, встречая Палову,не мог поднять на неё глаза. Боялся ослепнуть. Улыбался только. Словно втайне. Ну, Шишов хотел сказать Серову, что нехорошо так. Не по-товарищески. Сказал Серову, мол, пойдём выйдем. Дескать, на улицу. Мол,поговорить надо, обсудить как бы. Это на лестнице уже было. На площадке между вторым и первым этажами. Дескать, это, Серов, надо, мол, решить как-то. Вместе. А Серов и ответил ему: «Да Шишов тебе брат!» Ему же, Шишову, про него же, Шишова. Сказал присказкой, которую повторяла вся школа. Мол, Шишов тебе брат, Шишов! Так получилось. Самому Шишову. Ну, Шишов и не удержался. Кинул. С лестницы. Серова. Вниз. Не хотел. А кинул. Сам Серов его вынудил. И теперь вот надо что-то делать с Серовым, как-то решать. Потому что Серов всё лежал на столе, а Палова нападала на Шишова. Обзывая всяческими смелыми словами. Дурак. Амбал. И даже – мастодонт! Но Шишов краснел только на каждый обзыв отдельно и чуть не плакал. Получалось теперь, что с Паловой ему непролаз. Да, полный непролаз. Полное непрохонже, если сказать вежливо, культурно. А Палова ему кричала (чтобы Серов, конечно, слышал): «Будешь ещё так! Будешь?!» До чего дело дошло. Как пёсику какому. Над его дерьмом. Которое он в квартире наклал. «Будешь ещё?! Извинись! Слышишь?! Извинись сейчас же!» Всё стукала пальчиком по столу. Перед ухом Серова. Ну, Шишов извинился. Дескать, он, Шишов, больше не будет. Не хотел он. Так получилось. «Подай ему руку! Слышишь?! Кому говорят?!» Ну, подал, конечно, отвернувшись. Серов тут же сел, цапнул руку своей: «Да Шишов тебе брат!» Шишов плаксиво обернулся – опять? Все сразу рассмеялись. Мол, шутит Серов, шутит. Шишов и сам неуверенно дёрнулся улыбкой. Чего же – раз шутит. А тут уже стали совать всем стакашки. И пошла мировая. И Палова поцеловала Шишова в щёку. И Шишов от поцелуя Паловой стал как блаженный. Потому, выходило, что не совсем ещё ему с Паловой это самое, непрохонже как бы, непролаз…
Палова была выше Серова. Почти на голову. Поэтому Серов поцеловал её со ступеньки крыльца. Загреб сверху одной рукой. Как крылом коршун. Палова же была орлица, распростёртая снизу. Пошли дальше. Палова двумя руками заплелась по руке Серова. Наручником навесилась. Ладно. Серов держался. Доставал 0,75. В этот вечер бутыль его была явно без дна. Палова мотала головой – не-а! Опять заплеталась наручником. Втихаря подталкивала к очередному крыльцу. И всё повторялось – коршун чёрный сверху и орлица, готовая на всё… Полагалось накинуть ей на плечи пиджак. Этак небрежно. Но куда деть тогда бутыль? И рука пугала. Казалось, на холоде ей станет хуже. Однако – накинул. Предварительно круто выглотав из бутылки и швырнув ее в Исетский пруд. Палова захихикала, как будто в крапиву залезла. По другой стороне Исети, в том же направлении, что и Палова с Серовым, продвигались песни, смех, крики. Серову хотелось туда, к ребятам, но Палова подводила ещё к одному крыльцу. И домов впереди было много, все купеческие, одноэтажные, каждый с крыльцом. Сколько же их ещё? Запонку утерял, рука в белом рукаве казалась порванной. Серов её уже подхватывал, от боли откровенно баюкал, но Палова опять высматривала очередное крыльцо… А потом вообще стала тащить в чей-то двор, уверяя, что там живёт её двоюродная сестра. Во дворе, что ли? Ну, Палова! Двор оказался двориком детского садика.Детской площадкой его. Везде были врыты в землю лошадки, слоники, другие животные. Стояли грибочки, лесенки. Поставил Палову на деревянную коробку песочницы. Упавший пиджак поднимать не стал. Стянул неожиданно платье её. До пояса. Как для медосмотра. Рука сразу перестала болеть.Палова закинулась и словно по небу летела. Как сгорающая головня. «Что ты делаешь! Что ты делаешь!» – восклицала Палова. А ничего, собственно, не делал. Просто не знал, как быть теперь с такой Паловой. Тогда Палова сама прижала его голову.«Слышишь?» Мешали грудки. Точно. Слышно. Как молотки в ухо бьют. Сердце здоровое. Но тут начались странные явления в районе желудка Паловой. В подвздошной его части. Что-то стало бегать там и урчать. Палова мгновенно занырнула в платье. Как в мешок. Ловко. Платье на резинках. В талии и в районе шеи. Удобно. Попробовал, вновь стянул.Палова сразу начала улетать, сгорая. Но опять начались явления. Заурчало.Палова сразу занырнула. Снова как в мешок. Ловко. «Не обращай внимания»,– сказала Палова. Пришлось перейти только на поцелуи. Вытягивались друг к другу с коняжки и слоника. Было не совсем удобно. Куда бы её ещё поставить? На песочнице слишком высоко. Палова залезла под грибочек. Сделалась немного меньше, сложилась там, ужалась. Серов поспешно пристроился сбоку. Целуя – глодал. Как киноартист. Палова мычала, дёргалась. Но не отпускал. Рука не болела. Забыл. Впивался как ток. Потом отдыхал, курил. Палова вроде бы была довольна. Всё продолжала целовать. Коротко. Подцеловывать. Оставлять поцелуи ему на память. Близоруко изучая губы Серова, коротко тыкала их своими губами. Словно озабоченно обрабатывала, готовила. Как землепашец поле… Серов впивался, начинал глодать. Сам уже задыхаясь. Вообще-то хватит, наверное. Сколько можно! Палова хихикала, раскачивалась, счастливая. Дурашливо гнула Серова к земле. Словно чтоб увидел там себя, дурака. Впивался, чтоб отстала!..
Перед всем классом, когда подходили к нему, Палова заплела в Серове обе свои руки. Как будто в застенчивом своем кармане. Вихляла задком, хихикала. Все смотрели. То на приближающихся голубков. То на стоящего Шишова. То на обвенчанного, ведомого Серова, то на Шишова, полностью опупевшего… С рёвом Шишов побежал бросаться в воду. Но, как грузовик, ударился о парапет. На Шишове сразу повисло несколько человек. Стряхнул всех. И пошёл на Серова. Серов чесанул. Шишов сзади гремел как чайник. Все бежали за ними… Потом всем классом пили мировую. У Серова обозначился фонарь под глазом. У Шишова заплыл нос. Палова целовала обоих. Плакала от упавшего на неё счастья. Ведь двое их, двое! Вот они! Её жалели. Но старались больше не наливать. За голым прудом, вдали, уже горела заря. Как бы заря всего человечества. И ожидалось, что оттуда, из-за края, сейчас начнут высовывать, выталкивать фанерные серп и молот.
Только дома Серов разделся, снял, наконец, рубаху. Рука была точно напитана чернилами. От плеча и до локтя. Жена Офицера обегала Серова, боясь до руки даже дотронуться. «Серик! Серик! Что ты наделал! (Х-ха. Как будто чашку её разбил.) Немедленно к врачу! Немедленно!» Было воскресенье. Не работают же. «Травмпункт, травмпункт работает!» – уже строчила адрес. Пока надевал другую рубашку, металась, замазывала фонарь косметическим карандашом. Офицер был на дежурстве. В своем Суворовском. В рентгенкабинете Серова положили на какой-то стол в ледяной клеёнке, надвинули аппарат, в сторону отпахнули руку. Рентгенолог была вся в резине. Озабоченно оглядела положение Серова. Поправила. Ушла за загородку. «Не шевелись!» Серов косился на правую ногу, откуда из рваного носка торчал ноготь большого пальца. Загонял его, загонял обратно. В носок. Палец-гад не уходил, торчал… Зашумело что-то и, оборвавшись, щёлкнуло. Быстро сел. Сунул ногу в туфлю… В процедурной обувь снимать не надо было. Шутил с молодой девахой, которая вытаскивала из корыта тяжёлые мокрые марли, как бараний жир. Деваха постаралась: в зеркале вестибюля увидел себя с громадной белой рукой наперевес… Ну, Шишов… Шишов тебе брат!
«Зови меня Ларой», – говорила Палова. Во время поцелуев взяла манеру стонать, вскрикивать. А потом и вовсе – взвизгивать! Как включающаяся милицейская мигалка! На весь двор и прилегающую улицу! Сперва это удивляло,потом стало пугать. Серов, ошарашенный, оглядывался во дворе. Когда опаздывал – рыдала. Серов, обняв, удерживал. Был – как гипсовый памятник.Постукивал успокаивающе загипсовкой. Была картина. Стал избегать встреч,прятался. «Тебе звонили», – говорила Офицерская Жена. На вскидываемые актерски брови игриво расшифровывалась: «Твой интерес…» Согласно жанру, Шишов подкарауливал по переулкам, в темноте, с оравой вахлаков, с пудовыми своими кулачищами… Бежал от них, наматывал. Да Шишов вам всем брат! Да вместе с Паловой вашей! Боялся только одного – упасть. Разбить,рассыпать руку…
Все удивились, когда сдал экзамены в Политехнический. В августе приёмные были, в начале. Явился сначала трусовато, весь нашпигованный шпорами.Целый месяц строчил. Чуть ли не через лупу. Микроскопически… Не понадобились. Ни одна. Вбил, оказывается, всё в голову, когда переписывал, выжимал из учебников. Оказывается – верный способ. Сдавал почти всё на пять. По-английскому только четвёрка. Балов набралось – с головой!.. Офицер и Жена Офицера испереживались. Прямо похудели. На встревоженный вопрос Офицеровой Жены, сдал ли, как, на сколько, зачем-то с удручением отвечал, что сдал, но плохо, только на тройку. Да, только на три. Сосредоточенный, серьёзный, проходил к себе в комнатёнку. Он полон решимости, он ещё поборется. Супруги в столовой возбуждённо бубнили. В другой раз, после «ну как, как, Серик, сколько, сколько?», уже в полном удручении ответил, что – три, тётя Галя. Опять только три. Уныло свесил рожу, пронёс мимо. Решимость его пропала. Всё. Конец. Сдавать дальше бессмысленно. Офицер качался в кресле-качалке. Тум-пу-пу-пум! Хлопал себя помочами. Тррум-пу-пу-пум! «Домино-о, домино-о!» – дребезжала Жена, лихорадненько протирая тряпкой статуэтку из Каслей «Олень». Через неделю, за обедом, положил на клеёнку справку. Двумя пальцами, как рожками, подвинул. Офицер набросил очки. Словно разучившись читать, жевал губами. Жена заглядывала. То с одной стороны, то с другой. И села. Во все глаза глядя на Серова. Серов спокойно ел. «Стало быть, армия теперь побоку…» «Стало быть, так, дядя Лёша…» – Серов из сотейника взял себе самый большой кусман хека. «А как же… тройки ведь? Были?.. Говорил…» – хватался за соломину Офицер. Хотелось вмазать им козырями. Выложить им всё. Но удержал себя. В полнейшем уже удручении— каялся. Не помогли тройки. В провале. Недобор везде. По всем институтам. Год такой. Чего ж теперь? Пришлось взять им меня. Даже с тройками… В глазах у Офицера словно начали махать красными флагами. Он готов был потерять сознание. Серов поспешно заверил, что уйдёт в общежитие. «Что ты! Что ты! Мы разве об этом?» – В глазах Жены бегали самоедные мышки. Забывала слова на губах: «Мы… разве…мы об этом?» А о чём же? Серов поглядывал на них, ел. Через три дня, видимо, после звонка Жены Офицера, пришла оборванная перепуганная телеграмма: «Серёжа мы тебя… Бабушка Мама дядя Жора». Дядя Жора был новый муж Мамы.